Днище заскрежетало по камням.
— Держись! — крикнул Шухов мотористу и успел увидеть, как Крылов вцепился обеими руками в скобу, и сам прижался к штурвалу.
В тот же миг вода перекатила через вельбот, наполнив его до самых бортов. Руки и ноги обожгло ледяной солью. Какое-то время грудь и спина оставались сухими: надутый спасательный жилет не давал воде просочиться, но это совсем недолго — ледяные струи быстро вползли, охватив тело судорожным ознобом.
И даже в этом переплете можно было благодарить судьбу, что их не выбросило из вельбота. Шухов барахтался возле штурвала, моторист плавал, сжимая посиневшими руками скобу.
Вельбот был непотопляемый, и они смогли бы продержаться даже в открытом море. Здесь же, среди камней, его так заклинило, что сдвинуться с места они не могли, и держаться тут было еще труднее, чем в море. Впрочем, и там и тут сами они уже не были властны над судьбой. Ледяная вода резала тело, отбирала тепло, сводя ноги судорогой и ознобом. Шухов знал, что выносить это купание можно лишь считанные минуты.
Он подозвал Крылова. У того уже посинели губы. Моторист с трудом перевалился к нему через кожух двигателя.
— Лезь на бак! Лезь, лезь! Выходи из воды! Да ты слышишь? Выходи из воды! Давай помогу.
Крылов сразу как-то очумел от неожиданности и с перепугу ослаб, лишился слова, и с ним трудно было совладать. Шухов подсадил неподъемно-тяжелого моториста, скользкого, словно обледеневшего. Тот свалился на бак… зубы стучали, хотел что-то сказать, но не смог.
Шухов полез следом, четко отмечая про себя, что ноги почти уже не слушаются из-за холода и руки с трудом ухватывают край борта. Голова была еще совсем свежей, ясной, а тело уже перестывало, не поддавалось приказу мысли.
Он лег рядом с Крыловым. Проходившая волна едва не смыла их в море, но Шухов успел ухватиться за кнехт и удержал моториста. Он подумал, что скоро не сможет двигаться, и тогда их наверняка смоет.
И почти с невозможным усилием приподнялся, взял негнущимися пальцами чудом оказавшийся под рукой тонкий трос, запутал его за кнехт позади Крылова, а другой конец, протянув над собой, кое-как зацепил за второй кнехт. Это усилие совсем ослабило Шухова. И ему было спокойнее теперь, не унесет в море, вместе они…
Кругом кипела пена, иногда их захлестывало, вода стекала, унося последнее тепло. Здесь было все-таки самое сухое место, и ждать помощи можно только здесь. Шухов знал, что их заметили и с берега, и с судна, помощь должна подойти. Должна подойти… Но головы поднять он уже не мог. Попытался позвать моториста и не расслышал собственного голоса. Да Крылов и не ответил бы: он, вероятно, потерял сознание.
«Конец?» — подумал Шухов, и слово «конец» не было страшным. Это было чужое, не его слово, оно всплыло словно бы не в памяти, а где-то в стороне, снаружи… И появилось оно не по его воле. Так уж принято вспоминать это слово напоследок, когда конец приходит нежданно, при полном здравии.
Шухов знал, что их обязательно вызволят из этой западни. Спасут ли, он не знал. Не всегда удается спасти. Сам он спас однажды вовсе безнадежных, промерзших понтонеров. А их спасут ли?..
Ноги и руки уже ничего не чувствовали, холод подкатывал к сердцу, и казалось, все тело вместо крови заполнено ледяной водой. Шухов подумал уже сквозь сон, сквозь беспамятство, как хорошо бы очутиться в бане, в горячем пару, чтобы обжигало горло и трещали волосы… Открыть вентиль, чтобы стало совсем темно от пара, чтобы лампочку не видать…
Когда он очнулся и открыл глаза, вокруг был густой пар. Шухов даже подумал сначала, что ослеп, но тут же понял, что это пар. Во рту горело, а пар был совсем холодный, ледяной пар. И чья-то рука с пластмассовым стаканчиком у самого лица.
— Жив, Шухов? — спросил из пара голос. Непонятно еще, чей голос.
И тут прорисовалось лицо судового фельдшера Симонова. Это голос Симонова, Шухов узнал теперь. И Симонов закричал так, что сделалось больно ушам:
— Шухов жив! Жив Шухов!
Шухов закрыл глаза. Теперь он чувствовал, что ноги его и руки кто-то растирает, и в них входят теплые иголочки — приятно и щекотно покалывает пальцы, и ледяной пар вокруг нагревается, медленно, незаметно почти, а нагревается, обволакивает шубой, принесенной с холода, когда овчина еще полна мороза, но знаешь, скоро согреешься под ней…
И по горлу течет тепло и все глубже проникает в грудь, в живот. И блаженное спокойствие разливается по всему телу от сознания, что ты вне опасности, спасен. Теперь ничего непредвиденного уже не случится, ни о чем не надо думать, ни о чем не надо беспокоиться, все сделают другие.
И не успело еще это спокойствие полностью им завладеть, как он вздрогнул от острой и тревожной мысли и попытался приподняться, но не смог.
Вспомнился спасательный жилет Крылова, его закинутая голова с посиневшими губами… Это когда Шухов крепил тросик, чтобы не смыло их в море, последний раз видел его. Дышал тот или нет? Щеки у него посинели, и глаза были закрыты… Крылов!
— Где Крылов? — с усилием спросил Шухов.
