ое ораторское искусство, он сказал:
– Совершенно необходимо, дитя мое, получить хоть какое-то представление о том, на что вы способны. Там у меня есть три форели идеального размера, выловленные сегодня утром, прекрасная курица зернового откорма и немного яблочного сельдерея. Приготовьте мне ужин к семи часам.
Доден провел весь день в беспокойстве. Сначала он пытался заглушить свои настойчивые желания в «Кафе де Сакс», где бездумно проиграл партию в шахматы, затем отправился охладить их, прогуливаясь вдоль набережной реки. Он тщетно пытался изгнать из своих мыслей сластолюбивые образы: мысли о страстных объятиях постепенно завоевывали разум, где чистое, целомудренное и благородное искусство гастрономии с трудом отстаивало свои права. Порой сияющая слава французской кухни проносилась мимо и снова представала в смятении перед его глазами, словно знамена, разорванные порывами бури. Цель, смысл, величие его жизни вырисовывались подобно всполохам молнии на фоне сгущавшихся туч влекущих его желаний. В его разгоряченном воображении имена и лица великих шеф-поваров, знаменитых гурманов, его собственных гостей перемешивались с любовными планами, которые он безо всяких надежд строил на послеобеденное время.
Доден сел за стол. Он не сомневался, что его ожидает отвратительная трапеза, но все же надеялся на то, что долгожданное чудо свершится и на него снизойдет откровение. Он едва осмеливался поднять глаза на жалкого вида форель, которая безвольно плавала на серебряном блюде в луже какого-то невыразительного соуса, окончательно повергшего его в отчаяние. Первый же кусочек филе, которое могло бы быть великолепнейшим образом приготовлено, разрушил последние надежды. Он тщетно искал в отвратительной каше разваренных голов нежные рыбьи губки, которые обожал больше всего. Ко всему прочему жуткий запах передержанного масла и полусырого лука-шалота начал постепенно подниматься от блюда и заполонять собой всю столовую, будоража ноздри и раня в самое сердце гурмэ. Прекрасное речное создание – он больше не мог обманывать самого себя – было безжалостно убито, выпотрошено и испорчено бесповоротно.
Увидев дряблую и сморщившуюся кожу некогда сочного цыпленка, он понял, что не сможет положить в рот даже кусок этой несчастной птицы, которая, по всей видимости, сама сгорела от стыда.
Он положил салфетку на унылую хлебную тарелку, но все же, пойдя на компромисс со своей совестью, решительно отмел идею отправиться в «Кафе де Сакс». Она была там, рядом с ним, на кухне. Он открыл дверь своей библиотеки и, войдя внутрь, вдруг испытал прилив возмущения. В конце концов, разве не волен он распоряжаться своей жизнью? Даже если до конца своих дней ему придется довольствоваться столь бесславными блюдами, никто не смеет упрекать его за то, что он пустил в свой дом столь грациозное создание. Сегодня вечером он твердо решил оставить ее и сделать своей дорогой подругой, из рук которой готов осознанно и добровольно принять даже самый отвратительный рататуй. В конце концов, если потребуется отстоять свое решение перед последователями и потомками, за его плечами был долгий путь триумфов, незабываемых кулинарных начинаний и бесспорного мастерства, что давало ему право прожить свои последующие годы так, как он того хотел. Но тут его рот наполнился привкусом пригорелого сала, землистых овощей и обугленного мяса. За расплывчатым образом Венеры[9], лихорадочно бившимся в его висках, мелькали города, регионы, вся Франция, обреченная отныне на жалкую, тошнотворную кухню, и он убедил себя в том, что именно его дезертирство стало крахом старых и славных традиций этой страны, за воскрешение которых он так ратовал. Он чувствовал, как на него давит вся тяжесть славы, которая уже начала распространяться повсюду, которая без передышки навязывала ему роль арбитра вкуса. Само искусство, которому он посвятил всю свою жизнь и которое всеми силами стремился оградить от позорного забвения, пришло молить его о спасении, приняв вполне материальную очаровательную форму, порожденную безумием его воспылавшего сознания.
Очень быстро на смену этому зову долга пришло слишком четкое и беспощадное видение его спальни, уединенной и освещенной золотистым светом лампы среди зимнего холода. На улице, как и в доме, жизнь давно замерла. Кровать томно ждала под благодатной тяжестью роскошного стеганого одеяла, пока прямо перед ней, рядом с гобеленовыми туфельками, раздевалась юная дева, чья горячая и пылкая плоть буквально кричала сквозь ткани одежды, призывая к наслаждению.
Доден открыл дверь, чтобы позвать несчастную стряпуху, даже не догадывающуюся о том беспорядке, который посеяла ее красота в душе хозяина и ее готовка в и без того разгромленной кухне, вышедшей полностью из-под ее контроля. Та простодушно накладывала на тарелку куски мяса птицы, которые отверг ее будущий хозяин. Доден снова закрыл дверь. Здесь совсем другие ароматы достигали его ноздрей, совсем другие вкусы ласкали слизистые оболочки его неба: словно во сне ему вспоминались дымные ароматы восхитительных вальдшнепов, насыщенные запахи земли божественных белых трюфелей, бархатные консистенции ни с чем не сравнимого жаркого, щедро отдающего свои бесподобные нежные соки.
