Он этого не сказал. Он только пожал плечами и спросил:
— Разве ей хуже? Вам кажется, что ей хуже?
— Если ваша милость хочет знать мое мнение, ей много хуже. Сначала, когда я только приехала сюда, она большей частью была здорова и накатывало на нее лишь время от времени. Теперь все наоборот. Она помешанная — только так ее и можно назвать. Удивляюсь, почему ее до сих пор не забрали на улице, видя, как она себя ведет и разговаривает сама с собой. Госпожа Пинеро, когда она с мужем ужинала здесь в прошлый раз, позвала меня на кухню и спросила, что с вами творится и почему вы не замечаете, как обстоят дела. Она взяла с меня клятву, что я никогда не оставлю Титуса наедине с ней.
— Боже мой, неужели с ней так плохо?
— Я только повторяю вам слова госпожи Пинеро.
— Но как же мне быть? Я не могу выставить ее из дому и захлопнуть у ней перед носом дверь. Я не могу вышвырнуть ее на улицу.
— Конечно, не можете, ваша милость. — Глаза девушки потеплели, суровость, к которой она так упорно приучала себя, исчезла. — А вам известно, что в Хауде у нее есть брат? Вашей милости надо написать ему, чтобы он приехал за ней, потому что она теряет рассудок, и взять на себя ответственность за нее могут только родные.
— Она вам что-нибудь рассказывала о своем брате?
— Нет, ваша милость, но я знаю, что он ей пишет самое меньшее раз в месяц. Письма у него длинные, очень ласковые и нежные.
— Она вам их показывала?
— Что вы, ваша милость! Вы же знаете, как она меня не любит. Но когда она сожгла гуся, я начала подумывать, к кому обратиться, если она окончательно сойдет с ума. Поэтому я выждала, чтобы она ушла из дому, зашла к ней в комнату, вынула из ящика письма и прочла.
Нет, этого спускать нельзя! Рембрандт представил себе, как эта девушка, враг бедной убогой женщины, роется в ее вещах, читает ее письма.
— Вам не следовало читать ее письма, — резко бросил он. — Вы не имеете на это права.
— Не имею права? Ваша милость говорит сейчас, как священник, хотя всегда осуждает проповедников. Ну что ж, я очень жалею, что так поступила, но, может быть, настанет день, когда ваша милость переменит свое мнение. На всякий случай у меня записано, на какой улице и в каком доме живет ее брат. А если это не понадобится, вреда тоже никакого не будет — она ни о чем не узнает.
Потряхивая распущенными, падающими на шею волосами и шурша алой юбкой, колыхавшейся позади нее, Хендрикье торопливо удалилась на кухню, а художник отправился к ученикам и начал урок. Он расхаживал по мастерской и старался говорить погромче, чтобы заглушить мысли, одолевавшие его в присутствии девушки. Ему следовало укротить эту Хендрикье Стоффельс, и он уже был до ужаса близок к тому, чтобы это сделать. Нужно было только обойти большой стол, вечно оказывавшийся между ними, положить ей руки на плечи, стиснуть пальцами это смуглое тело, такое теплое и живое под скользкой тканью…
Когда через некоторое время девушка окликнула его со второго этажа — она, видимо, хотела доложить, что обед уже на столе, — художник был все еще зол и поэтому притворился, что не слышит. Наступило краткое молчание, и Рембрандт увидел, что Фердинанд Бол смотрит на него своими темными печальными глазами, но тут Хендрикье снова окликнула хозяина и на этот раз более настойчиво.
— Что она раскричалась? Подумаешь, велика беда — суп остынет.
— Нет, обед тут ни при чем, — сказал старший ученик. — Сейчас еще только одиннадцать — колокола пробили всего несколько минут тому назад.
— Ну, значит, она придумала еще какой-нибудь вздор.
Но позвать Рембрандта девушку вынудили отнюдь не хлопоты по хозяйству. В передней, чопорный и смущенный стоял человек в высокой черной шляпе, с красным поясом и жезлом в руке — официальный представитель Городского совета. Он притронулся жезлом к шляпе, явно испытывая благоговейное изумление перед роскошью дома.
— Я полагаю, вы — господин ван Рейн, художник? — осведомился он.
— Да.
Рембрандт не удержался и опасливо глянул на большой свиток казенных бумаг, зажатых под мышкой у посланца.
— Весьма сожалею, но по долгу службы и поручению властей я обязан вручить вам некоторые бумаги.
Что он сделал? Какой счет забыл оплатить в неразберихе, царящей в его злополучном хозяйстве? Какой закон нарушил, не подозревая даже о его существовании? И почему он вынужден стоять здесь, все больше заливаясь краской под взглядом этих неприятных любопытных глаз?
— В чем дело? Если это неоплаченный счет…
— Нет, господин ван Рейн. Это иск о нарушении брачного обещания.
— Иск о нарушении брачного обещания? Вы хотите сказать — жалоба от женщины?
— Да, господин ван Рейн. Попрошу принять бумагу — я обязан вручить вам ее в собственные руки.
— Но кто же обвиняет меня?
— В документе все указано, господин ван Рейн. Если вы собираетесь опротестовать иск, вам никто не возбраняет обратиться в Городской совет. Доброго вам утра! — без всякой иронии добавил посланец и удалился, постаравшись не хлопнуть роскошной дверью.
— Гертье! — воскликнула Хендрикье. — Это сделала она, Гертье!
