Римская сатира — страница 7 из 43

30 Мощные с ним на песке, а уж ребра разбитого судна

В море встречают нырков. Отдели-ка от свежего поля

Ты что-нибудь, помоги бедняку, чтобы он не поплелся

Изображенный средь волн[200]. Но забудет, пожалуй, поминки

Справить наследник, озлясь, что тобой обделен; бросит в урну

Кости твои без духов, не желая и знать, киннамон ли

Будет без запаха тут, или с примесью вишни корица.

«Ты мне добро убавлять?»—И поносит философов Бестий

Греческих: «Вот что пошло, когда финики с перцем явились

В Риме, с собой принеся мудрованье нелепое ваше,

40 И осквернили жнецы свою кашу приправою жирной».

Все это страшно тебе и за гробом? — А ты, мой наследник,

Кто бы ты ни был, меня, — отойдем-ка в сторонку, — послушай.

Иль ты не знаешь, дружок, что увитое лавром посланье[201]

Цезарь[202] прислал нам о том, что германцы разбиты, что пепел

Стылый метут с алтарей, что Цезония всем объявила

Торг[203] на поставку к дверям оружия, царских накидок,

Рыжих (для пленных) волос, колесниц и огромнейших ренов[204]?

В честь я богов вывожу и в честь гения цезаря, ради

Славных побед, сотню пар гладиаторов. Ну, запрети-ка!

50 Не согласишься — беда! Пироги я и масло народу

Щедро дарю. Ты ворчишь? Скажи громко! «Не очень-то поле

Тучно твое», — говоришь? Ну, так если двоюродных вовсе

Нет ни сестер у меня, ни теток, ни правнучек даже

С дядиной нет стороны и бездетны мамашины сестры,

Коль и от бабки-то нет никого — отправляюсь в Бовиллы

К Вирбиеву я холму, и готов мне там Маний-наследник[205].

«Это отродье Земли?» — А спроси-ка меня, кто четвертый

Предок мой: хоть нелегко, но скажу; а прибавь одного ты

Или еще одного: Земли это сын; и пожалуй,

60 Маний-то этот моей прабабке и в братья годится.

Что ж ты, ближайший ко мне, на бегу[206] вырываешь мой светоч?

Я — твой Меркурий; я здесь таков, каким этого бога

Пишут. Не хочешь? Иль ты доволен и тем, что осталось?

«Кой-чего нет». — На себя я потратил, но ты весь остаток

Целым считай. Не ищи ты наследства, что Тадий когда-то

В собственность мне отказал; не тверди: «Пускать тебе должно

Деньги отцовские в рост, а жить самому на проценты».

«Что же осталось?» — Как что? А ну, поливай-ка жирнее,

Малый, капусту мою! Что же, в праздник варить мне крапиву

70 И подголовок свиньи копченой с разрезанным ухом,

Чтобы сыночек твой, мот, потрохов нажравшись гусиных,

Похоть свою услаждал, когда разгорятся в нем страсти,

Знатную девку обняв? А я-то пускай превращаюсь

В остов, когда у него, как у по´пы[207], отращено брюхо?

Душу корысти продай, торгуй и рыскай повсюду

По свету ты; и никто ловчей тебя каппадокийцев

Тучных не хлопает пусть, на высоком стоящих помосте[208].

Свой ты удвой капитал. — «Да он втрое, он вчетверо, даже

Вдесятеро наслоён; отметь, где конец положить мне».

80 Вот и нашелся, Хрисипп, твоего завершитель сорита[209].

СенекаСатира на смерть императора Клавдия

{4}Хочется мне поведать о том, что свершилось на небесах за три дня до октябрьских ид[210], в новый год, в начале благодатнейшего века. Ни обиды, ни лести никакой я не допущу. Это — правда. Спросите меня, откуда я все это знаю, так прежде всего, коль я не захочу, — не отвечу. Кто может меня заставить?

