Ренегат — страница 2 из 57

Фриско – так зовут американцы ради сокращения столицу американского Запада, «Неаполь Тихого океана» – Сан-Франциско, залегший по обеим сторонам одноименного с ним заливчика у подножия Сьерра-дель-Монте-Диабло, или прибрежной цепи.

В практичной, не гонящейся ни за какой красотой Америке нет города красивее Сан-Франциско. От самой воды он поднимается квадратами по пологим надбрежным высотам. По квадратам, взбирающимся все выше и выше, видно, как наслаивался этот город-скороспелка. Улицы его прямы и правильны, но местами, чтобы устроить дороги, выступы гор срезаны и дома здесь висят ярусами один над другим. Пышность, великолепие, пестрота строений, сочетание в них изящества с полнейшим безвкусием свидетельствуют, что в создании этого города участвовали самые разнообразные по духу люди. Толпа на улицах самая разнообразная. Здесь как будто азиатский Восток сошелся с далеким европейским Западом, с неграми черного материка. На главной улице Франциско Корни-стрит целый день толпятся, снуют, гуляют, кричат, смеются и длиннокосые китайцы со своими словно застывшими физиономиями, и степенные, все высматривающие, во все вникающие желтолицые японцы с физиономиями, похожими на плохо испеченный русский блин, запачканный руками нечистоплотной кухарки: здесь и каштаново-красноватые индийцы, и их могущественные повелители – важные, спесивые, всегда надутые сыны туманного Альбиона; здесь и стройные красавцы из Мексики, из центральных республик, из Чили, Перу, Боливии, Аргентины. Эти полудикие потомки завоевателя Кортеса и его свирепых воинов резко выделяются среди пестрой толпы своей красотой, изяществом манер, гордым, независимым видом, живописностью своих костюмов, хотя бы это были просто лохмотья. Иногда среди них мелькают монументальные фигуры пришедших с севера, из Канады, скваттеров, неустрашимых охотников по пушному зверю, последних потомков первых пионеров Европы в девственных лесах Северной Америки. Здоровые, мускулистые, словно из стали вылитые молодцы, широколицые, бородатые, медлительные в движениях, они производят впечатление богатырей, явившихся посмотреть, что делается на белом свете, давно ими покинутом. Иногда среди них появится американец, горбоносый, с медно-красным лицом, с жесткими волосами, в которые непременно воткнуто какое-нибудь перо. Американец также величаво медлителен в своих движениях. Он не забыл и забыть не может, что весь этот край, пока в нем не явились «бледнолицые», принадлежал ему, что он свободно охотился в беспредельных прериях, бродил в девственных лесах. Все это сгинуло потому, что Великий Дух – владыка всего, он повелевает всем, с ним ли бороться его слабым детям? И американец со спокойствием философа покорился своей участи. Он без злобы, но с презрением смотрит на худощавых, подвижных, наглых янки, захвативших у него землю; американец вымирает без слез, без жалоб, уничтожаемый алкоголем с большей скоростью, чем уничтожило его прежде, несколько десятков лет тому назад, оружие его врагов-пришельцев. Янки тоже сравнительно редок на улицах Фриско. Этот продукт своеобразной североамериканской культуры изобилует на востоке, у вод Атлантики; здесь же, на западе, он тоже пришелец, но тем не менее он и здесь чувствует себя, как дома. Южноамериканцы все изысканно вежливы, безукоризненно корректны даже в ссоре, грозящей смертью; янки самодоволен, груб, бесцеремонен. Он идет и сталкивает, сбивает с ног тех, кто попадается ему на пути; никакая брань у него на вороту не виснет, а если ему надоест слушать ее, то у него всегда есть в кармане револьвер, заряженный на все гнезда. Но, несмотря на все эти недостатки, янки – человек изумительной энергии. Это дитя, за которым никогда не ходила нянька, и он, выросши на свободе, сам умеет справляться с жизнью и подчинять ее своей воле. Он борец, и борец неутомимый; потому-то янки симпатичен, симпатичнее, пожалуй, корректных, но коварных, лукавых, хитрых и лживых своих земляков с юга. Для янки закон один: «я хочу – я могу», и все делается так, как ему угодно. Негры, эти пасынки американской свободы, ирландцы, вечно полупьяные, вечно носящиеся с идеей независимости своей жалкой родины, матросы всех национальностей с бесчисленных кораблей-пароходов, стоящих в заливе у «Золотых ворот», красивые, удивительно сохранившие все особенности славянского типа поляки и не менее их сохранившие свой тип евреи дополняют пеструю толпу, кишащую с утра до ночи на улицах Фриско. Все здесь весело оживлены, все чувствуют себя вполне свободными. Здесь ведь нет миллионов всяких неприложимых в жизни циркуляров, обязательных постановлений и пр.; здесь городовые не учат профессоров правилам вежливости и благочиния; здесь все свободно и жизнь кипит, цветет и человек счастлив и близок к совершенству. Вечно голубое небо, благодатная прохлада с океана, умеряющая жар и зной, благоухание лесов, окружающих Фриско и с севера, и с востока, усугубляет общее довольство…

Но что это? Крик, брань, да еще какая! Русская!.. Откуда?