Это действительно сделала Гертье, имя которой так нелепо глядело на Рембрандта с бумаги, покрытой внушительными черными письменами с витиеватыми росчерками и скрепленной внизу печатью города Амстердама. Госпожа Гертье Диркс, вдова и повивальная бабка, длительное время находящаяся в услужении у художника господина Рембрандта ван Рейна, свидетельствует ныне перед полномочными представителями Городского совета, что вышеупомянутый господин ван Рейн, в течение нескольких недель после смерти жены проживавший с нею, Гертье Диркс, один в своем доме на Бреестрат, всячески уверил ее в своем намерении взять ее в жены и подтвердил свои слова цепочкой, отделанной жемчугом и ранее принадлежавшей его покойной супруге, а потом дал понять, что не намерен выполнить свое обещание… В бумаге было сказано еще многое, но художник не прочел ее до конца: огромный пергамент выпал у него из рук. Хендрикье подняла документ и, не спросив разрешения, жадно впилась в него глазами, время от времени переводя дыхание и повторяя: «Немыслимо… Это безумие… Боже мой!» Рембрандт был так убит, что прежде чем он подошел и вырвал иск из рук девушки, она уже дочитала почти до конца.
— Кто вам разрешил читать? — спросил он.
Хендрикье молча бросилась к лестнице.
— Куда вы? — крикнул ей вслед художник.
— К себе в комнату за бумагой, — за той, где я записала адрес ее брата Виллема, — отозвалась она.
Когда в этот суровый ноябрьский вечер Рембрандт вышел из дому, не сказав, ни куда он идет, ни когда собирается вернуться, ему хотелось одного — никогда больше не видеть своего дома, царственный фасад которого сверкал освещенными окнами. В этот вечер, бредя по грязи и слякоти, куда его несли ноги, он испытал такое чувство, словно история с Гертье навсегда осквернила дом на Бреестрат: то, что произошло там за недели, протекшие с предъявления художнику официального иска до сегодняшнего скандального отъезда Гертье в Хауду, запятнало позором каждую комнату.
Бедняжка полностью утратила рассудок, окончательно помешалась. Обвинения, которые она выдвигала против него в этой пространной казенной бумаге, не были подсказаны Гертье ни злобой, ни отчаянной решимостью заставить его покориться ее желаниям: в ее помутившемся сознании все они стали бесспорными и непреложными фактами. Он любил ее, собирался взять в жены, и она достойна этой любви. Где еще, — кричала помешанная, с рыданьями упав перед Рембрандтом на колени, обняв его ноги и прижимаясь к ним мокрым от слез лицом, — где еще найдет он такую женщину, которая сумеет чинить его одежду, вести его денежные дела и стать второй матерью его ребенку? Она была так убеждена в своей правоте, придумала или перетолковала такое множество подробностей, якобы доказывавших его глубокую любовь к ней и благородные намерения, что художник не без тревоги ожидал приезда ее брата Виллема. А вдруг он тоже поверит в эти бредни, настоит на передаче дела в суд, и те люди, которые глумятся над его картиной, висящей в Стрелковой гильдии, получат куда более смачную пищу для пересудов и ликования? Но Виллем, унылый взлохмаченный мужчина, подошел к делу здраво, хоть и не до конца разобрался в нем. Бедная сестра! Она всегда была со странностями, а уж после смерти мужа и подавно. Его милость был терпелив с ней сверх всякой меры. Взять ее жалованье за полгода, как это предлагает его милость, значит, принять под давлением нужды гораздо больше того, что полагается Гертье. Цепочка, которую его милость столь великодушно подарил ей и еще более великодушно отказывается взять обратно, будет продана, а деньги пойдут на маленькие излишества, дозволяемые обитателям сумасшедшего дома в Хауде. А ее, безусловно, придется поместить в сумасшедший дом, если она и впредь будет вести себя так же буйно, как сейчас: ведь она запустила кружкой в Хендрикье Стоффельс, подхватила Титуса на руки и пыталась убежать с ним из дому, наглоталась горчичного отвара, решив, что это яд.
Пока Гертье в таком состоянии, ни он, ни его жена не могут нести за нее ответственность.
Иск о нарушении брачного обещания несколько отвлек их от всех этих отвратительных подробностей. Виллем дважды объяснялся в Городском совете и давал показания под присягой; несчастную женщину, ослабевшую после горчичного отвара, тоже пришлось доставить туда и показать соответствующим властям; художник вместе с Хендрикье Стоффельс долго составляли, писали и подтверждали под присягой свои показания по делу. Над их головой пронеслось целых пять кошмарных дней, оглашенных воплями перепуганного Титуса, отравленных присутствием в доме чужого человека и омраченных угрозой новых выходок со стороны больной, прежде чем были получены нужные оправдательные документы с приложением городской печати. Виллем с Гертье уехали, как и собирались, в субботу. В час дня Хендрикье вынесла их вещи в приемную, нашла подводу, которая могла их подвезти до половины пути на Хауду, и собрала им на дорогу корзинку с холодной птицей, сухарями и печеньем. Она помогла бедняге Виллему стащить растрепанную, нелепо закутанную Гертье вниз по лестнице, а когда девушка, пытаясь помешать яростной вспышке в минуту прощания, встала между больной и Рембрандтом, она получила в награду за свою самоотверженность кровавую царапину через всю щеку, от глаза до рта. После того как Виллем с сестрой наконец уехали, она, не проявив и тени обычной женской слабости, не стала ни глядеть на художника в ожидании благодарности или сочувствия, ни жаловаться на усталость, а энергично выпрямилась и начала устранять беспорядок, в который пришел дом за время сборов и отъезда.