Репрессивная толерантность — страница 2 из 7

ограничена узаконенным насилием или подавлением (полиция, вооружённые силы, разного рода вооружённая охрана) и привилегиями господствующих классов и их «обслуги».

Эти подспудные ограничения толерантности обычно предшествуют явным нормативным ограничениям, устанавливаемым судами, обычаями, правительством и т.п. (например, «явная опасность», угроза национальной безопасности, ересь). В рамках такой общественной структуры толерантность может чувствовать себя довольно вольготно. Она может быть двоякой: 1) пассивная толерантность в отношении утвердившихся установок и идей, пусть даже очевидны их вредные последствия для человека и природы; 2) активная официальная толерантность, допускаемая в отношении и правых, и левых, и агрессивных движений, и движений за мир, и партии ненависти, и партии гуманности. Эту беспристрастную толерантность я называю «абстрактной», или «чистой», поскольку суть её в непринятии позиции ни одной из сторон — однако она тем самым защищает в действительности уже утвердившийся механизм дискриминации.

Толерантность, которая расширила рамки и содержание свободы, всегда была предвзятой, то есть нетерпимой к протагонистам репрессивного статус-кво. Под вопросом была только степень нетерпимости. В упрочившихся либеральных обществах Англии и Соединенных Штатов свобода слова и собраний была предоставлена даже радикальным врагам общества — при том условии, что они не переходят от слов к делу, от речей к действиям.

Полагаясь на эффективные неявные ограничения, связанные с классовой структурой, общество, по видимости, склонно к универсальной толерантности. Однако либералистская теория уже успела привязать толерантность к важному условию: она «касается только человеческих существ, достигших зрелости своих способностей». Джон Стюарт Милль имеет в виду не только детей и несовершеннолетних; он уточняет: «Свобода как принцип неприложима к положению вещей, когда человечество ещё не достигло способности совершенствоваться путём свободной и равной дискуссии». До этого времени люди могут оставаться варварами, а «деспотизм — законный способ управления варварами, если он служит цели их исправления и используемые средства действительно направлены к этой цели». Эти часто цитируемые слова Милля предполагают и менее очевидный смысл: внутреннюю связь между свободой и истиной. С этой точки зрения истина является целью свободы, и свобода должна определяться и ограничиваться истиной. Но в каком же смысле свобода может быть подчинена истине? Свобода означает самоопределение, автономию. Это почти тавтология, однако тавтология, которая вытекает из ряда синтетических суждений. Она постулирует способность определять собственную жизнь: быть в состоянии определять, что делать, а что не делать, на какие страдания идти, а на какие нет. Однако субъект этой автономии не должен быть случайным, частным индивидом, каковым он в действительности является; скорее речь идёт об индивиде как человеческом существе, способном быть свободным вместе с другими. Проблема возможности создания такой гармонии между индивидуальными свободами заключается не в нахождении компромисса между конкурентами или между свободой и законом, между общим и частным интересами, общим и индивидуальным благосостоянием в утвердившемся обществе, а в создании общества, в котором человек перестанет быть порабощённым институтами, с самого начала искажающими смысл самоопределения. Иными словами, свободу всё ещё нужно создавать — даже в обществах, самых свободных из существующих. И понимание того, в каком направлении необходимо двигаться и какие институциональные и культурные изменения для этого необходимы, — по крайней мере, в развитой цивилизации вполне достижимо, т.е. это можно определить на основе опыта и разума.

Отличить истину от ложных решений помогает процесс взаимодействия теории и практики, правда, не с силой очевидной необходимости, а как разумную вероятность, не как явный позитив, а отталкиваясь от очевидных негативностей. Ибо истинно позитивно общество будущего, а таковое не поддается определению и детерминации, тогда как существующее позитивное подлежит преодолению. Однако опыт и интеллект существующего общества вполне позволяет определить, что не способствует становлению свободного и рационального общества, что препятствует и расстраивает процесс его создания. Свобода — это освобождение, специфический исторический процесс в теории и на практике, и как таковому ему свойственны своя правота и свои недостатки, своя истина и свои заблуждения. Возможность ошибки в различении между ними не отрицает исторической объективности, но требует свободы мысли и выражения как условий нахождения пути к свободе — тем самым требует толерантности. Однако эта толерантность не может быть безразличной и неразборчивой в отношении содержания как слов, так и действий; она не должна защищать ложные слова и неправильные действия, которые противоречат и противодействуют возможностям освобождения. Такая неразборчивая толерантность оправдана и в безвредных спорах, в разговоре, в академической дискуссии; она необходима в науке, в сфере свободы совести. Однако общество не должно быть неразборчивым в том, что касается умиротворения существования — там, где ставкой являются свобода и счастье: здесь не все позволительно говорить, не все идеи могут быть пропагандируемы, не всякая политика допустима, не всякое поведение может быть разрешено — коль скоро это превращает толерантность в инструмент сохранения рабства.

