– Пусть, – сказала Лера, на мгновение прижимаясь щекой к его плечу. – Пойдем, Митя.
Зал был уже пуст, они выходили последними. Оркестранты усаживались в автобус, смеялись, переговаривались. Митя положил завернутую в плащ Аленку на заднее сиденье машины.
– Видишь, даже не проснулась, – сказал он. – Погоди, сейчас поедем – посмотрю только на тебя…
Он стоял у кабины с водительской стороны, а Лера – с противоположной, и они смотрели друг на друга над синей крышей машины, в тусклом свете фонаря над крыльцом. Лера видела, как вспыхивают в его глазах затихшие мелодии и как взгляд его пробивается к ней через эти властные отзвуки.
– Не можешь вернуться, Мить? – спросила она наконец.
Митя улыбнулся.
– Все! Одной любви музыка уступает.
– Но и любовь мелодия? – рассмеялась Лера. – Поехали, пушкинист. Давай-ка лучше я – за руль. А то гаишник какой-нибудь тебя за пьяного примет!
– Нет, наоборот, – покачал головой Митя. – Машина – вернее водки, я же тебе говорил: все звуки затихают. Это даже, кажется, научно как-то объясняется – какие-то нервные цепи переключаются… Рахманинов тоже любил сам ездить.
– От скромности ты, Митенька, точно не умрешь! – снова засмеялась Лера.
Они сели в машину, но долго еще не трогались с места: целовались до потемнения в глазах.
– Поедем, Мить! – первой спохватилась Лера, на секунду отрываясь от его губ. – А то мы вообще здесь останемся до утра.
Дождь снова начался, но теперь он стоял серебряной воздушной пылью меж деревьев, в свете фар, пока машина ехала по широкой центральной аллее.
– Гробим парк, – сказал Митя. – Нельзя сюда на машинах. Да все равно…
Лера знала, что – все равно. Старинный парк усадьбы Ливнево был заброшен и запущен до крайности. Даже забора не было, только кое-где висели на столбах какие-то обломки. Въезжал и входил сюда кто угодно в любое время суток. И действительно ничего нельзя было сделать. Деньги на то, чтобы привести все это в порядок, нужны были такие, которые от управления культуры, даже сравнительно богатого московского, получить было просто невозможно. Во всяком случае, это невозможно было сделать за те два месяца, которые Ливнево считалось отданным Митиному оркестру и будущему оперному театру. Уже и то было хорошо, что особняк, до недавних пор принадлежавший театральному союзу, не развалился, и в большом зале даже можно было репетировать.
Машина выехала на Ленинградский проспект. Повторялся Лерин сегодняшний маршрут, но теперь она чувствовала себя совсем по-другому, чем несколько часов назад, когда ехала одна. Она даже в окно не смотрела – только на Митино лицо, освещенное разноцветными уличными огнями.
Она чувствовала, что и Мите тоже хочется смотреть на нее; он то и дело поворачивал голову.
– На дорогу, Митька, на дорогу! – засмеялась Лера. – Сейчас врежемся в столб – и вся любовь. Я тебя лучше за руку буду держать, – добавила она, кладя свою руку на его, лежащую на руле. – Вот чем автоматическая коробка хороша: рука у тебя свободна!
Митя всегда водил машину так, что Лера этого не замечала. Прежде она удивлялась точности его движений, его неощутимому умению выбрать именно то действие, которое было нужно на головокружительных московских улицах, – а потом перестала обращать на это внимание, потому что он все делал так.
Руки у него были большие, как у его отца, – с широкими ладонями и словно набрякшими суставами. Лере Митины руки всегда казались усталыми. Даже странно, как они могут быть такими от невесомой скрипки? Но ничто не могло сравниться с чуткостью его пальцев…
– Слушай, а куда это мы едем? – вдруг спохватилась она, увидев в окно дома-»книжки» Нового Арбата. – Не домой?
– Домой, домой, – успокоил Митя. – Задержимся на пять минут.
Он остановил машину, хлопнул дверцей и тут же скрылся в прозрачном магазине с надписью «Галерея» над входом.
Вернулся он действительно через пять минут и, открыв Лерину дверцу, положил ей на колени букет чудесно подобранных цветов – сиреневых, розовых, лимонных тюльпанов. Тюльпаны пахли свежо и тонко, и Лере показалось, что они светятся в обрамлении прозрачной зелени.
– Митя… – сказала она, опуская лицо в цветы. – А я думала, ты забыл про день рожденья…
– По-моему, это ты забыла. Надо было сразу спросить: «А что ты, дорогой муж, мне подаришь?» – и мне стало бы стыдно. А так – я прекрасно отделался цветочками!
Он подсмеивался над ней, он любил над ней подсмеиваться.
– Мить, ты идеальный? – спросила Лера. – Про день рожденья помнишь, цветы даришь…
– А тебе не все равно? – Он усмехнулся, но в его голосе Лере послышалась тревога. – Тебе не все равно, какой я?
– Все равно. А вдруг я тебе надоем?
– Не надоешь.
– Как скажешь! – засмеялась Лера.
Это она с детства знала, и не она одна – кажется, все в их дворе это знали: как Митя скажет, так и будет. Он не то чтобы угадывал – а вот именно становилось так, как он говорил. Никто даже не спрашивал, откуда что берется.
