Он обратил внимание на серию плакатиков, прибитых к стене. На них было выведено карандашом:
«Приказчики – в такой-то аудитории».
«Учащиеся – в таком-то зале».
«Социал-демократы – в таком-то зале».
«Анархисты»…
– О-го-го! Здорово, – воскликнул Иван и засмеялся.
Ему очень хотелось послушать русских Равашолей и Луккерио.
Но как ему ни хотелось послушать их, он предпочел им железнодорожников.
Железнодорожники – герои дня.
Приостановив, как по мановению жезла, все движение, они перерезали этим главную артерию страны и открыли глаза всем на один из могучих рычагов революции.
Они заявили всем с усмешкой:
«Глядите! Вы вот бились, бились, изыскивали всякие средства! А про нас забыли!.. Проглядели главную силу…»
Сила их уже сказывалась.
Правительство стало терять голову.
Еще несколько дней – и по всей России пронесется голод. Он грозил не только подвалам и мансардам, но и дворцам и хоромам.
Грозил цингой, тифом.
Обеспокоенное правительство спешно скупало провизию для армии. То же делало городское общественное управление для больниц и богаделен.
На сей раз тяжелая перчатка была брошена правительству, и эту перчатку бросили главным образом железнодорожники…
– Где заседают железнодорожники, товарищи? – только и слышались расспросы.
Ивану с большим трудом удалось взобраться на гребень трехсаженной волны, затопившей лестницу, и протиснуться в актовый зал.
Громадный зал весь, от угла до угла, был заполнен публикой.
Масса девиц и юношей стояли, вытянувшись, на подоконниках высоких окон, и казалось, они стоят на головах.
На кафедре, выступавшей среди этого живого моря наподобие подводного островка и как бы напором воды вынесенной к стене, стояла кучка людей: несколько девиц, студент, трое молодых рабочих, – и из середины ее вылетало бурное пламя.
Кто-то говорил страстно, горячо, – о либералах, которым не следует доверяться, о необходимости дальнейшей забастовки, о драконе, который корчится в агонии…
Говоривший был не студент и не профессиональный оратор-интеллигент, а простой рабочий-юноша.
Он был худощав, из-за потертого пиджачка его смело выглядывала нижняя бесцветная сорочка, застегнутая на груди белой стеклянной пуговицей.
Острый угол его высохшего, но одухотворенного лица от яркого электрического света был красен, как медь, и все движения его – страстны и порывисты.
Он не говорил, а с размаху бил по наковальне пудовым молотом, или, вернее, бросал в толпу тяжелые камни.
Иван был поражен.
Он перевидал сотни ораторов во всех государствах, слышал Жореса, Бебеля, Плеханова, пламеннейших итальянских ораторов, которых, как казалось, породил Везувий; он лично был прекрасным оратором, но такого он слышал впервые.
Устами этого титана-юноши говорила и взывала к правде, совести и справедливости нищета, таящаяся по чердакам, подвалам и хатам, мрак и холод, – и он являлся лучшим выразителем их.
Он выносил наружу все слезы, все язвы, все горе, накопившееся веками, и требовал возмездия, требовал суда.
Голос его, громкий, не устающий, вырывался точно из глубочайших недр земли.
«Кто он?»
Его вскормила и вспоила сухой грудью нужда, и теперь, когда все поднялось и зашевелилось, она выслала его на трибуну.
Сотни тысяч рук обездоленных матерей выставили его своим защитником и благословили его на борьбу.
– Товарищи, – гремел он и протыкал раскаленный воздух, точно невидимого врага, крепко сжатым кулаком, – заявим, что нам не нужна эта Дума! Заявим, что мы не признаем ее представителей! Представители ее – самозванцы, потому что мы, народ, не уполномачивали их! Товарищи! Настало время!..
По залу заходили волны.
Оратор завладел публикой; она срослась с ним, и, когда он кончил, она разразилась бешеным ураганом.
III
На кафедре среди социал-демократов произошло движение.
Оратор замешался в их кучку, как карта, и его место занял другой – тоже юноша-рабочий.
И с кафедры полилась новая речь, такая же сильная, как первая, хотя и менее страстная.
Публика, находившаяся еще под обаянием первой огненной речи, слушала его несколько рассеянно, но скоро свыклась с ним и срослась, как и с первым.
Иван не верил своим глазам.
Да неужели он в России и кругом все рабочие, русские рабочие?
Оглядывая публику, Иван заметил много молодых и пожилых женщин.
Рабочие пришли не одни – вместе с женами и дочерьми.
Рядом с ним стояла маленькая женщина в черном пальто, с мужниного, вероятно, плеча, с желтым, болезненным лицом и блестящими, глубоко запрятанными глазами. Голова ее была обмотана черным платком.
Вытянувшись на цыпочках и полуоткрыв рот, она жадно ловила каждое слово.
Когда он коснулся вампиров, высасывающих кровь и соки, болезненное лицо ее передернулось и глаза блеснули злым блеском.
Она вытянула высоко над головой руки, захлопала в ладоши и крикнула на весь зал:
– Верно!
