Речи — страница 67 из 235

[654], сенат постановил то же самое?[655] Нет, они такого закона не вносили. И то, что ты, не подкрепляя своих слов ни малейшим доказательством, приписываешь действию денег Габита, произошло прежде всего благодаря справедливости и мудрости этих консулов; ведь постановление это, которое сенат издал, чтобы потушить вспыхнувший в ту пору народный гнев, они впоследствии не сочли нужным представить на рассмотрение народа. А позднее и сам римский народ, возбужденный ранее притворными жалобами народного трибуна Луция Квинкция, потребовал рассмотрения этого дела и внесения соответствующего закона, теперь же он, тронутый слезами Гая Юния-сына, маленького мальчика, при громких криках и стечении людей отверг этот закон в целом и решение суда. (138) Это подтвердило справедливость часто приводимого сравнения: как море, тихое по своей природе, волнуется и бушует от ветров, так и римский народ, по характеру своему мирный, приходит в возбуждение от речей мятежных людей, словно волнуемый сильнейшими бурями.

(L) Есть еще одно очень важное замечание, которого я, к стыду своему, чуть было не пропустил: говорят, оно принадлежит мне. Аттий прочитал выдержку из какой-то речи, по его словам, моей[656]. Это был обращенный к судьям призыв судить по совести и упоминание как о некоторых дурных судах вообще, так, в частности, о Юниевом суде. Как будто я уже в начале этой своей защитительной речи не говорил, что Юниев суд пользовался дурной славой, или как будто я мог, рассуждая о бесславии судов, умолчать о том, что́ в те времена приобрело такую известность в народе. (139) Но если я и сказал что-нибудь подобное, то я не приводил данных следствия и не выступал как свидетель, и та моя речь скорее была вызвана положением, в каком я был, чем выражала мое собственное суждение и мои взгляды. В самом деле, так как я был обвинителем и в начале своей речи поставил себе задачу тронуть римский народ и судей и так как я перечислял все злоупотребления судов, руководствуясь не своим мнением, а молвой, то я и не мог пропустить дело, получившее в народе такую огласку. Но глубоко заблуждается тот, кто считает, что наши судебные речи являются точным выражением наших личных убеждений; ведь все эти речи — отражение обстоятельств данного судебного дела и условий времени, а не взглядов самих людей и притом защитников. Ведь если бы дела могли сами говорить за себя, никто не стал бы приглашать оратора; но нас приглашают для того, чтобы мы излагали не свои собственные воззрения, а то, чего требует само дело и интересы стороны. (140) Марк Антоний[657], человек очень умный, говаривал, что он не записал ни одной из своих речей, чтобы в случае надобности, ему было легче отказаться от своих собственных слов; как будто наши слова и поступки не запечатлеваются в памяти людей и без всяких записей, сделанных нами! (LI) Нет, я по поводу этого охотнее соглашусь с другими ораторами, а особенно с красноречивейшим и мудрейшим из них — с Луцием Крассом[658]; однажды он защищал Гнея Планка; обвинителем был Марк Брут[659], оратор пылкий и находчивый. Брут представил суду двоих чтецов и велел им прочитать по главе из двух речей Красса, в которых развивались мнения, противоречащие одно другому: в одной речи — об отклонении рогации, направленной против колонии Нарбона[660], — авторитет сената умалялся до пределов возможного; другая речь — в защиту Сервилиева закона[661] — содержала самые горячие похвалы сенату; из этой же речи Брут велел прочитать много резких отзывов о римских всадниках, чтобы восстановить против Красса судей из этого сословия; тот, говорят, несколько смутился. (141) И вот, в своем ответе, Красс прежде всего объяснил, чего требовало положение, существовавшее в то время, когда была произнесена каждая из этих речей, — чтобы доказать, что и та и другая речь соответствовала сути и интересам самого дела. Затем, чтобы Брут понял, каков человек, которого он задел, каким не только красноречием, но и обаянием и остроумием он обладает, он и сам вызвал троих чтецов, каждого с одной из книг о гражданском праве, написанных Марком Брутом, отцом обвинителя. Когда чтецы стали читать начальные строки, вам, мне думается, известные: «Пришлось нам однажды быть в Привернском имении, мне и сыну моему Бруту…», — Красс спросил, куда девалось Привернское имение; «Мы были в Альбанском имении, я и сын мой Брут…», — Красс спросил насчет Альбанского имения; «Однажды отдыхали мы в своем поместье под Тибуром, я и сын мой Брут…», — Красс спросил, что́ стало с поместьем под Тибуром. Он сказал, что Брут, человек умный, зная, какой бездельник его сын, хотел засвидетельствовать, какие имения он ему оставляет; если бы можно было, не нарушая правил приличия, написать, что он был в банях вместе с взрослым сыном[662], то он не пропустил бы и этого; впрочем, о банях Красс все-таки требует отчета — если не по книгам отца Брута, то на основании цензорских записей[663]. Бруту пришлось горько раскаяться в том, что он вызвал чтецов; так отомстил ему Красс, которому, очевидно, было неприятно порицание, высказанное ему за его речи о положении государства, в которых от оратора, пожалуй, больше всего требуется постоянство во взглядах. (142) Что касается меня, то все прочитанное Аттием меня ничуть не смущает. Тому времени и обстоятельствам того дела, которое я защищал, моя тогдашняя речь вполне соответствовала; я не взял на себя обязательств, которые бы мне мешали честно и независимо выступать защитником в настоящем деле. А если я созна́юсь, что я только теперь расследую дело Авла Клуенция, а ранее разделял всеобщее мнение, то кто может поставить мне это в вину? Тем более, что и вам по справедливости следует удовлетворить ту мою просьбу, с какой я обратился к вам в начале своей речи и обращаюсь теперь, — чтобы вы, пришедшие сюда с дурным мнением о прежнем суде, узнав подробности дела и всю правду, отказались от предубеждения.

