Рембрандт — страница 59 из 138

— Мне кажется, мы изрядно надоели нашей хозяйке, — спохватился наконец Бонус. — И все-таки наш хозяин тоже должен сказать свое слово. Послушайте, Рембрандт, можете вы написать бога?

— Не знаю. Никогда не пробовал.

— Но вы же писали бога во плоти, и притом не раз, — заметил Свальмиус.

— Но разве, изображая Иисуса, вы воспринимаете его как бога и создателя вселенной? — спросил маленький доктор.

— Я не очень понимаю, что вы имеете в виду, — отозвался художник. — Я ведь не следил за спором.

— Бонус спрашивает, в силах ли вы придать атрибуты бога-отца личности бога-сына, — пояснил Ансло.

— О каких атрибутах вы говорите?

— О тех атрибутах, которые не поддаются определению в силу своей непостижимости, — как всегда, грустно улыбнулся Бонус.

Ответить Рембрандт не успел — в комнату вошел капитан Баннинг Кок, еще более официальный, чем обычно, в черном бархате, брыжах, новой красивой касторовой шляпе с изогнутыми полями, и направился прямо к ложу, чтобы поздороваться с хозяйкой.

— Вы сегодня на редкость нарядны, капитан, — бросил ему вдогонку Ансло.

— Да, наряднее, чем мне хотелось бы, — отозвался Баннинг Кок.

— А где же лейтенант? — осведомилась Саския, приподнявшись на подушках и протягивая ему для поцелуя руку, потом щеку.

— Лейтенант? Он просил меня принести вам извинения — его задержали.

— Вы и сами опоздали, — вставил Рембрандт.

— Знаю, — отозвался Баннинг Кок, снимая свою роскошную шляпу и засовывая ее под стул, словно он стеснялся ее. — Видите ли, мы с Рейтенбергом были у мейденцев. Там все еще продолжается совещание, но мне стало невмоготу и я удрал.

— У мейденцев? — переспросил Рембрандт. — Но что, скажите, ради бога, вы там делали?

— Говоря по правде, ничего, ровным счетом ничего. Пустая трата времени, — ответил капитан. — Нас пригласили туда в связи с этой дурацкой встречей Марии Медичи. Не отвечай мы за парад городской стражи, мы ни за что бы не впутались в эту нелепую затею. Трудно представить большую бессмыслицу, чем то, что происходит у Хофта: взрослые мужчины и женщины целый день рассуждают о позолоченных ореховых скорлупках и бумажных цветах.

Внезапно Саския побледнела так сильно, что губы ее стали почти столь же бесцветными, как щеки. Она спустила ноги на пол и села на край позолоченного ложа, опустив локти на колени и подперев голову сжатыми кулачками.

— Значит… Значит, комиссия из художников уже составлена? Я не думала, что это сделают так быстро, — сказала она.

— Да, все члены ее назначены и приступили к делу. И нечего сказать, хорошенькое у них, бедняг, дело — писать декорации для глупых представлений и придумывать костюмы для толстых старух, призванных олицетворять город Амстердам, Добродетель, Навигацию и Стойкость.

— И кто же входит в комиссию?

— В ней нет ни одного мало-мальски стоящего живописца. Все больше такие, как бывший ученик вашего мужа Флинк. Бедный Флинк, мне даже стало жаль его: он признался мне по секрету, что никогда бы не впутался в эту историю, да уж очень Фондель настаивал.

— Значит, Рембрандта не пригласили?

Губы у Саскии дрожали, в глазах стояли слезы, но ее взволнованный вид вызвал у Рембрандта не столько жалость, сколько злость. Разве недостаточно и того, что его обошли, что им пренебрегли, что мейденцы исподтишка насмехаются теперь над ним? Разве недостаточно того, что любимый ученик Флинк изменил ему и вытеснил его? Зачем ей понадобилось устраивать публичное зрелище из его позора, выказывать свою слабость и ставить гостей в затруднительное положение?

— Нет, дорогая госпожа ван Рейн, — ответил капитан, — вашему мужу не придется тратить время на столь важные вещи, как бумажные короны. Пусть себе занимается «Страстями» для принца в Гааге. Конечно, я ему очень сочувствую, но думаю, что он как-нибудь переживет этот удар. А поскольку у меня во рту с полудня не было ни крошки, если не считать жидкого чая и нескольких жалких пирожков, не разрешите ли мне злоупотребить вашим гостеприимством в пределах куска сельди и кружки пива?

— Я сама вас покормлю, капитан, — сказала Саския, вставая, расправляя юбку и с трудом растягивая губы в вымученной улыбке. — Попрошу не возражать: я достаточно здорова, чтобы исполнять обязанности хозяйки.

Никто не возражал: всем, как и ее мужу, было совершенно ясно, что ей просто необходимо выйти на кухню, чтобы осушить глаза и высморкаться. Рембрандт почувствовал, что его неудержимо тянет последовать за ней: злость его прошла, и он опять остро сознавал, как бесконечно, до боли дорога ему эта по-детски уязвимая женщина.

— Я пропустил что-нибудь интересное? — нарушил Баннинг Кок неловкое молчание.

— По-моему, ничего, — ответил Рембрандт.

— Как вы, однако, любезны! — усмехнулся Ансло. — У нас тут шел спор, и, я бы сказал, довольно важный. Пастор Свальмиус утверждает, что мы должны представлять себе бога в зримом образе…

— Полно! — оборвала его Саския, вернувшаяся с кружкой и тарелкой. — Стоит ли начинать все сначала?

