Рэгтайм. Том 2 — страница 2 из 49

Все, что Александр Сергеевич считал нужным сообщить о себе, он сообщил в стихах и прозе. Зачем же мы читали написанное не нам, вплоть до долговой книги, и смотрели на то, что составляло его частную жизнь?

Ах да, чтобы глубже постичь. Но вороватость все же присутствует, не так ли: любопытно, что внутри.

И вот однажды без предварительных замыслов и планов, неожиданно для себя свернул я в подворотню и в дверь налево и по крутым ступенькам пошел вниз, пригибая голову, и дальше под сводчатым потолком, мимо вежливого гардеробщика и приветливой кассирши к двери с надписью «хранитель» и, постояв секунду, ступил за порог.

За канцелярским письменным столом, обвязанная платком вокруг поясницы, сидела обаятельная и приветливая женщина – Нина Ивановна Попова, тогда хранитель музея и, как быстро и счастливо оказалось, тот самый достойный друг Пушкина, с которым уместно появиться в доме.

Это я знаю сейчас (уже много лет). А тогда я вошел, сел на стул и стал рассказывать, а не оправдываться вовсе, почему я долго не решался ступить за священный порог.

Мы говорили долго, а потом Попова сказала:

– Что мы здесь сидим? Пойдемте наверх.

И мы пошли.

У меня не было возможности раньше общаться с современниками Пушкина. Что там, и со своими современниками не всегда найдешь возможность поговорить. А тут… В разговоре мы шли, шли: по буфетной, по столовой, по гостиной, по булыжной Сенатской площади, по невскому льду, мы скользили по паркетным полам дворцов и летели на перекладных от станции к станции, мы пили жженку, путались в долгах, мы бродили по Летнему саду («…Летний сад – мой огород»), стояли, опершись о гранит, у Кокушкина моста, бродили по Коломне, по Фонтанке, по Екатерининскому каналу, мы шли к Мойке и в октябре 1836 года были там (здесь) и уже миновали спальню, неудобную, перегороженную когда-то ширмой, и детскую… Мы спешили, но опоздали. Как все. И остановились на пороге кабинета 10 февраля 1837 года. Часы на камине показывали 14 часов 45 минут… Беда.

Потом, возвращаясь в мыслях к этому первому посещению, я думал, как ей повезло с выбором.

– Нет, я не выбирала, все произошло само собой.

После университета, работая экскурсоводом в городском бюро путешествий, привезла она однажды группу на Мойку, 12 и только начала рассказ, как стало ясно – это любовь. Все было столь очевидно, что Попову немедленно пригласили в музей. Она согласилась не только потому, что музейная работа давала возможность оживлять ситуации, лишь обозначенные историей, но потому, что она давала возможность видеться…

– Он в творчестве своем ушел далеко за грань, – говорила Нина Ивановна тогда, в первое наше знакомство, – а в человеческом смысле он остался на земле, со своими невзгодами, несчастьями. Опыт каждого человека присутствует в нем. Он не зачеркнул ни юношеской восторженности, ни права на ошибку. Наверное, поэтому он доступен каждому…

Потом она говорила, что квартира на Мойке дорога ей и тем, что люди ищут здесь объяснение его жизни и смерти.

– И вы ищете?

– Александр Тургенев, – отвечала Попова, – вошел в дом, когда дьячок читал псалтырь. Он вошел на словах «правду свою не смог скрыть в сердце своем». Может быть, это и есть объяснение. Он жил по своей правде и умер, защищая то, что считал своей правдой… Но можно еще искать.

Мы стояли над витриной, где лежал медальон с пушкинским локоном.

– Он был во всем неоднозначен, даже в масти. Одни видели его блондином, другие – рыжеватым, третьи – брюнетом.

– А на самом деле?

– Когда локон лежит на ладони, виден переход от ярко-рыжего к черному. – Она задумалась, вспоминая. – Я не чувствовала священного трепета, только удивление – волосы живые… И видишь – был!

Нина Ивановна подошла к письменному столу Александра Сергеевича и в чернильном приборе с арапчонком, подаренном Павлом Воиновичем Нащокиным, зажгла две тонкие, почти невидимые уже из подсвечников восковые свечи. Они скоро догорели и погасли сами по себе.

Надо купить свечи, подумал я, пока Пушкина нет дома.

…Спустя год, летом, был еще один визит на Неву. Выйдя утром из поезда на Невский проспект, мы с другом пошли в сторону Адмиралтейства и, не дойдя до Зеленого моста, поворотили на Мойку. Нина Ивановна Попова, на счастье, была в музее. Проведя два часа в Квартире Пушкина, мы больше никуда уже не ходили, потому что хотели не разрушить случайным общением или пейзажем мир пушкинского Петербурга, а, наоборот, сохранить ясное ощущение необходимости жить светло, чисто и доверительно.

…Теперь я, вспоминая тот разговор, представляю себе день, который хотел бы прожить в Петербурге с Ниной Ивановной Поповой.

Вероятно, это был бы зимний день или день на рассвете весны… Промозглый и ветреный… Мы бы встретились с Поповой у Зимнего (если бы она была свободна где-то около пяти) и долго и тщетно пытались бы поймать такси, отличающееся в Питере какой-то особенной увертливостью от пассажиров.

