Генрих Нейгауз о Святославе Рихтере:
«Студенты попросили послушать молодого человека из Одессы, который хотел бы поступить в консерваторию, в мой класс.
– Он уже окончил музыкальную школу? – спросил я.
– Нет, он нигде не учился.
Признаюсь, ответ этот несколько озадачивал. Человек, не получивший музыкального образования, собирался в консерваторию!.. Интересно было посмотреть на смельчака.
И вот он пришел. Высокий, худощавый юноша, светловолосый, синеглазый, с живым, удивительно привлекательным лицом. Он сел за рояль, положил на клавиши большие, мягкие, нервные руки и заиграл.
Играл он очень сдержанно, я бы сказал, даже подчеркнуто просто и строго. Его исполнение сразу захватило меня каким-то удивительным проникновением в музыку. Я шепнул моей ученице: “По-моему, он гениальный музыкант”. После двадцать восьмой сонаты Бетховена юноша сыграл несколько своих сочинений, читал с листа. И всем присутствующим хотелось, чтобы он играл еще и еще.
С этого дня Святослав Рихтер стал моим учеником…»
Нина Дорлиак о Генрихе Нейгаузе:
«Он никогда не находился в мире бытовых проблем… Такой невзыскательный был. Никогда не слышала от него разговоров, что ему хотелось бы что-то такое, какой-то костюм, например. Ему это было совершенно все равно. Хотя элегантен был всегда, в любом костюме, любом пиджаке, и в кармашек левый был всунут платок так, как ни у кого я не видела! Но это – польская кровь. Он был европеец. Владел несколькими языками, в совершенстве знал польский, немецкий, французский, итальянский, латынь…
Он интересовался всем на свете: явлениями общественной жизни, поэзией, живописью, философией, наукой.
Его коллеги в консерватории, мне кажется, даже если и завидовали немножко его необычности, поеживались от этого, но все же признавали его высокую сущность.
Такого человека, как Генрих Густавович, такого излучения обаяния, доброты, необычайной заинтересованности во всем я никогда не встречала…»
Нейгауз занимался в 29-м классе на третьем этаже. Класс всегда был переполнен. Нейгауз не столько учил, сколько раздавал, и каждый получал то, что мог унести, что в состоянии был понять. Кто получал охапками, кто горстями, кто лишь щепотками, но никто не уходил просто так.
С первых дней пребывания Рихтера в консерватории о нем заговорили. Вокруг него сразу образовался студенческий кружок, который собирался регулярно в течение всех лет учебы.
На этих собраниях исполнялись забытые, малоизвестные или совсем новые сочинения. Это была музыка, никак не представленная в консерваторских программах, и интерес к ней был тогда огромен. Игралось все, в любых сочетаниях, доступных двум роялям; игрались оперы, симфонии, квартеты и, конечно же, все виды фортепьянной музыки.
Партнерами Рихтера были его однокурсники: Анатолий Ведерников, Виктор Мержанов, Дмитрий Гусаков, Григорий Фрид, Кира Алимасова.
Собрания кружка стали заметным новым явлением художественной жизни консерватории в те годы.
Первые выступления Рихтера в Москве в открытых концертах состоялись в рамках классных вечеров в Малом зале консерватории.
В концертном сезоне 1937–1938 годов он сыграл здесь сонату Бетховена ор. 110, две прелюдии и фуги Баха, затем сонату Бетховена ор. 22 и до-мажорную токкату Шумана.
А весной он был исключен за несдачу экзаменов по теоретическим предметам…
Он не хотел возвращаться в консерваторию. Спасло положение письмо Нейгауза, серьезное и сердечное. Экзамены были пересданы, и вот он снова оказался в своем классе.
Бытовая жизнь в Москве складывалась трудно. Мест в общежитии не было, снимать комнату или угол он не мог. Жить приходилось в разных местах, у разных людей.
Из воспоминаний Святослава Рихтера:
«Учась в Москве на первом курсе, жил у Лапчинских, на втором – у Ведерникова, на третьем – у Нейгауза. Периодически останавливался у Ведерникова до 1941 года…»
Итак, свой первый год в Москве он провел в семье Лапчинских, давних, но не таких уж близких знакомых отца. Лапчинские занимали небольшую темноватую квартиру на Садовой-Самотечной. Здесь, в трех неудобных, тесно заставленных комнатах, у него не было своего угла. Приходилось подчиняться общему распорядку.
Он гулял с собакой, старался помочь в хозяйстве, но самым трудным, пожалуй, было вести нескончаемые разговоры со всеми и обо всем. Он чувствовал, что теряет время, что занимается крайне мало. Ведь он мог играть лишь тогда, когда все уходили, а такие часы выпадали редко.
Рихтер, как многие люди, получившие подлинно хорошее воспитание, был прост и легок в общении, и Лапчинским казалось, что он естественно и свободно вошел в их жизнь, что ему у них удобно и что они сдружились и сошлись характерами.
На самом деле это было не так. Рихтер был стеснен, мучился этим и скрывал. Ему казалось, что он проявляет мягкотелость и безволие, не умея отстоять свою внутреннюю свободу и защитить свое время.