Неумело изобразив оживление и кокетство, она вручила капитану кружку и поставила тарелку ему на колено; затем опять опустилась на ложе, откинулась на подушки и потупилась с горестным видом ребенка, который взирает на рухнувшую башню из кубиков. Не в силах смотреть на нее, Рембрандт схватил мелок и склонился над рисунком, поправляя руку ангела, с легкостью подымающего большую каменную плиту. Теперь рука удалась, но именно потому, что она получилась такой, как нужно, лицо небесного посланца стало особенно обыденным и неубедительным.

— Но мы не можем оборвать спор на середине, — сказал маленький доктор. — Вы так и не ответили мне, Рембрандт.

— Я забыл ваш вопрос.

— Я спрашивал, кажется ли вам, что вы изображаете бога, когда пишете Иисуса?

Рембрандт с неохотой припомнил все образы Христа, когда-либо написанные им, начиная с того искусного актера, который повелевает Лазарю встать из могилы, и кончая красивой обнаженной фигурой на кресте, в которой о страдании говорят лишь исколотый терниями лоб да прободенные ноги. Даже тот Христос, что превращался во вспышку света на глазах учеников в Эммаусе, — а художник гордился им сверх всякой меры, — был только чудотворцем и отнюдь не божеством.

— Что вам от меня надо? Я же никогда не говорил, что я человек набожный. Если уж хотите сослаться на кого-нибудь, ссылайтесь на Дюрера или Грюневальда. Они писали его по велению сердца — по крайней мере так мне кажется. А я пишу по заказу принца и для того, чтобы мои полотна висели в Гааге.

Оба пастора обменялись взглядом, по-видимому означавшим, что Рембрандту следует простить его нечестивые слова — он так расстроен этой историей с Медичи.

— Право, — сказал Свальмиус, — вы напрасно наговариваете на себя. Каждый раз, когда вы писали Христа, вы изображали хотя бы один из его атрибутов. Возьмите, например, свое «Воскрешение Лазаря» — оно, несомненно, передает его величие и мощь.

— Это самая скверная из моих картин, — буркнул Рембрандт.

— Вы сегодня слишком суровы к себе. Пожалуй, нам лучше переменить тему, — огорченно произнес капитан.

Рембрандт промолчал. В это мгновение он увидел прачку Ринске Доббелс такой, какой нарисовал ее когда-то на фоне древностей Питера Ластмана — нагой, уродливой и в то же время вселяющей жалость, которой проникся к ней он сам, одинокий и страдающий. «О, тогда я был лучше, тогда я был ближе к цели, какова бы ни была эта цель. Что ушло от меня? Что я утратил?» — подумал художник, и как раз в эту секунду котенок госпожи Пинеро прыгнул ему на колени и ткнулся мордочкой в лицо, так сильно напугав его, что он отшвырнул растерянного зверька больше чем на фут от себя и тот пронзительно замяукал.

— Бедная киска! За что он ударил тебя? — вскрикнула Саския.

Капитан откашлялся, Ансло поднял кружку и отпил большой глоток пива.

— Нет, — продолжал Бонус, — я стою на том же, что и прежде. Пытаться познать бога или хотя бы воображать, что мы способны познать его, значит впадать в грех гордыни. Можем ли мы, чей разум так ограничен, знать о нем больше, чем древесная вошь знает о дереве, которым питается?

Котенок вернулся обратно, вскочил на рисунки, поднял голову и заглянул Рембрандту в лицо. «Я для этого котенка то же самое, что дерево для древесной вши или бог для моих слабых, все извращающих чувств — существо, неограниченное во времени, предвечное и бессмертное, податель пропитания, исцеления, кары, носитель безмерной и непостижимой силы, — думал Рембрандт. — Левой рукой я погладил его, правой наказал, а то бы и убил, рассердись я чуточку посильнее. И вот он стоит на моих рисунках, зная о них не больше, чем знаю я о силе, которая вздымает море в час прилива, направляет бег комет и указывает орбиты светилам…».

— Довольно тебе рисовать, милый, — сказала Саския. — Все равно у тебя сейчас ничего не получится. Посиди лучше со мной.

Рембрандт не сразу встал и подошел к жене, а долго еще смотрел в немигающие глаза котенка. Страшная мысль приковала его к месту. «Почем я знаю, чем окажется непостижимый господь, если мы вдруг постигнем его до конца? — спрашивал он себя, не замечая, что рисунок соскользнул с его колен на пол. — Что если он такой же низкий и бессмысленный деспот и эгоист, как я сам?»

КНИГА ШЕСТАЯ1640–1642

— Эх, опять незадача! Простите, пожалуйста, — сказал старый Якоб, буфетчик Стрелковой гильдии, сокрушенно глядя на лужицу пива, которым только что облил аристократическую руку Баннинга Кока.

— Ничего! — бросил капитан, вытерев пальцы салфеткой и берясь за кружку пива — третью, заказанную им за последние полчаса. — Возьми тряпку и вытри.

Да разве можно всерьез рассердиться на этого бедного старого шута, лысого, как яйцо, скрюченного подагрой да вдобавок ко всему наделенного от природы носом, который чуть ли не упирается в подбородок? Нет, он так чудовищно неловок и уродлив, что это просто обезоруживает!

Баннинг Кок пригубил пиво и пожалел, что заказал третью кружку. Его в высшей степени почтенная бюргерская семья пользуется безупречной репутацией, сам он — капитан; естественно, что он старается пить поменьше, а уж на людях да еще в дымном зале собраний — и подавно. Но, с другой стороны, что ему еще делать, как не пить, если Рейтенберг заставляет себя ждать? Он вообще не пришел бы сюда, не будь лейтенант должен ему двадцать флоринов, которые обещал возвратить сегодня вечером и именно здесь. Может быть, Рейтенберг просто позабыл об этом? Сейчас половина одиннадцатого, и кое-кто уже собирается домой.