Он больше не познает прелести этих лакомств. Он уже не сможет передать ни традиции, ни все великолепие…
Доден-Буффан, внезапно ставший очень спокойным, подозвал к себе жестокую Венеру:
– Дочь моя, определенно… нет. Мне нужно больше опыта. Пробуйте, учитесь, работайте… И тогда, может быть, чуть позже… Оставьте мне свой адрес.
Четвертый апостол
Сформулировавший ряд незыблемых законов и разумных принципов, касающихся искусства приготовления и принятия пищи, Доден-Буффан среди прочего утверждал, что внешние обстоятельства, имеющие отношение к блюду, какими бы совершенными они ни были сами по себе, заслуживают тем не менее пристального внимания и утонченной бдительности.
– Леонардо да Винчи, выставленный на чердаке, или соната Бетховена, звучащая в бакалейной лавке, никогда не произвели бы на меня должного впечатления, – обычно говорил он. – Прекрасное требует обстановки, которая бы позволяла получать от него истинное удовольствие и помогала вытащить на свет все подлинные радости, скрытые в нем.
Вдохновленный именно этой идеей, Доден-Буффан обустроил свою столовую. Здесь идеально сочеталось все. Удобство, свет, температура, ткани и формы – все было подобрано так, чтобы жизнь воспринималась естественно и легко, чтобы она утратила тот привычный характер борьбы, который постоянно проявлялся во враждебности тех или иных предметов: то в тесноте кресла, не позволяющей телу принять удобное положение, то в копоти камина, затмевающей собой любые вкусовые ощущения, то в рисунках обоев, претящих взору.
Но что требовало особого внимания со стороны гастронома, так это круг его гостей. В этом он руководствовался исключительной непримиримостью, самой строгой сестрой беспощадности. Опыт привел его к тому, что к своему столу он допускал лишь избранные натуры, чья искренность была столь же высока, как и эрудированность, чья способность чувствовать была столь же развита, как и утонченность вкуса. На заре своей славы в порыве юношеского энтузиазма и гордости за возрождаемое искусство он принимал на своей кухне всех, кто претендовал на честь отведать ее блюда. Сколько недостойных людей, фальшивых гурманов и подлых льстецов кружило вокруг его дома! Он с трудом скрывал свои тревоги и огорчения, когда слышал восхищенные возгласы, восхваляющие блюда, которые он считал отвратительными, или, наоборот, когда сталкивался с неубедительным восторгом перед творениями, которые он считал совершенными и которые возносили все его существо до высот, недостижимых и непонятных другим посетителям. Он до предела исчерпал поток банальностей и претенциозной некомпетентности, и его суждения стали более критичными и требовательными: постепенно он ограничил число своих гостей.
Прежде чем открыть перед ними двери и впустить в свое уединенное святилище, он решил втайне подвергать их беспощадным испытаниям. И пока в библиотеке или столовой велись теоретические дискуссии на гастрономические темы, он безапелляционно выносил свой суровый приговор этим профанам и бездарным художникам, чья ересь, отсутствие вкуса или напускная утонченность навсегда лишали их возможности оказаться перед столом, дарующим незабываемое наслаждение.
Рантье Бобажа больше не приглашали после того, как тот принял за божоле несравненный шатонеф-дю-пап.
Архитектор Капада подвергся вечному остракизму за то, что не смог распознать в сливочном соусе для цветной капусты экзотическую нотку мускатного ореха.
Чиновник из Министерства финансов, заявивший, что не видит особой разницы между тем, как жарили говядину в Ниверне[10] и как делают это сейчас во Франш-Конте[11], тут же был исключен из списка посетителей.
Ригай, директор расположенного по соседству стекольного завода, в конце трапезы совершил сразу две ошибки, поставившие жирную точку в вопросе его изгнания: он опустошил стакан поммара[12] сразу после меренгового торта с кофейным кремом, а затем отказался от сыра с мраморными прожилками плесени, перед которым просто невозможно было устоять.
Других постигла та же участь за то, что они не заметили лишней щепотки соли, брошенной в пюре из артишоков, или за то, что они похвалили канапе с паштетом из куропатки, который не был доведен до нужной консистенции.
Неделя за неделей, месяц за месяцем на протяжении многих лет Доден-Буффан, таким образом, вселял страх и трепет и запрещал своим современникам, соотечественникам или путешественникам, знакомым или случайным прохожим и в целом всем жаждущим, приближаться к славе, которая начинала приобретать национальный характер, и пробовать блюда, все тонкости которых они не могли постичь, но перед чьим прельщением не могли устоять.