В письме к матери он вот как это выразил: «Чтобы исправить свой характер, мне надо хорошенько почерстветь».
Но ехать от Лапчинских было некуда, объясниться с ними он не мог, и оставалось одно – примириться. Так прошел год.
Однажды его одноклассник Анатолий Ведерников, в будущем известный пианист, предложил Рихтеру пожить у него.
Он был невысок, худ и прям. Когда он садился за рояль, его маленькие руки извлекали звук подчеркнуто жесткий, казалось, звучит одна лишь сталь. В его игре была спартанская воля и точность. Это и нравилось, и не нравилось.
С ним хотелось спорить – и одновременно хотелось его слушать.
Родители Ведерникова были недавно арестованы. Оставшись один, он пригласил одноклассника, с которым сдружился еще в прошлом году, когда они засиживались в классе, пока ночной сторож не прерывал их. Интерес к новой музыке заставлял забывать о времени. И они расходились по домам, опоздав на последний троллейбус.
Теперь они зажили вместе в одной из комнат коммунальной квартиры, близ Белорусского вокзала. На двоих у них был один диван, который сразу же стал принадлежать гостю. А хозяин стелил себе на полу, уверяя, что так ему больше нравится. И только в самые холодные ночи, когда по полу дуло, они раскладывали диван и умещались на нем вдвоем.
Они ложились поздно и вставали поздно. Но их бесконечные разговоры и споры нельзя было считать потерей времени, ведь в том, что обсуждалось, не было ничего обывательского. Они ссорились и мирились, их отношения никогда не были простыми, но это была дружба, которой суждено было сохраниться на многие годы.
Ведерников спал на полу и с вечера у своей подушки ставил радиоприемник. Он просыпался раньше. И Рихтер слышал сквозь сон, как он включает радио и тут же убавляет звук.
Но слух музыканта – слух тонкий. Гость уже не спал, а лишь казался спящим. Он слышал, как шли в привычной последовательности передачи: последние известия, утренняя гимнастика. Иногда ему казалось, что он задремывает, но слышать он так и не переставал. Когда начинался «Театр у микрофона», становилось ясно – уже десять. Однако ни вставать, ни разговаривать не хотелось, и он продолжал тихо лежать и казался спящим.
В половине одиннадцатого всегда давали музыку. Иногда это бывало интересно. Тогда раздавалось громкое «Вот это да!» И тут же прибавлялся звук. Так начинался день.
Они поднимались и шли умываться в холодную ванную. Потом, если была еда, ставили чайник, если же не было – уходили в консерваторию и завтракали где-нибудь по пути, где было дешевле. Обедали в столовой, а ужинали иногда в гостях, иногда дома, забежав в магазин перед самым закрытием, а то и не ужинали вовсе.
Так жили многие. Так жили студенты, не имевшие семей. Изредка к ним приходили посылки из Одессы, и в комнате день-другой пахло югом. А дальше их стол становился прежним, то есть попросту скудным.
Но неустроенность быта не мешала им многое успевать. Готовились новые программы. Проводились репетиции. Они бывали в кино, а когда представлялась возможность, то и в театрах. Они читали, и пусть отбор книг мог показаться случайным, что из того? Какая разница, в каком порядке осваивать мировую литературу? Важно то, что прочитанное обдумывалось и обсуждалось. И опять возникали столкновения, и опять они ссорились и мирились. Они не были похожи друг на друга. Каждый выбирал и отстаивал свое.
В 1938–1939 годах Святослав Рихтер в концертах класса Нейгауза сыграл следующее: Лист, соната си-минор и три трансцендентных этюда – «Блуждающие огни», «Пейзаж», «Вечерние гармонии», а также Фантазия Шуберта «Скиталец». Соната Листа и Фантазия Шуберта были существенным вкладом в уже значительный репертуар молодого пианиста. Особенно дорога была ему Фантазия. О ней спустя годы он говорил так: «Субъективно для меня – это, быть может, лучшее фортепьянное сочинение в мире!»
В архиве Святослава Рихтера сохранилось много писем этого периода. Он почти ежедневно отсылал их матери. Очень много думал, скучал по ней. Писал ей о том, что он прочел, сыграл, чем восхитился, о чем он думает. И все время звал ее к себе.
Третий свой год в Москве Рихтер прожил у Генриха Густавовича Нейгауза.
В это время, наряду с Шуманом и Шопеном, в его репертуаре появляются трудные и редко исполняемые в то время сочинения: соната Шимановского ор. 21 и пьесы Равеля «Альборадо дель грациозо» и «Благородные и сентиментальные вальсы».
Это был хороший год, год новой музыки, год новой близости к учителю, и все же жить у Нейгаузов было неудобно. Генрих Густавович уставал и бывал нездоров, кроме того, все пространство квартиры съедалось двумя роялями. Спать приходилось на полу прямо под ними…
В следующем сезоне 1940–1941 годов в репертуаре Рихтера появляются шесть прелюдий Дебюсси, две сонаты Моцарта C-dur № 15 и a-moll № 8, а также соната Бетховена d-moll № 17 op. 31.
Такие программы уже не связываются с понятиями студенческих концертов, однако все