Римская кровь — страница 6 из 77

— Пожалуйста, — сдавленным голосом прошептал Тирон, — не нужно продолжать этот разговор. Никогда не знаешь, кто тебя подслушивает.

— Ax да, и стены имеют уши — еще одна крупица мудрости из благоразумных уст хозяина Горошины?

Это наконец вывело его из себя:

— Нет! Цицерон никогда не скрывает своих мыслей. Он так же открыто говорит, что думает, как и ты. И о политике он знает куда больше, чем ты полагаешь. Но он не безрассуден. Цицерон говорит: если человек не владеет риторическим искусством как следует, тогда произносимые им на людях слова скоро выходят из-под его власти, подобно листьям на ветру. Невинную правду можно извратить и представить черной ложью. Поэтому он и запрещает мне говорить о политике вне дома. Или с не заслуживающими доверия незнакомцами.

Меня поставили на место. Молчание и гнев Тирона были справедливы: я нарочно его подзуживал. Но я не стал оправдываться или прибегать к тем окольным и лицемерным извинениям, с помощью которых свободные иногда просят прощения у рабов. Все, что помогало мне составить более ясное представление о Цицероне, прежде чем я с ним встречусь, стоило такого пустяка, как обида раба. Между прочим, следует очень хорошо знать раба прежде, чем дашь ему понять, что тебе нравится его дерзость.

Мы продолжали свой путь. Теснина расширилась настолько, что мы могли идти бок о бок. Тирон почти поравнялся со мной, но, как требовала благопристойность, по-прежнему шел чуть позади и слева. Возле Форума мы вновь вышли на Субурскую дорогу. Тирон заметил, что мы быстрее окажемся на месте, если не будем обходить Форум, а пойдем напрямик. Мы шли через самое сердце города, каким его представляют себе приезжие, — мимо пышных дворов и фонтанов, храмов и площадей, где творят суд и поклоняются богам в их прекраснейших жилищах.

Мы прошли мимо самих ростр — высокого пьедестала, украшенного носами захваченных кораблей, откуда ораторы и адвокаты выступали с речами в самых громких процессах римского судопроизводства. О Сулле больше не было произнесено ни слова, но я не мог не задаваться вопросом, не вспоминает ли, подобно мне, Тирон ту сцену, которую можно было наблюдать на этом самом месте всего год назад, когда вдоль Форума выставляли насаженные на кол головы врагов Суллы — по сотне в день. Кровь его жертв по-прежнему напоминала о себе бурыми пятнами на белом, выскобленном камне.

Глава третья

Как и говорил Тирон, дом Цицерона был куда меньше моего. Снаружи это одноэтажное строение без малейших следов орнамента выглядело нарочито скромным и приземистым. Выходивший на улицу фасад был лишен всяких прикрас — оштукатуренная в шафрановый цвет стена с прорезью узкой деревянной двери.

Очевидная скромность дома Цицерона значила очень мало. Разумеется, мы находились в одном из самых дорогих районов в Риме, где размеры мало что говорят о богатстве. Даже самый крохотный домик здесь мог стоить нескольких вилл в Субуре. Кроме того, состоятельные римские классы исстари чурались всякой показной роскоши в своих домах, по крайней мере, в том, что касалось их наружного вида. Они уверяют, что это вопрос хорошего вкуса. Я подозреваю, что дело скорее в страхе перед тем, что пошлое бравирование богатством распалит зависть толпы. Нужно учитывать и то, что дорогие украшения на внешней стене дома украсть куда легче, чем если бы они стояли в безопасности где-нибудь внутри.

Подобная простота и сдержанность в глазах римлян всегда были идеалом. Однако на моем веку отчетливо проявились признаки поворота к публичной демонстрации состоятельности. Прежде всего это относится к людям молодым и честолюбивым, особенно к тем, что сколотили свои состояния в гражданскую войну и после торжества Суллы. Они надстраивают второй этаж; на крышах они возводят портики. Они выставляют привезенные из Греции статуи.

На улице, где жил Цицерон, не наблюдалось ничего подобного. Здесь царствовала благопристойность. Дома были повернуты к улице спиной и смотрели внутрь; им нечего было рассказать случайному путнику, их тайная жизнь открывалась лишь тому, кто был сюда вхож.

Улица была короткой и тихой. Ни в одном из ее концов не было рынка, а бродячие торговцы имели, по-видимому, достаточно такта, чтобы не нарушать тишину. Серый булыжник под ногами, бледная голубизна неба над головой, выцветшая и потрескавшаяся от жары штукатурка, вся в дождевых пятнах — другие цвета не допускались, и уж зеленый — в последнюю очередь: ни одного мятежно пробивающегося сквозь камни мостовой или карабкающегося на стену сорняка, ни — подавно — цветов и деревьев. Сам воздух, поднимающийся над мостовой, — ничем не пахнущий, жаркий воздух — был пропитан беспримесной чистотой римской добродетели.