Иван открывал в толпе железнодорожников то белый передник приказчика «сливочной» или лабаза, то пестрый галстук и щегольские воротнички приказчика-гостинодворца, то погон вольноопределяющегося, то широкую спину крючника.
Вид этого моря людей опьянил его, и желание говорить захватило его с еще большей страстностью.
Он никогда не говорил перед такой громадной аудиторией.
Ему безумно хотелось встать на эту ярко освещенную кафедру, двинуть сверху живые волны и сказать, что он, русский эмигрант, переживает.
Он хотел провести параллель между недавним прошлым и настоящим. Хотел приветствовать рабочих, впервые свободно собравшихся для обсуждения своих дел, от имени сотен эмигрантов-товарищей, болеющих за свою родину, и поклониться им от них. Он стал протискиваться к кафедре.
Очутившись у подножья ее, он позвал тихо студента, стоявшего близко к оратору:
– Товарищ!..
Тот нагнулся к нему.
– Я хочу сказать собранию два слова.
– Вам придется подождать очереди.
– Вот как?! Не уступит ли кто свою очередь? – спросил он.
– Нет! – ответил тот холодно и просто. – Тут масса рабочих, желающих говорить. Надо дать им высказаться! Согласитесь!..
– Да-да-да! – согласился Иван.
– Вы можете записаться. Хотите?
– Пожалуй!.. А который я буду?
– Тридцать третий.
Иван подумал немного и сказал:
– Запишите.
Студент спросил его фамилию и записал.
Иван оставил кафедру, замешался в ближайшие ряды рабочих и стал слушать оратора.
Каждые четверть и полчаса кучка на кафедре выдвигала нового оратора. И все ораторы были рабочие.
Иван поражался их речам, – все говорили умно, толково, образно, умело наигрывая на струнах родственной им аудитории и обнаруживая политическую зрелость, – поражался их силе.
Все требовали политической свободы.
И для достижения этой свободы они призывали к политической забастовке, всеобщей стачке.
Иван бешено аплодировал всем ораторам и вслух поощрял их:
– Так! Так! Совершенно верно, товарищ!
– Все без исключения, весь пролетариат должен сплотиться и устроить всеобщую забастовку, и тогда победа за нами обеспечена, – подчеркивали ораторы.
Иван был ярым сторонником всеобщей забастовки. Он верил в ее чудодейственную силу.
Сейчас говорил шестой по счету оратор.
Очередь Ивана должна была наступить еще не скоро, и он решил заглянуть в остальные залы.
Он обошел десяток аудиторий, побывал у судостроительных и других рабочих, ювелиров, приказчиков, фармацевтов.
Побывал и на митинге учащихся среднеучебных заведений.
Тут были гимназисты и гимназистки, реалисты, ученики коммерческого училища.
Плотным кольцом они окружили кафедру и со вниманием слушали оратора.
Оратор-гимназист, тоненький, малокровный, с редкими волосами на голове и еле намеченными усиками, читал резолюцию:
– «Мы, учащиеся среднеучебных заведений, собравшись на митинге, выражаем свое сочувствие современному освободительному движению и объявляем забастовку всех учащихся».
Иван отсюда заглянул к социал-революционерам, а потом – на университетский двор.
Под совершенно темным небом притаилась неподвижная, тяжелая и черная масса народу.
Она не вместилась в университет.
Так малы берега во время разлива многоводной реки.
Река ищет выхода, рвет, мечет, разливается и затопляет луга.
Лиц нельзя было разобрать, нельзя было разобрать и лица оратора.
Он стоял на штабеле дров, и голос его гремел сверху, как из-за темных туч.
– Это говорит вам рабочий! Товарищи!
«Опять рабочий, – подумал Иван, – положительно интеллигенции теперь нечего делать. Пора, кажется, ей на покой. Она вспахала землю, заложила семя, полила ее кровью и слезами, удобрила горами трупов и костей. Семя дало всходы…»
Открытие это радовало его и огорчало.
В нем теперь не нуждались.
Когда-то он был на собраниях первым, а сейчас тридцать третьим.
«Фу, как это мелко! Так и должно быть! Пролетариат вырос!»
Прослушав оратора, он возвратился к железнодорожникам.
В зале было теснее прежнего. Люди задыхались, обливались потом.
Какой-то оратор теперь критиковал ответ министра путей сообщения депутатам.
Сейчас говорил девятый оратор.
Он чувствовал себя теперь еще более лишним и маленьким-маленьким среди этих пламенных ораторов-молотобойцев из народа, в потертых пиджаках и со впалыми щеками от вечного недоедания.
Да если бы и дошла до него очередь, что он сказал бы!..
Все, что он ни сказал бы, было бы бледно…
Возле него вдруг очутился Чижевич – весь мокрый, растрепанный, с прилипшим к шее воротничком косоворотки.
– Ну, каково?! Слышал?! – И лукаво подмигнул глазом на публику. – Не ожидал?! Послушай! Едем на женские курсы! Сегодня повсюду митинги – в консерватории, у лесгафтичек, у технологов. Едем, что ли?
– Конечно!
Они оставили университет, кликнули извозчика и поехали.