Лера вообще-то и не обиделась бы, если бы Митя забыл о дне ее рождения. Костя, первый ее муж, никогда об этом не помнил, и она не обижалась: понимала, что он занят своей биологией, высшей нервной деятельностью, улитками и опытами – и на что же обижаться? И ее удивляло, как это Митя все помнит. Особенно когда она видела его глаза, подернутые поволокой звуков…
Они свернули на Неглинную, проехали под длинной гулкой аркой и оказались наконец в своем дворе – как в тихой заводи.
– Смотри, мама так и не спит, – заметила Лера. – Я так беспокоюсь последнее время, ты знаешь? Она говорит, это просто старческая бессонница, но я не верю что-то…
– Я сейчас поднимусь, Аленку к ней отнесу, – сказал Митя. – Скорее всего, она просто волнуется, что нас долго нет. Ты иди пока ко мне, хорошо?
Они все время путались в этих «ко мне», «к тебе», «к нам». Невозможно было понять, кто где живет, невозможно было ни разделить, ни соединить привычность квартир, разделенных общим двором.
Глава 2
Лера никак не могла преодолеть то странное чувство, которое охватывало ее, когда она входила в Митину квартиру. Наверное, слишком много воспоминаний было связано с этим домом и слишком принадлежали они Елене Васильевне, чтобы Лера могла чувствовать его своим…
С того самого дня – больше двадцати лет назад, поверить невозможно! – как она впервые переступила этот порог, гладышевский дом казался ей храмом. Нигде не было таких картин, нигде так не звучали пианино и скрипка, нигде книги не высились так незыблемо, от пола до потолка.
Отсвет подлинности лежал здесь на всем, и Лера просто не в силах была его нарушить своим вторжением. Она даже заходить сюда боялась без Мити. И только он везде был самим собою – в консерватории, в Венеции, на лавочке посреди московского бульвара – всем равный и необъяснимый.
Митя вошел через десять минут после нее. Лера успела только сбросить наконец туфли, снова ощутив, как гудят ноги, и мельком взглянуть на себя в зеркало. Лицо усталое, уголки губ опущены вниз, глаза обведены едва заметными тенями, и янтарные искорки в них поэтому не светятся. Даже темно-золотые волосы кажутся какими-то тусклыми.
«И походка, наверное, тоже… – подумала она. – Сейчас бы Митя не спел, что у меня походочка – как в море лодочка!»
Она ставила тюльпаны в прозрачную вазу, когда Митя обнял ее, войдя в спальню.
– Оставь цветы, – прошептал он. – Все оставь, милая, иди ко мне!.. Так по тебе скучал – в глазах темнело…
Она тоже так по нему скучала… Она даже не знала, правильно ли они называют это – не скука, нет, совсем другое: такая неразрывная тяга, от которой перехватывает дыхание.
Любовь дышала в нем как музыка, и так же подхватывала Леру, и так же защищала. Только она одна об этом знала – о том, какая страсть скрыта под обычной его сдержанностью, какими неудержимыми могут быть его руки, губы…
Она не успела включить в спальне свет, а Митя включил тут же, нащупал выключатель настольной лампы в темноте, не отрываясь от Леры.
– Еще посмотрю на тебя… – Голос у него стал чуть хриплым. – Любимая моя, посмотрю…
Лера не понимала, когда он успевает смотреть. Митя целовал ее, гладил, тут же расстегивая на ней блузку, и она отдавалась каждому движению его рук, каждому прикосновению его пальцев – и только вздрагивала, когда сильные токи, идущие от них, пронизывали ее тело.
Лера не узнавала себя, когда была с ним, – хотя вообще-то и не думала о себе в эти минуты. Она, с ее привычкой к действию, с ее постоянной жаждой осваивать жизнь и с детства оставшейся непоседливостью, – трепетала в Митиных объятиях и хотела только одного: чтобы он не размыкал их никогда.
Лера почувствовала, что он осторожно кладет ее на кровать, а сам стоит рядом на коленях и целует ее – все ее тело, – и дорожки поцелуев огнем загораются под его губами.
Митины руки лежали на ее бедрах, и, вздрагивая, она приподнималась вместе с его ладонями – навстречу его губам, его прерывистому дыханию. Своей свесившейся с кровати рукою она проводила по его груди, чувствуя, как волосы щекочут ладонь, – когда он успел раздеться? – и как стремительно бьется его сердце.
Лера и в зрительном зале никогда не успевала уловить то мгновение, когда Митя оборачивался к ней, и теперь не успела заметить, когда он оказался рядом на кровати, прижался к ее горящему от его поцелуев телу и выдохнул:
– Единственная ты моя, даже ласкать тебя больше не могу – так люблю, так хочу…
И больше они не могли произнести ни слова, вместе сотрясаясь от той единственной силы, которая была сильнее их обоих.
Лера обнимала Митю за шею, снизу приникая к нему и чувствуя, что он – уже в ней, уже вздрагивают его бедра, и весь он стремится в нее все глубже, и она со стоном изгибается под ним, чтобы их совсем ничего не разделяло.
– Подожди, немножко подожди, Митенька, – задыхаясь, просила она. – Сейчас все кончится, а мне так жаль…
– Не сейчас, не сейчас. – Его шепот ласкал ей висок. – Я чувствую, моя хорошая, подожду…