Революция и флот — страница 3 из 46

Эти две телеграммы, в особенности – последняя, как бы указывают, что адмирал Непенин был сторонником переворота и считал необходимым принятие требований Государственной Думы. Но мог ли он думать, что именно Государственная Дума и явилась очагом возникшей смуты, а вовсе не думала о ее ликвидации. Родзянко представлял ему общее положение совершенно безвыходным. Полученные им по прямому проводу из Петрограда от Морского генерального штаба сведения рисовали картину точно такой же. Кроме того, к нему все чаще и чаще стали поступать донесения начальников частей и контрразведок, что среди команд наблюдается сильное брожение и вот-вот может вспыхнуть бунт. Что ему было делать? Как мог он не верить тому, что слышал со всех сторон? Как мог подозревать обман со стороны Временного комитета Думы, признанного великим князем Николаем Николаевичем и большинством главнокомандующих фронтов? Как, наконец мог он не обратить внимания на те грозные симптомы бунта на флоте, которые были слишком очевидны?

Адмирал Непенин не участвовал и даже не знал о заговоре, который в это время расцвел пышным цветом; не мог он подозревать и измены в рядах главнокомандующих.

Все время, пока Гельсингфорс находился в изолированном положении, командующий флотом, получая известия, немедленно все их сообщал посудам, чтобы никто не мог заподозрить его в замалчивании событий и верить злонамеренным слухам. В этом отношении он вел себя безусловно правильно, с полным пониманием момента и всей ответственности, ложившейся на него. Он передал офицерам, что за все происходящее на флоте отвечает исключительно он, и только просил вполне положиться на него и беспрекословно исполнять все его требования.

Никто не имел нравственного права упрекнуть Непенина в утаении или извращении фактов: все было гласно, все объявлялось так, как информировалось из Петрограда.

Команды на судах пока вели себя спокойно и никакой подозрительности не выказывали, очевидно, как и большинство офицеров, не отдавая себе отчета в происходившем.

3 марта утром был получен текст акта об отречении государя императора. Адмирал Непенин просил немного обождать с его объявлением на судах, в силу особых политических соображений.

Настроение команд с утра этого дня стало заметно повышаться; очевидно, среди них велась усиленная агитация. В 5 часов вечера я съехал с корабля. В городе все было спокойно, и жизнь текла своим обычным порядком. Встречные матросы отдавали аккуратно честь и имели свой обычный подтянутый вид. К 7 часам я вернулся на миноносец, так как командующий флотом требовал, чтобы все офицеры и команды с 7 часов вечера находились бы на кораблях.

В 8 часов, ввиду начавших циркулировать в городе тревожных слухов о получении телеграммы об отречении государя, командир решил объявить ее команде, не дожидаясь приказаний из штаба; почти одновременно оттуда было получено аналогичное приказание.

Акт об отречении наша команда приняла спокойно, и на меня произвело впечатление, что она уже была знакома с ним. После прочтения его я остался в палубе побеседовать с командой. Вдруг туда спустился командир и сообщил, что ему по телефону передали, что на «Андрее Первозванном» и «Павле I» вспыхнули беспорядки; на них есть убитые и раненые. Со своей стороны он высказал уверенность в благоразумии команды и просил ее сохранять спокойствие.

В начале десятого я ушел из палубы; тогда команда была в совершенно спокойном настроении и очень хорошо относилась к офицерам.

Когда я пришел в кают-компанию, мне сообщили, что получены дополнительные сведения о том, что взбунтовались еще 5-й и 9-й дивизионы миноносцев[3] и что там тоже есть убитые офицеры.

В это время с «Кречета», то есть из штаба флота, были затребованы по два делегата от команд каждого корабля. Наша команда выбрала старшего телеграфиста Уломского и строевого боцманмата Самусевича, которые немедленно и ушли.

Около 10 часов ко мне пришли два представителя команды и попросили спуститься в палубу. Когда я туда пришел, от меня потребовали выдать всей команде револьверы. На мой вопрос, для чего это нужно, матросы ответили, что в городе назначен митинг, на который со всех кораблей должны явиться вооруженные команды. Я стал убеждать их никуда не ходить, так как это может иметь очень печальные последствия. Однако мне сразу стало ясно, что всякие уговоры бесполезны; решение идти, очевидно, было принято под давлением извне, и сопротивление офицеров только вызвало бы лишние жертвы. Мне пришлось дать свое согласие, о чем я и доложил командиру.

Затем я опять спустился в палубу. Там команда попросила меня выдать ей и патроны. Было ясно, что это – простая «вежливость» и что если я добровольно их не дам, то они будут взяты силой.

Надо отдать должное, настроение команды оставалось вполне доброжелательным. Было заметно, что многие и рады были бы не ходить, да боятся осуждения остальной команды. В это время в палубу спустилось еще несколько офицеров. Они пробовали отговорить матросов идти в город, но как и следовало ждать, это ни к чему не привело. Всего собралось идти около 40 человек, которые и стали сходить по сходне на берег. Там уже собрались команды соседних судов, и раздавались окрики с требованием, чтобы наша команда торопилась; при этом слышались угрозы, что она плохо исполняет «общий долг» и что ее следует подогнать.