Опасность «разрушительной толерантности» (Бодлер), «благожелательного нейтралитета» по отношению к искусству признана: рынок, который поглощает в равной степени (иногда, правда, с довольно неожиданными колебаниями) искусство, антиискусство, неискусство, все возможные конфликтующие стили, школы, формы, представляет собой «услужливое вместилище, дружественную бездну»(4), в которой радикальное воздействие искусства, протест искусства против действительности глохнет. Однако цензура искусства и литературы регрессивна в любых обстоятельствах. Подлинное произведение не может и не должно быть опорой угнетения, а псевдоискусство (которое может выполнять эту функцию) — не искусство. Искусство противостоит истории как истории угнетения, ибо искусство подчиняет действительность иным законам, нежели господствующие в ней: законам Формы, которая создаёт иную реальность — отрицающую сущее даже там, где искусство изображает именно его. Однако в борьбе с историей искусство само подчиняется истории — история входит в определение искусства и входит в различие между искусством и псевдоискусством. Таким образом, то, что некогда было искусством, становится псевдоискусством. Старые формы, стили и качества, старые формы протеста и отказа не могут быть действенными в другом обществе. В некоторых случаях подлинное произведение может нести регрессивную политическую мысль (например, в творчестве Достоевского). Но в этом случае эта мысль отрицается самим произведением: регрессивное политическое содержание преодолевается, aufgehoben(5) художественной формой.

Толерантность к свободе слова — это способ осуществления прогресса в освобождении не потому, что не существует объективной истины, а всякая подвижка вперёд должна быть компромиссом между множеством мнений, а именно потому, что объективная истина существует и её можно постичь, утвердить лишь благодаря познанию, изучению того, что есть и что может и должно быть сделано ради улучшения жизни большинства человечества. Это историческое «должно» не является непосредственной очевидностью: её необходимо вскрыть, «раскалывая», «разгрызая», «прорубаясь сквозь» (dis-cutio) данный материал — отделяя плохое от хорошего, добро от зла, правильное от неправильного. Субъектом прогрессивной исторической практики, от которого зависит «улучшение», является каждый человек как человек, и эта универсальность отражается в дискуссии, если та a priori не исключает ни одной группы и ни одного индивида. Но даже всеобъемлющий характер либералистской толерантности был, по крайней мере, в теории, основан на том тезисе, что люди — индивиды, (потенциально) способные научиться сами слышать, видеть и чувствовать, самостоятельно мыслить, понимать свои подлинные интересы, права и возможности вопреки авторитетам и устоявшемуся мнению. В этом заключалось рациональное основание свободы слова и собраний. Универсальная толерантность становится сомнительной, когда это рациональное основание исчезает и толерантность предписывается манипулируемым и индоктринируемым индивидам, которые, как попугаи, повторяют мнения своих хозяев и свою гетерономию считают автономией.

Цель толерантности — истина. История убеждает в том, что подлинный защитник толерантности руководствуется не истинами пропозициональной логики и академической теории. Джон Стюарт Милль говорит об истине, которая преследовалась на протяжении истории и которая не сумела восторжествовать над преследователями благодаря своей «внутренней силе», ибо внутренняя сила не пробивает стены тюрем и не гасит костёр инквизиции. Он перечисляет «истины», которые вместе со своими носителями были жестоко и успешно уничтожены с помощью тюрем и костров: Арнольда Брешианского, Дольчино, Савонаролу, альбигойцев, вальденсов, лоллардов и гуситов. Толерантность нужна прежде всего для еретиков, ведь исторический путь к humanitas тоже кажется ересью: объект преследования для власть имущих. Правда, ересь сама по себе — ещё не признак истины.

Критерием прогресса свободы, согласно которому Милль оценивает эти движения, является Реформация. Эта оценка дается ex post(6), и список Милля включает в себя противоположности (Савонарола, например, также сжёг бы Дольчино). Такая оценка довольно спорна в отношении своей истинности: история исправляет ошибки — но с большим опозданием. Это исправление не облегчит участь жертв и не дарует прощения их палачам. Но смысл урока очевиден: нетерпимость затормозила прогресс и продлила мучения и уничтожение невинных на сотни лет. Означает ли это необходимость принятия неразборчивой, «чистой» толерантности? Возможны ли исторические условия, в которых такая толерантность становится препятствием для освобождения и множит число жертв статус-кво? Может ли неразборчивая гарантия политических прав и свобод быть репрессивной? Может ли такая толерантность служить сдерживанию качественных исторических перемен?