Речи — страница 43 из 235

[418]; он хочет известием о постигшей тебя каре принести хоть какое-нибудь утешение праху и костям своего сына. Этот вот старец Евбулид на закате своих дней совершил это многотрудное путешествие не для того, чтобы получить обратно хотя бы часть своего имущества, но чтобы теми же самыми глазами, какими он видел окровавленное тело своего сына, увидеть, как тебе вынесут обвинительный приговор. (129) Если бы Луций Метелл разрешил им[419], то сюда, судьи, пришли бы и матери и сестры тех несчастных людей. Когда я подъезжал ночью к Гераклее, одна из них, в сопровождении всех матрон с множеством факелов в руках, вышла навстречу мне и, обращаясь ко мне как к своему спасителю, а тебя называя своим палачом, повторяя со слезами имя своего сына, бросилась, несчастная, к моим ногам, словно в моей власти было вызвать ее сына из подземного мира. Так же поступали и в других городах престарелые матери и маленькие дети несчастных навархов; возраст и тех и других от меня требовал труда и настойчивости, а от вас требует справедливости и сострадания. (130) Поэтому, судьи, Сицилия, со слезами, поручила мне поддерживать эту жалобу более настоятельно, чем другие. Слезы ее, а не жажда славы привели меня сюда для того, чтобы ни несправедливые приговоры, ни тюрьма, ни цепи, ни побои, ни секиры, ни пытки союзников, ни кровь невинных людей, ни, наконец, окровавленные тела казненных и горе их родителей и близких не могли быть источником стяжания для наших должностных лиц. Если я, благодаря вашей справедливости и строгости, осуждением Верреса избавлю Сицилию от этого страха, судьи, то я сочту, что выполнил свой долг и оправдал надежды тех, кто мне поручил вести это дело.

(L, 131) Поэтому, если ты случайно найдешь человека, который попытается защищать тебя от обвинения в потере флота, то пусть он защищает тебя так: общие соображения, не имеющие отношения к делу, пусть он оставит в стороне — будто я вменяю тебе в вину случайность, несчастье называю преступлением, упрекаю тебя в потере флота, хотя многие храбрые мужи не раз терпели неудачи на суше и на море вследствие обычных и непредвиденных опасностей во время войны. Никакой превратности судьбы я не ставлю тебе в вину; никаких нет у тебя оснований приводить мне в пример чужие неудачи и подбирать примеры злоключений, испытанных многими людьми. Да, я утверждаю, что на кораблях не было экипажа, что гребцы и матросы были уволены в отпуск, что оставшиеся питались корнями пальм, что над флотом римского народа начальствовал сицилиец, а над нашими неизменными союзниками и друзьями — сиракузянин; я утверждаю, что ты как раз в то время и на протяжении всех предшествовавших дней пьянствовал на берегу в обществе своих наложниц; я вам представляю людей, которые могут удостоверить и засвидетельствовать все эти факты. (132) Неужели ты думаешь, что я хочу тебя оскорбить в твоем несчастье, лишить тебя возможности сослаться на судьбу, попрекаю тебя и ставлю тебе в вину случайности, неизбежные во время войны? Впрочем, обычно не хотят, чтобы их попрекали случайностями судьбы, именно те люди, которые ей доверились, которые сами испытали ее опасности и изменчивость. Правда, к этой твоей беде судьба не была причастна. Ведь люди обычно испытывают свое военное счастье в сражениях, а не в попойках. В этом же несчастье — мы можем смело сказать — не Марс был «общим», а Венера[420]. А если превратности судьбы не следует ставить в вину тебе, то почему ты не отнесся снисходительно к превратностям судьбы, постигшим тех ни в чем не повинных людей?

(133) Вот еще довод, от которого тебе придется отказаться: будто я обвиняю и черню тебя за казнь по обычаю предков — за отсечение головы. Не из-за рода казни обвинение. Не отрицаю ни необходимости казни через отсечение головы, ни надобности поддерживать воинскую дисциплину страхом и не считаю нужным уничтожать строгость империя, отменять кару за позорное деяние. Я признаю, что не только к союзникам, но даже и к нашим согражданам и к нашим солдатам очень часто применялись суровые и строгие наказания. (LI) Поэтому ты можешь опустить это возражение. Я же, со своей стороны, доказываю, что были виноваты не навархи, а ты; я обвиняю тебя в том, что ты за деньги отпустил гребцов и солдат; это говорят и уцелевшие навархи[421]; это официально говорит союзная городская община Нет; это официально говорят представители Аместрата, Гербиты, [Энны,] Агирия, Тиндариды; наконец, это говорит твой свидетель, твой император, твой соперник, твой гостеприимец Клеомен: он высадился на берег с целью пополнения своего экипажа солдатами из гарнизона в Пахине. Он, конечно, не сделал бы этого, будь на кораблях полное число матросов; ведь численность экипажа на полностью вооруженном и снаряженном корабле такова, что к нему, уже не говорю — многих, но даже и одного человека прибавить нельзя. (134) Кроме того, я утверждаю, что даже оставшиеся матросы были истощены и обессилены голодом и всевозможными лишениями. Я утверждаю: либо ни один из навархов не был виноват; либо, если одного из них следует признать виновным, то наиболее виновен тот, кто располагал наилучшим кораблем, наибольшим числом матросов и обладал высшим империем; либо если все они были виноваты, то не следовало позволять Клеомену присутствовать при их мучительной казни. Я также утверждаю, что во время самой казни назначать плату за возможность оплакать своих близких, плату за смертельный удар, плату за совершение погребальных обрядов и погребение было нарушением божеского закона.