Во время ухода команды на берег к сходне подошел наш командир. Он стал громко доказывать всю бессмысленность идти куда-то ночью, вооруженными, когда все страшно нервно настроены и при малейшем недоразумении в темноте могут легко перестрелять друг друга. Его выслушивали, но все же шли. Я стал сильно опасаться, что его услышат чужие команды на берегу и тогда произойдут эксцессы. Поэтому я просил его лучше уйти с палубы, что он нехотя и исполнил, махнув рукой.

Затем ко мне подошел фельдфебель и от имени команды попросил усилить наружные посты, на что я, конечно, охотно согласился.

Когда команда ушла на берег, у нас на миноносце стало совсем тихо. Но на душе у всех нас, офицеров, было далеко не спокойно: мы очень боялись за судьбу офицеров на других кораблях.

В момент ухода команды кто-то, очевидно, согласно общему распоряжению, прервал телефон, о чем и было сообщено с берега.

Через некоторое время, выходя из кают-компании, один из наших офицеров увидел часового, стоявшего недалеко от ее двери, что имело вид, будто офицеры находились под арестом. Я сейчас же пошел узнать, в чем дело, и строго спросил часового, зачем и по чьему приказанию он поставлен. Тот очень сконфуженно ответил: «Не могу знать, ваше высокоблагородие». Тогда я тот же вопрос задал вахтенному, который объяснил, что вышло распоряжение, чтобы команды арестовали своих офицеров и отобрали у них оружие. Это уже исполнено на большинстве судов; наша же команда, всецело доверяя своим офицерам, но не желая в то же время навлекать на себя неудовольствие со стороны других кораблей, поставила часового у входа в кают-компанию только для видимости…

Около 2 часов ночи, на 4 марта, в полном порядке и не использовав ни одного патрона, вернулась с берега команда, ходившая на митинг. Сейчас же был убран часовой, соединен телефон и все легли спать.

Через некоторое время из госпиталя по телефону позвонил один наш больной офицер и передал, что к ним то и дело приносят тяжелораненых и страшно изуродованные трупы офицеров.

После всех этих событий наконец попробовали лечь спать и мы, офицеры, но с тяжелым, неприятным чувством, что произошла какая-то ужасная, непоправимая катастрофа.

Около 4 часов утра вдруг у меня в каюте зазвонил телефон. Когда я взял трубку, отозвался штаб Минной дивизии. флаг-офицер сообщил, что большая толпа вооруженных винтовками солдат и матросов направляется к кораблям, стоящим у Сандвикского завода, чтобы на них убивать офицеров, то есть как раз туда, где стоял «Новик». Известие уже не произвело на меня никакого впечатления: так морально и физически я устал за истекшие сутки. Представив всю безнадежность нашего положения в случае прихода этой банды, я решил, раньше чем поднимать тревогу, подождать дальнейших событий. Целый час я лежал и прислушивался, не раздадутся ли приближающиеся крики, но все было тихо, и только изредка в городе слышались отдельные ружейные выстрелы. Остаток ночи прошел для нас совершенно спокойно, и если бы не выстрелы, можно было бы думать, что и в городе все стало тихо. Но они красноречиво свидетельствовали, что под влиянием чьей-то злой воли творятся акты безрассудного зверства, жертвами которого являются неповинные люди или виновные только в том, что в такой момент, как революция, оказались на положении начальников, а следовательно, и лиц, на которых должна обрушиться злоба мятежников.

Можно ли представить, что переживали в эти ужасные часы родные и близкие несчастных офицеров! Ведь с флотом они были связаны самыми тесными узами, самым дорогим, что у них было в жизни: там находились их мужья, отцы, сыновья и братья…

Слухи о бунте на кораблях быстро распространились по городу; конечно, все передавалось в сильно преувеличенном виде. К этому времени на улицах началась беспорядочная ружейная стрельба, стали раздаваться дикие крики и то и дело с бешеной скоростью носиться автомобили. Эти автомобили, переполненные вооруженным сбродом, прорезывая воздух жуткими протяжными гудками, заставляли всех цепенеть от ужаса. В воображении семей офицеров невольно стали рисоваться мрачные, безнадежные картины. Казалось – все погибло и никто из офицеров уже не уцелеет…

Непрерывно трещали телефоны. Знакомые справлялись друг у друга, нет ли хоть каких-нибудь сведений, и друг другу передавали все, что удавалось услышать. Эти разговоры еще больше волновали, еще больше сбивали с толку. Трудно было разобраться, что – правда, а что – вымысел.

Вдруг телефоны перестают работать. По чьему-то приказанию они все – выключены. Волнение и тревога достигают апогея. О сне уже никто и не помышляет. Все терзаются мыслями, что происходит там, в порту и на рейде. Живы ли те, которые так бесконечно близки и дороги? Осторожно, чтобы не быть замеченными и чтобы не попасть под шальные пули, по временам со звоном влетающие в комнаты, жены, матери и дети не отходят от окон, всматриваясь в темноту.