Рейс 317. Повести, рассказы — страница 9 из 41

Когда на следующее утро мы с Яном Яновичем пришли на поверку, оказалось, что нет Арвида Вилисовича. Я видел, как сжал зубы Ян Янович, как побелело его лицо. Прошло положенное время, а Арвид Вилисович не появился. Ушел разведчик. Я обратил внимание на руки Яна Яновича – они мелко тряслись. Вернулся посыльный, все выжидательно посмотрели в его сторону.

– Неясно. В палате нет.

В коридоре мы встретили Майю Степановну. Она бежала куда-то с бледным, перекошенным лицом. Ян Янович остановил ее и тихим, но твердым голосом спросил:

– Что с Арвидом Вилисовичем?

– Ах, оставьте вы меня, ничего я не знаю. – И она, побежала дальше по коридору.

Завтракать Ян Янович не стал. Мне тоже кусок в горло не лез, и я просто машинально ковырял в тарелке. Прошло с полчаса.

– Артур, сходи глянь, что там…

Я сразу понял, что от меня хочет Ян Янович, и вышел в коридор. Старика на месте не было. Услышав об этом, Ян Янович лег на кровать и отвернулся к стене. Примерно через час я вновь сходил проверить, но Арвида Вилисовича по-прежнему не было. Когда я вернулся к себе в палату, Ян Янович, не меняя позы и не поворачивая головы, спросил:

– Нет?

– Нет.

Мне надо было идти к зубному врачу на пятый этаж. Вернулся я через час. Еще издали увидел у нашей палаты большую толпу народа. Недоброе предчувствие шевельнулось в душе, и я прибавил шагу. Старики стояли молча, опустив головы. К своему крайнему удивлению, среди них я увидел Арвида Вилисовича. Он сидел у стены на стуле, зажав голову руками. Я еще не успел ничего спросить, как из палаты вся в слезах вышла Майя Степановна. Она подошла ко мне и заплетающимся языком проговорила:

– Вы представляете?

– Что случилось?

– Это какой-то кошмар. Я не переживу этот день. Утром, когда мы встретились, мне позвонили из дому, что дочь кипятком ошпарилась. Я бросилась домой, только успела вызвать «скорую», хотела с ней в больницу ехать, звонят отсюда – Берзинь умер.

– Ян Янович? Как же это? – У меня перехватило дыхание.

– Да вот. Арвид Вилисович пошел на процедуру и заговорился с нянечкой. Вернулся, а Яна Яновича уже и нет. Господи, что же делать?

Я не помню, как уносили Яна Яновича, не знаю, что делали в нашей палате. Пришел я в нее только поздно вечером.

Карл Петрович, бледный и молчаливый, лежал на кровати, укрывшись до подбородка. Говорить мы не стали. Было тоскливо и жутко. Я то и дело поглядывал на кровать Яна Яновича и все время слышал его кашель.

Утром на поверку все собрались точно вовремя. Места Яна Яновича и Арвида Вилисовича пустовали.

Старики стояли молча, склонив головы. Разведчиков не посылали.

Анита

Я вот смотрю на вас, писателей, и думаю: вокруг столько интересного, а вы все темы ищете. Я понимаю – вам хочется найти что-нибудь пооригинальнее, а я, если хочешь, расскажу тебе совсем простую историю.

Родился я под самой Лиепаей, на хуторе, в крестьянской семье. Тогда наших биографий никто не спрашивал, анкет мы не заполняли – жили, как все. Белую булку только по большим дням видели. А так – картошка и треска. Может, потому такой здоровый и вымахал: говорят, в треске фосфору много.

Семья наша была большая: отец, мать и шестеро детей. Земли своей не было, хозяйства – тоже. Отец или батрачил, или в лесу работал, мать по дому возилась. А мы шестеро, мал мала меньше, только и ждали, когда накормят. За что ни схватись – одна нужда. В девятнадцатом пришла Советская власть. Думали – все, отмучились наконец. Да сам знаешь, рано радовались: власть пришла и ушла, а нужда осталась. Еще хуже стало. Отца арестовали. На каком-то митинге за большевиков высказался. Продержали его в охранке недолго, но встать на ноги он так и не смог. Похаркал кровью месяца два – только мы его и видели. А ведь был покрепче меня. Я против него мальчик…»

Нельзя было не улыбнуться, взглянув на этого «мальчика». Напротив меня сидел двухметрового роста мужчина, упрятав под собою большую часть добротного старого дивана. Ткань пиджака вздыбилась над буграми мышц. Лицо, словно наспех сработанное каменотесом, с одной стороны покрывала большая плешина ожога, с другой – рваный шрам. Говорил он глуховатым голосом, размеренно, солидно.

«Когда умер отец, совсем обнищали. Мать и при отце еле двигалась, а после его смерти и вовсе слегла в постель. Старшей сестре, Аните, тогда двадцать исполнилось, мне восьмой шел. Остальные четверо были поменьше. До сих пор удивляюсь: как можно было выжить?

Мать помирает. Собрала Анита последние копейки, позвали врача. Посмотрел он больную, рецепт выписал. Самое главное для нее, говорит, отдых и питание. Ну, что касается отдыха – это мы ей сколько угодно: лежи себе, мама. А что касается питания… Мы еще спим, а Анита уже в поле. Утром встанем и шатаемся по двору до самой ночи. Грязные, голодные. Я понимал, что у матери ничего не выпросишь, а маленькие – те идут к ней и клянчат хлеба. Встать у матери сил уже не было. Голову поднимет, задрожит и плачет. Голоса не слышно, только слезы из глаз катятся.