(LII, 143) Теперь, Тит Аттий, так как я ответил на все сказанное тобой об осуждении Оппианика, ты должен сознаться, что ты жестоко ошибся; ты думал, что я буду защищать Авла Клуенция, основываясь не на его действиях, а на законе[664]. Ты ведь не раз говорил, что, по дошедшим до тебя сведениям, я намерен вести эту защиту, основываясь на законе. Не так ли? Видимо, нас, без нашего ведома, предают наши друзья, а среди тех, кого мы считаем своими друзьями, есть кто-то, кто выдает наши замыслы нашим противникам. Но кто именно сообщил тебе об этом, кто оказался столь бесчестен? Кому же я сам об этом рассказал? Я думаю, в этом не повинен никто, а тебя, бесспорно, этому научил сам закон. Однако разве я, по-твоему, во всей своей защитительной речи хотя бы раз упомянул о законе? Разве я не вел защиту в таком духе, как если бы Габит подпадал под действие этого закона? Насколько человек может судить, ни одного соображения, которое поможет обелить Клуенция от обвинения, возбуждающего ненависть против него, я не пропустил. (144) Но что же? Кто-нибудь, быть может, спросит, отказываюсь ли я прибегать к защите закона, чтобы избавить своего подзащитного от угрозы уголовного суда. Нет, судьи, я от этого не отказываюсь, но я верен своим правилам. Когда судят честного и умного человека, то я обычно следую не только своему решению, но также принимаю во внимание решение и желания своего подзащитного. И вот, когда меня попросили взять на себя защиту, я, будучи обязан знать законы, ради которых к нам обращаются и с которыми мы все время имеем дело, тотчас же сказал Габиту, что по статье «Если кто вступит в сговор, чтобы добиться осуждения человека» он ответственности не подлежит, так как она касается нашего сословия[665]. Тогда он стал умолять и заклинать меня, чтобы я не вел его защиты, ссылаясь на этот закон; я не преминул высказать ему свои соображения, но он уговорил меня сделать так, как ему казалось лучше: он утверждал со слезами на глазах, что доброе имя для него дороже, чем гражданские права. (145) Я исполнил его желание, но сделал это лишь потому (поступать так всегда мы не должны), что дело, как я видел, само по себе — и без ссылки на закон — давало мне большие возможности для защиты. Я видел, что в том способе защиты, каким я теперь воспользовался, будет больше достоинства, а в том, к которому Клуенций просил меня не прибегать, — меньше трудностей. Действительно, если бы моей единственной целью было выиграть дело, то я прочитал бы вам текст закона и на этом закончил бы свою речь.

(LIII) И меня не волнует речь Аттия, негодующего на то, что сенатор, способствовавший незаконному осуждению человека, подпадает под действие законов, между тем как римский всадник, поступивший так же, под их действие не подпадает. (146) Допустим, если я соглашусь с тобой в том, что это возмутительно (я сейчас рассмотрю, так ли это), то ты должен будешь согласиться со мной, что много более возмутительно, когда в государстве, чьим оплотом являются законы, от них отступают[666]. Ведь законы — опора того высокого положения, которым мы пользуемся в государстве, основа свободы, источник правосудия; разум, душа, мудрость и смысл государства сосредоточены в законах. Как тело, лишенное ума, не может пользоваться жилами, кровью, членами, так государство, лишенное законов, — своими отдельными частями. Слуги законов — должностные лица, толкователи законов — судьи; наконец, рабы законов — все мы, именно благодаря этому мы можем быть свободны. (147) Где причи