(135) Поэтому, если ты захочешь ответить мне, говори следующее: флот был полностью снаряжен, все бойцы были налицо; не было весла, которое бы, за отсутствием гребца, скользило по воде; продовольствия было достаточно; лгут навархи; лгут столь уважаемые городские общины; лжет даже вся Сицилия; предал тебя Клеомен, который, по его словам, высадился на берег, чтобы привести для себя солдат из Пахина; мужества не хватило у навархов, а не военной силы; Клеомен, сражавшийся с великой храбростью, был покинут и оставлен ими; за погребение никто не получил ни сестерция. Если ты это скажешь, ты будешь уличен во лжи; если же ты будешь говорить что-либо другое, ты не опровергнешь ничего из того, что я сказал.

(LII, 136) И здесь ты осмелишься сказать: «Среди судей есть мой близкий друг, есть друг моего отца»?[422] Неужели ты не сознаешь, что, чем ближе человек связан с тобой в каком-либо отношении, тем больше ты должен стыдиться, будучи обвинен в таком преступлении? — «Это друг моего отца». — Да если бы твой отец сам входил в состав суда, что — во имя бессмертных богов! — мог бы он сделать? Если бы он сказал тебе: «Ты, претор в провинции римского народа, когда тебе надо было руководить военными действиями на море, в течение трех лет освобождал мамертинцев от обусловленной договором поставки корабля; для тебя, для твоих личных нужд, у тех же мамертинцев был за счет города построен огромный грузовой корабль; ты вымогал у городских общин деньги под предлогом снаряжения флота; ты за плату распустил гребцов; ты, когда твой квестор и легат захватили корабль морских разбойников, скрыл архипирата от глаз всего населения; ты счел возможным казнить через отсечение головы людей, которых называли римскими гражданами и которых многие лица таковыми признавали; ты осмелился к себе в дом увести пиратов [и в суд привести архипирата из своего дома]; (137) ты в такой прекрасной провинции, среди преданнейших нам союзников и честнейших римских граждан, перед лицом опасности, угрожавшей провинции, в течение многих дней подряд валялся на берегу, предаваясь попойкам; тебя в те дни никто не мог ни посетить в твоем доме, ни увидеть на форуме; ты заставлял матерей семейств, жен наших союзников и друзей, участвовать в этих попойках; ты заставлял своего сына, носящего претексту, моего внука, находиться в обществе таких женщин, чтобы ему, в его восприимчивом и опасном возрасте, служил примером порочный образ жизни отца; тебя, претора в провинции, видели в тунике и пурпурном плаще; ты, под влиянием развратной любви, отнял у легата римского народа империй над флотом и передал его сиракузянину; твои солдаты в провинции Сицилии[423] были лишены продовольствия; из-за твоей страсти к роскоши и из-за твоей алчности флот римского народа был захвачен и сожжен морскими разбойниками; (138) с основания Сиракуз воды гавани этого города, ранее недоступные для врагов, впервые стали бороздить корабли пиратов; и ты не захотел ни скрыть, ни постараться предать забвению столько и притом таких тяжких проступков, ни умолчать о них; нет, ты, без всяких к тому оснований, вырвал навархов из объятий их отцов, с которыми был связан узами гостеприимства, и обрек их на мучительную смерть; ни горе, ни слезы отцов, которые могли напомнить тебе обо мне, тебя не смягчили; кровь невинных не только доставила тебе удовольствие, но и принесла доход», (LIII) — если бы твой отец сказал тебе все это, мог ли бы ты искать у него снисхождения, просить о прощении?

(139) Я сделал для сицилийцев достаточно, исполнил долг дружбы, выполнил данное мной обещание и обязательство[424]. Остается еще одно дело: я не брал его на себя, судьи, но оно внушено мне самой природой; оно не поручено мне, но глубоко запало и проникло в мое сердце и разум; оно касается уже не благополучия наших союзников, а жизни и крови римских граждан, то есть каждого из нас. В этой части моей речи не ждите от меня, судьи, что я стану приводить доказательства, словно что-то здесь может внушать сомнения; все то, о чем я буду говорить, окажется настолько известным, что для подтверждения этого я мог бы привлечь всю Сицилию как свидетельницу. В самом деле, какое-то бешенство, спутник злодейства и преступной отваги, поразило его необузданный ум и душу, лишенную всяких человеческих чувств, таким сильным безумием, что он, творя суд, ни разу не поколебался, в присутствии всех, открыто осуждать римских граждан на казнь, установленную для рабов, уличенных в злодеяниях.