Дом Цицерона отличался особой суровостью даже посреди всего этого скупого пейзажа. По иронии судьбы он был столь непритязателен, что сразу же бросался в глаза: вот, сказал бы иной прохожий, вот идеальное жилище богатого римлянина, наделенного редчайшей из римских добродетелей. Домик выглядел столь скромным и тесным, что можно было предположить, будто здесь живет богатая некогда римская матрона, ныне овдовевшая и находящаяся в стесненных обстоятельствах; а может быть, это городской дом богатого земледельца, который изредка навещает город лишь по делам и никогда не устраивает приемов и не справляет праздников; а может быть (так оно в действительности и было), этот скромный дом на этой неброской улице принадлежит молодому холостяку со значительными средствами и старомодными ценностями, прижившемуся в городе сыну деревенских родителей, который замыслил попытать счастья в высших кругах Рима, — молодому человеку строгой римской закалки, столь уверенному в себе, что даже молодость и честолюбие не соблазнили его на вульгарные ошибки модника.

Тирон постучал в дверь.

Несколько мгновений спустя нам открыл седобородый раб. Старик страдал неким подобием паралича, и его голова находилась в постоянном движении, беспрестанно кивая и мотаясь из стороны в сторону. Он не сразу узнал Тирона и разглядывал его то пристально, то искоса, вытягивая голову на тонкой шее на манер черепахи и не переставая кивать. Наконец он улыбнулся беззубой улыбкой и отступил в сторону, широко распахнув дверь.

Прихожая имела вид полукруга, прямая часть которого была у нас за спиной. Выгнутая стена перед нами была прорезана тремя дверными проемами: по краям каждого из них вытянулись изящные колонны, каждый был накрыт фронтоном. Коридоры прятались за шторами из богатой красной ткани, расшитой снизу желтыми аканфами. Греческие светильники с обеих сторон и не слишком приметная напольная мозаика (Диана, преследующая вепря) довершали картину. Все выглядело так, как я и ожидал. Убранство прихожей было подобрано с достаточной сдержанностью и вкусом, чтобы не противоречить строгости оштукатуренного фасада, но его дороговизна развеивала всякое впечатление бедности.

Старый привратник показал жестом, что нам следует подождать. Молча, с усмешкой, он скрылся за занавесом слева от нас; его сморщенная голова колыхалась на узких плечах, словно поплавок на легких волнах.

— Старый слуга семьи? — спросил я, дождавшись, пока он не пропал из виду, и понизив голос. Очевидно, слух старика был острее, чем его зрение, так как он слышал достаточно хорошо, чтобы отзываться на стук в дверь; говорить о нем в его присутствии, словно о рабе, было бы невежливо, ведь рабом он не был. У него на пальце я заметил кольцо, которое подсказывало, что мы имеем дело с вольноотпущенником и гражданином.

— Мой дед, — ответил Тирон. В его голосе звучала нескрываемая гордость. — Марк Туллий Тирон. — Он вытянул шею и посмотрел в сторону дверного проема, словно мог разглядеть за красной шторой ковыляние старика по коридору. Вышитая кайма шторы слегка отогнулась, приподнятая слабым дуновением ветра. На основании этого я заключил, что левый проход ведет куда-то на свежий воздух, вероятно, к атрию, расположенному в центре дома, где, надо полагать, хозяин Цицерон нежится под лучами утреннего солнца.

— Выходит, что вы служите семье по меньшей мере уже три поколения? — сказал я.

— Да, хотя мой отец умер, когда я был еще очень мал, до того как я смог его узнать. Как и моя мать. Старый Тирон — вот вся моя семья.

— А давно ли твой хозяин отпустил его на волю? — спросил я, так как в дополнение к своему старому рабскому имени старик носил личное и родовое имя Цицерона: Марк Туллий Тирон, вольноотпущенник Марка Туллия Цицерона. По традиции освобожденный раб берет себе два первых имени отпустившего его на волю хозяина и ставит их перед собственным именем.

— Пятый год уже пошел. До этого он принадлежал деду Цицерона в Арпине. Я тоже принадлежал ему, хотя я всегда находился с Цицероном, с самого детства. Старый хозяин подарил нас, когда Цицерон закончил свое обучение и обзавелся собственным домом здесь, в Риме. Тогда-то Цицерон и освободил его. Деду молодого хозяина это никогда бы не пришло в голову. Он не верит в отпущение на волю, пусть даже раб очень стар и долго и хорошо послужил хозяину. Хотя Туллии происходят из Арпина, они римляне до мозга костей. Это очень строгое и старомодное семейство.

— А ты?

— Что я?

— Ты рассчитываешь на то, что в один прекрасный день Цицерон даст тебе свободу?

Тирон покраснел:

— Ты задаешь чудные вопросы, господин.

— Только потому, что такова моя природа. И моя профессия. Ты наверняка и сам уже задавался этим вопросом, и не однажды.

— Как и всякий раб. — В голосе Тирона не было горечи, только бесцветная и смиренная нотка печали, та особенная меланхоличность, с которой я сталкивался и прежде. В то мгновение я понял, что молодой Тирон был одним из тех по природе одаренных и выросших среди богатства рабов, которые обречены сознавать, сколь своевольны и причудливы капризы Судьбы: одного она делает на всю жизнь рабом, другого — царем, хотя по сути разницы между ними никакой. — Однажды, — сказал он спокойно, — когда мой хозяин добьется положения, когда я буду постарше. В любом случае, что