Толпа на мгновение стихла и опрометью бросилась к месту, откуда доносились крики…

3. Ветром занесенные

Кричал, находясь, очевидно, в сильно возбужденном состоянии, действительно русский человек. Это был среднего роста, сутуловатый, кряжистый, с добродушным красивым лицом парень, одетый, как одеваются в России зажиточные мещане: в неуклюжий, плохо сидевший пиджак, брюки навыпуск и кругленькую шапочку-татарку. Он был не один в этой весело гоготавшей вокруг него толпе. Около него стоял, стараясь его успокоить, товарищ, высокий, тоже молодой блондин с интеллигентным лицом и мягкими манерами, одетый, хотя так же просто, но более прилично и к лицу.

– Да перестань же ты, Василий, – с нетерпеливой досадой говорил блондин.

– Как это можно перестать, Андрей Николаевич? Как можно перестать, ежели я собственной моей законной справедливости добиваюсь?

И вдруг, подняв голову кверху и закатив под лоб глаза, Василий необыкновенно сочно, словно это доставляло ему величайшее удовольствие, воскликнул:

– Гор-о-о-до-вой! Кар-а-а-ул!

Крик его был непонятен толпе, вид курьезен, кругом раздался взрыв смеха.

– Говорят тебе, перестань! – сердился Андрей Николаевич. – Как не стыдно! Все смотрят, смеются…

– Пусть их! – махнул рукой Василий.

– Как это пусть? Здесь не мать Рассея…

– То-то вот оно самое, Андрей Николаевич, и есть, что не мать Рассея, мать Рассея, мать рассейская земля! – возразил Василий. – Ни на грош переломленный порядка и благочиния… Спихнул меня какой-то американец паршивый с панели, мозоли отдавил и хоть бы что! Я городового кличу, а он себе идет своей дорогой, как будто так и следует. Даже и «пардон» не сказал!.. Разве так можно? Разве это – общественная тишина и порядок? То ли дело у нас… Ежели ты одет барином – иди где хочешь, хоть по первой улице Песков, хоть по Коломне, хоть по Колченогой улице в Гавани – все тихо, вежливо, все дорогу уступают… А почему? А потому, что везде у нас оные городовые расставлены. Стоят себе на посту, семечки шелушат и порядок наблюдают… Чуть что – сейчас честью попросят не безобразить: одному – по зубам, другому – под дыхание, третьему – в ухо, что ли, к примеру сказать, и общественный порядок мигом восстановлен; а если ты недоволен и с прокестом каким-нибудь там обратишься: шебаршить, стало быть, учнешь, так и в участок за милую душу сволокут, прокестуй, значит, так на свободе в пьяной камере, а не то за решеткой! Вот это я понимаю! Я хотя и рабочий человек, а что есть свобода, мне известно… У нас, брат, на Обуховом-то заводе, народ ученой, всякую тонкость в политике прошли и на всякий дипломатический манер судить могим… А то свобода! Нет, пусть меня, Ваську Иванова, спросят про это, так я им расскажу…

Парень говорил все это быстро, сопровождая свои слова отчаянной жестикуляцией. Говоря, он обращался то в одну, то в другую сторону, указывал рукой на толпу, ударял себя кулаком в грудь и в довершение ни с того ни сего снял свою шапчонку и принялся раскланиваться направо и налево.

Его, конечно, не понимали. Тем не менее собравшаяся толпа внимательно прислушивалась к вылетавшим непонятным звукам, стараясь сообразить, в чем тут дело.

– Этот человек произносит речь! – важно проговорил оборванный загорелый золотоискатель из Калифорнии, кутаясь в лохмотья своего плаща. – Но кто он? Какой это язык?

– Я долго плавал в северных водах, – ответил ему сосед, низкий, приземистый моряк с обветрившимся серым лицом, – и могу поклясться, что он говорит по-русски.

– По-русски? – удивился калифорниец. – Россия, русские, – это где-то там далеко, не то у полюса, не то за Клондайком… страна бояр и белых медведей!

– Что он говорит, я не понимаю, – продолжал моряк, – я слышу только знакомые звуки, но, очевидно, он жалуется… Ведь русским плохо живется на своей родине… О, да, это – правда! Однако они уходят.

Действительно, недовольный вниманием, какое выказала толпа его говорливому товарищу, Андрей Николаевич нетерпеливо махнув рукой, пошел вперед.

Заметив это, Василий Иванов немедленно последовал за ним.

– Андрей Николаевич, а, Андрей Николаевич! – кричал он, размахивая на ходу руками, как ветряная мельница крыльями. – Да погодите же вы меня-то! Ведь вам хорошо, вы вон какой тощий да поджарый, а я – что шар на курьих ножках… Андрей Николаевич! Господин Контов!..

– Слушайте, Иванов, – остановился и обернулся к нему его молодой товарищ, – даю вам честное слово, что я вас брошу, если вы не перестанете гаерничать…

– Ну, бросьте, бросьте меня! – притворно захныкал Василий. – И что из оного, выражаясь по-питерски деликатно, воспоследует? Я погибну во цвете юных лет и вдали от родины, а вы… вы влюбитесь в какую-нибудь канашечку из здешних и повеситесь у нее на белоснежной шейке… Вы посмотрите, сколько их здесь… У-у… зимбобошки! – обернулся и потянулся Иванов в сторону толпы, среди которой виднелись смазливые женские личики. – Глазами-то так вот и стреляют, словно на Петропавловской крепости пушки в полдень… Взгляните, вон та чернявочка, – бесцеремонно указал он пальцем.