Прибегает Анита домой затемно. Печку топить начинает, обед готовит. Ели, кажется, все, что проглотить можно. Наварит бурды и несет первым делом матери. А мы окружим кровать и языки глотаем. Не может мать есть. Сидим все и ревем. Как только Анита котелок на стол поставит, мы тут как тут. Не едим, а стонем. Я ведь и сейчас ем так, что за мной никто угнаться не может. Вот так и жили, пока мать за отцом не отправили. Но странное дело: помощи от матери в последнее время не было никакой, а померла – совсем беззащитными стали.

При отце белую булку по праздникам покупали, а сейчас каждой картошине молились. Отец все-таки за лето зарабатывал, до весны хватало. Теперь же что Анита принесет, то и съедим. А много ли одна заработает на шестерых? Об одежде и не думали – с голоду не помереть бы.

Пришлось и мне на заработки пойти. К тому времени уже восемь лет исполнилось. И коров, и овец пас, и детей нянчил. Заработать, конечно, не заработаю, а одним ртом все-таки меньше. Да еще что-нибудь стяну. Жизнь, она ведь чему хочешь научит, тем более голодного.

Стала Анита нам вместо матери. Малыши ее так и называли. Даже сейчас закрою глаза – и стоит она передо мной: высокая, худая, торопливая. Я не помню, чтоб она чего-нибудь не делала. Утром просыпаемся – Анита возле печки, вечером засыпаем – или стирает, или шьет. Не припомню, чтобы ее руки хоть минуту оставались без дела. Пальцы грубые, черные, в сплошных мозолях. Не знаю, было ли у нее что-нибудь личное: желания там или мечты. Было, по-моему, только одно – как бы самой не помереть с голоду да нам не дать умереть. Никогда не знавшая ни ласки, ни улыбки, ни привета, она как одержимая один на один боролась с этой проклятой жизнью. Мечтать было некогда и, к сожалению, не о чем. Ждать помощи не приходилось: родственников у нас ни богатых, ни бедных не было. Книжек о кладах мы не читали да и читать не умели. Но жить без желаний человек не может. По-моему, он и живет до тех пор, пока чего-то хочет. Мы тоже жили, потому что очень хотели есть. Каждое утро нас будило только одно желание – хлеб. Вот тогда у Аниты и появилась мечта – купить корову. Мечта казалась совершенно фантастической. Собрать столько латов, чтобы хватило на корову, – об этом можно было мечтать только в бреду. Но бред был таким заманчивым и желанным, что Анита не могла отказаться от него ни днем ни ночью. Одно время она пыталась даже откладывать какие-то жалкие гроши, но и это оказалось не под силу. Тогда мечту о корове Анита связала со мной. Я должен был вырасти и помочь ей.

Когда мне исполнилось десять, повела меня Анита в город. Сестра была уверена, что в Лиепае я выйду в люди и наконец помогу заработать на корову. Что касается ее первого предположения, то она, кажется, не ошиблась. Останься я в деревне, все могло сложиться иначе. Что касается заработков, то здесь Анита крепко просчиталась. В городе не только для меня – для взрослых мужчин работы не было. Окончательно отчаявшись устроиться, мы уже совсем собрались возвращаться домой, как вдруг один сапожник согласился взять меня в ученики. Договорились, что хозяин научит меня сапожному ремеслу, а затем возьмет к себе в подмастерья. Пока будет учить, платы никакой. Одни харчи. До сих пор, как вспомню, так и хочется пожелать, чтоб ему и на том свете этими харчами кормиться. Хозяин был большой шутник и «философ». Он говорил о пользе труда и терпения не хуже любого проповедника, а хитростью и жадностью уступал разве что самому черту. Единственно, чем я обязан своему хозяину, – это тем, что ушел я от него с лютой ненавистью к эксплуататорам. Такого слова я тогда еще не знал, но первые азы политграмоты получил в сапожной, из которой так сапожником и не вышел.

Через четыре года я уже хорошо разбирался, что к чему. Поэтому, послав хозяина подальше, я в самом прямом смысле слова хлопнул дверью и ушел. Ушел, как говорится, куда глаза глядят. Как я жил и мыкался – вспоминать не хочется, да и рассказ не об этом. Главное, что в деревню я вернуться не мог: было стыдно снова садиться Аните на шею. И вот в семнадцать лет я наконец нашел работу в порту. Поехал домой и отдал сестре первые заработанные латы. Что тогда творилось! Слезы, радость… О корове не только не забыли, а, наоборот, мечтали еще сильней и мучительней, потому что в городе был я. Анита, как в горячке, шептала: бог не оставит бедных сирот. В том, что я стал человеком, никто не сомневался – ведь я принес деньги.

И вдруг, представь себе, все рухнуло. Во-первых, я «связался с большевиками» – так говорила Анита. Во-вторых, как это и должно было случиться, угодил в тюрьму. Затем пошло все, что тебе известно. Подполье, тюрьма. Это был мой первый университет. Второй, официально, я окончил уже после сорокового года.

Но боже, как тогда, в двадцать девятом, Анита ругала большевиков! Она не могла простить, что я вновь оставил ее одну. Шли годы. Братья и сестры подрастали и постепенно уходили из дому, каждый навстречу своей нужде. А старшая сестра работала и работала. Трудно было поверить, что этой женщине нет еще сорока. Она напоминала высушенную и изможденную старуху. Последняя моя сестра ушла от Аниты в год восстановления Советской власти. Анита осталась одна.