Но вот мы едем… Конечно, можно сказать: на Черную речку, к месту дуэли, но страшно – вдруг он не очень знает, и мы говорим, охраняя поэта: «Комендантский аэродром». Не знаю, почему секунданты Данзас с д’Аршиаком тогда выбрали такое неприветливое место, или это мы окрасили его своим чувством? Там никогда и раньше не было уютно, а теперь, когда к мокрым, промерзлым деревьям с одной стороны подступили промышленно построенные монотонные ряды жилых домов, с другой – молчаливый забор, а с третьей – рычащая дорога с разъезженным грязным снегом, ощущение запустения почему-то поселяется в вас.

Гранитный и весьма официальный обелиск, воздвигнутый на месте трагедии в год ее столетия, больше напоминает о времени, когда сей памятник был поставлен, чем о том дне, из-за которого он стоит. Сердце просит впечатлений для сострадания, оно ищет спасительной зацепки для самообмана: вдруг не здесь, вдруг успели друзья, вдруг не он – и бесконечные «если бы» роятся в голове. И уж если нет, невозможно, то хочется увидеть эту землю, как он видел ее в последний раз… Мне не нужна географическая точка – «здесь» (вовсе, кстати, не точная), мне ничего не говорят заурядные парковые дорожки, скамейки, каменный столб, дома, заборы, склады (что ли) вокруг. Мне больно смотреть на дуэль со стороны, с трибун… Как хотелось бы стать вместо него, я закончил Институт физкультуры, у меня крепкая рука, да и тренировался я много раз, прицеливаясь из «лазарино», который, по словам моего друга Танасийчука, знатока оружия тех времен, не хуже «лепажа».

…Но сегодня это место такое, как есть, и поэтому мы с Ниной Ивановной идем прочь от дороги вглубь, и она говорит:

– Никто не знает в точности, где была дуэль. Он упал у берез, по-видимому, потому что Данзас отломил кусок коры у того места. Был большой снег, и едва ли они ушли далеко от дороги. Утрамбовали площадку. Десятого февраля в половине пятого солнце было бы так низко, как теперь в половине шестого. И хотя было пасмурно, они расположились, видимо, чтобы свет падал сбоку. Один северней другого на двадцать шагов. Когда раздался выстрел, между ними было пятнадцать.

Мы с Ниной Ивановной нашли бы березы (там их немного, и, верно, они другие) и разошлись на двадцать шагов…

Двадцать шагов – это очень мало и очень грустно. Мы постояли бы несколько минут и стали сходиться.

– Место святое, – сказала бы Нина Ивановна, – а сюда даже экскурсии не водят. Оно не населено отчего-то духом пушкинской трагедии… Может быть, сюда надо привести ландшафтных архитекторов, скульпторов… Это очень ведь дорогой русскому человеку кусочек земли, он должен тревожить мысль и сердце…

Попова медленно пошла бы к дороге, а я остался ненадолго, чтобы попробовать увидеть эту землю так, как видел ее смертельно раненный Пушкин. Чтобы снять землю у Черной речки с высоты умирающего человека. Так, наверное…

Поскольку мы фантазируем, предположим, что такси нас дождалось и шофер, молодой парень, спросил:

– Куда теперь?

– Теперь на Мойку.

– Ну да, конечно…

Там еще бродили бы посетители. Музей работает до семи вечера, да и после семи во двор дома Волконских, где Пушкины снимали первый этаж, приходят люди постоять под окнами кабинета… Три окна: четвертое, пятое и шестое от арки входа – окна Александра Сергеевича.

А мы с Ниной Ивановной в придуманный мной день сняли бы пальто у нее в кабинете и вслед за последней группой поднялись в квартиру… Там тихо… Мы прошли бы по комнатам, и она что-то вспомнила бы, о чем раньше не говорила, подошла бы к окну и, пока смотрительницы закрывали ставни, сказала:

– Сейчас такой же вид, как тогда. Снег, лед, решетка набережной… Знаете, ведь у Пушкиных было одиннадцать комнат, но я не уверена, что надо их все восстановить. Человек должен пройти по квартире, не перегружая себя ненужной информацией. Он должен войти в пушкинский кабинет, впитав атмосферу дома, а не подробности его быта, которые к тому же и восстановить невозможно. Мне бы хотелось, чтобы в доме поселились звуки. Может быть, музыка? Александрина брала уроки и, вероятно, часто упражнялась.

Она подошла к прямострунному пианино, открыла крышку, засветила свечи, потому что ставни уже закрыли, а свет не зажгли, и заиграла вальс Грибоедова…

– Оставьте меня здесь на ночь, – попросил бы я. – Мне хочется послушать, как звучит этот дом ночью, когда никого нет, как он живет… Я буду охранять его. Пусть одну ночь.

– Это невозможно, – сказала бы Нина Ивановна, даже в выдуманном мной вечере, и улыбнулась бы своей замечательной улыбкой, а в гостиной все еще звучал бы отзвук аккорда…

Но чего только не достигаем мы в фантазиях своих!.. Как мы красноречивы и обаятельны, как уверенно решаем мы проблемы свои и чужие… Давайте, читатель, забудем, что строгая милиция опутала ночную квартиру хитроумной сигнализацией, что все двери закрыты на замки, а ключи на пульте у милого и бдительного милиционера Тани. Забудем это.

Пусть Нина Ивановна уже дома, ключи от музея на месте, сигнализация начеку, а я – в квартире… «Как будто», как говорят дети. И как будто уже восемь вечера… или без пяти девять. Темно, потому что электричество выключено, да и не было его – электричества – тогда. Сквозь ставни пробивается свет уличных фонарей, но, потратив на свои усилия слишком много энергии, он едва достигает круглого стола в гостиной, за которым я сижу не двигаясь.