Никто не ответил, и он испугался, почуяв недоброе в этом молчании. Неужели не отходили Крылова? Какое горе! Вот беда-то!.. Лучше бы он сам погиб. Как Даше об этом написать? Убить Дашу такой вестью… Эх, мальчишка…
— Где Крылов? Крылов! — закричал Шухов что есть силы. Это ему казалось, что он кричит. Он просто хрипел. И Симонов, услышав хрип, наклонился к нему.
— Чего вы, Семен Петрович?
Шухов заметался, пытаясь подняться; он понял, что от него скрывают про Крылова, берегут его, не хотят тревожить страшной вестью. Надо самому посмотреть! Надо…
— Упадете, Семен Петрович! — Симонов взял его за плечи и осторожно уложил.
— Где Крылов? — прохрипел он еще раз, и фельдшер наконец разобрал слова.
— Крылов давно в себя пришел, вон на лавке отогревается.
И голос Крылова раздался из пара:
— Здесь я, Семен Петрович.
Отлегло от души, полегчало. Шухов забылся, и забытье не было теперь черным и провальным, оно было как сон…
Когда он очнулся во второй раз, лавка и пар уже не казались ледяными, они потеплели и все продолжали нагреваться. И кто-то сильными руками все еще растирал ноги и грудь. Шухов хотел посмотреть кто, но глаза не желали открываться, лень и вялость опять заполнили его, ему было хорошо и спокойно. Теплело с каждой минутой, и он впитывал тепло, блаженно, неподвижно лежа на скамье. Главное — Крылов жив и рядом, здесь, в пару, тоже отогревается. Потому такое спокойствие и лень, и ничего не тревожит, и можно лежать, сколько влезет.
И какие-то в голове сны, видения или просто воспоминания, мысли (не понять и не разобраться в них) мелькают, спешат, сплетаются. Все кажется ему, что он возле улья на пасеке у Крылова, и улей совсем старый, трухлявый, и дыра в нем, и видно, как беспокоятся пчелы, и воровки осы лезут туда за медом. Шухов хочет починить улей, а отойти за досками и инструментом не может: прирос к месту.
И просыпается и раздумывает, как сложилась бы жизнь, если б он стал пасечником… Хотел ведь стать пасечником. Мечтал даже… И куда ведь его занесло от тихой пчеловодной судьбы! И как разом перестроилась жизнь: призвали во флот, и с тех пор не был уже ни разу в родном селе и о пчелах позабыл. Одну Дашу вспоминал. Попробовал представить сейчас себя на пчельнике и не смог… И таким далеким сделалось село, таким маленьким, забытым. И вот нежданно приблизилось снова с приходом молодого Крылова, стало вспоминаться каждый день…
И опять нахлынул сои, и увиделась во сне беспомощно закинутая голова моториста, и пенистая вода под затылком, и посиневшие щеки. Шухов приглядывается и видит, что это не Крылов, а понтонер и с ним рядом второй — лежат на палубе совсем холодные, и их собираются нести на ют и уже прикрыли брезентом. Шухов хочет сказать, чтобы не относили их, и нет силы открыть рот, он напрягается, и сон слетает.
А тепло с каждым пробуждением все прибавлялось и скоро перешло в жар. Лавка нагрелась, как сковорода, и пар обжигал, но все хотелось жара. И Шухов чувствовал уже, что жар не только снаружи, в бане, а и внутри, в груди, в ногах… Все горит внутри, пылает, плывет в огненной карусели…
Тогда Шухов действительно настоял, чтобы вынутых из-за борта понтонеров не оставляли на палубе. Они долго пробыли в воде, и не было признаков жизни, но он хотел испробовать все средства до конца. Понтонеров отнесли в баню, стали делать искусственное дыхание, греть горячей водой и паром. Тяжелая, изматывающая работа. И ведь выходили! Живы ребята, до сих пор письма пишут Шухову, отцом зовут…
Но как горит в груди… И закладывает бока — дышать трудно, и все путается в голове… Он опять впадает в забытье…
Очнулся в каюте, на своей койке, на свежих простынях, и мысли уже не скакали, как раньше, и перед глазами не плыло.
К нему склонился Симонов.
— Простыл я? — спросил Шухов (голос был хриплый, задыхающийся, он сразу закашлялся).
— Простыл, — ответил Симонов. — Ничего, на поправку пошло.
— А Крылов как?.. Что с ним?
— Крылов? — переспросил фельдшер и отвернулся к занавеске, отгораживавшей койку от каюты. — Вот он, Крылов, пришел вас проведать.
И рядом с его лицом возникло лицо Крылова, здоровое, краснощекое лицо, похожее сегодня на пасечника деда, а не на Дашу.
И Шухову вдруг захотелось сотового меда с чаем из мяты, из свежей мяты, сорванной на огороде… Желание было так нелепо здесь, в каюте, на другой стороне земли, что он улыбнулся.
И Крылов улыбнулся ему в ответ. Потом Крылов хотел что-то сказать, но не сказал, еще больше покраснел, вытер глаза ладонью и скрылся за занавеской.
— Постой, — попросил Шухов. — Поди-ка сюда.
Симонов подвинулся, и Крылов присел рядом с ним, прямой и неловкий.
— Знаешь, чего мне захотелось? — Шухов закашлялся. — Чаю из мяты… Где у вас на огороде мята растет, помнишь?
— Помню, она…
— Погоди, — перебил Шухов, помолчал, отдохнул и медленно, будто сказку, рассказал: — Как войдешь в калитку… направо надо повернуть… к забору… там еще молоденькие вишни посажены… Там и мята…