Я знаю, что получил свободу с того самого дня, как преставился тот, на ком оправдалась поговорка: «Родись либо царем, либо дураком». А захочется мне ответить — скажу, что´ придет в голову. Когда это видано, чтобы приводили к присяге историка? А уж если надо будет на кого сослаться, так спросите у того, кто видел, как уходила на небеса Друзилла; он-то вам и расскажет, что видел, как отправлялся в путь Клавдий, «шагами нетвердыми идя». Хочет — не хочет, а уж придется ему видеть, что´ свершается на небесах: он ведь смотритель Аппиевой дороги, а по ней, сам знаешь, отправлялись к богам и Божественный Август и Тиберий Цезарь. Спроси ты его с глазу на глаз — он тебе все расскажет; при всех — ни словом не обмолвится. Ведь с тех пор как присягнул он в сенате, что своими глазами видел, как возносилась на небо Друзилла, и такому его благовествованию никто не поверил, он торжественно зарекся ни о чем не доносить, пускай хоть на самой середине рынка убьют при нем человека. Так вот, что´ я от него слышал, то слово в слово и передаю, пусть он будет здоров и счастлив.

Феб уже путь сократил от восхода тогда до заката

Солнца, и темного сна длиннее часы вырастали;

Победоносно свое умножала Кинфия царство,

И обрывала зима безобразная сладкие яства

Осени пышной уже, и у Вакха, впадавшего в дряхлость,

Редкие гроздья срывал запоздалый тогда виноградарь.

Проще, пожалуй, сказать: был октябрь месяц, и три дня оставалось до октябрьских ид. Который был час, этого точно тебе не скажу: легче примирить друг с другом философов, чем часы; впрочем, случилось это так часу в шестом, в седьмом. «Экая деревенщина! — говоришь ты. — Все поэты не то что восходы и закаты описывают, а и самого полудня не оставляют в покое, а ты пренебрегаешь таким добрым часом!»

Уж половину пути отмерил Феб колесницей;

К ночи склоняясь, рукой сотрясал он усталою вожжи,

И по наклонной стезе низводил он закатное солнце.

Клавдий был уже при последнем издыхании, а скончаться никак не мог. Тогда Меркурий, который всегда наслаждался его талантом, отвел в сторонку одну из парок и говорит ей: «До каких же это пор, зловредная ты женщина, будет у тебя корчиться этот несчастный? Неужто не будет конца его мукам? Вот уже шестьдесят четвертый год, что он задыхается. Что за зуб у тебя на него и на государство? Дай ты в кои-то веки не соврать звездочетам: с тех пор, как он стал править, они что ни год, что ни месяц его хоронят. Впрочем, удивительного нет, коль они ошибаются, и никто не знает, когда наступит его час: всегда его считали безродным. Делай свое дело:

Смерти предай; во дворце пусть лучший царит опустелом».

«А я-то, — говорит Клото, — хотела ему малость надбавить веку, чтобы успел он и остальным, которые все наперечет, пожаловать гражданство. (А он ведь решил увидеть в тогах[211] всех — и греков, и галлов, и испанцев, и британцев.) Но если уж угодно будет хоть несколько иноземцев оставить на племя и ты приказываешь, так будь по-твоему». Тут открывает она ящичек и достает три веретенца: одно — Авгурина, другое — Бабы и третье — Клавдия. «Вот этим троим, — говорит она, — я прикажу в этом году умереть одному за другим и не отпущу его без свиты: невместно тому, кто привык видеть столько тысяч людей и за собой, и перед собой, и около себя, остаться вдруг одному. Покамест довольно с него и этих приятелей».

Молвила это она и, смотав свою гнусную пряжу,

Жизни дурацкой царя, наконец, оборвала теченье.

А уж Лахеса, собрав волоса, украсивши кудри

И пиэрийским чело и локоны лавром венчая,

Светлую прясть начала из руна белоснежного нитку.

И под счастливой рукой потянулась из этой кудели

С новой окраскою нить. Изумляются сестры работе:

Обыкновенная шерсть дорогим отливает металлом,

И золотые века нисходят по нитке прекрасной.

Нет их усердью конца: сучат благодатную пряжу,

Пригоршни полня себе и работе радуясь, сестры.

Спорится дело само, и без всяких при этом усилий

Мягкая сходит у них с веретен крутящихся нитка;

Годы Тифона уже побеждают и Нестора годы.

Пением тешит их Феб и, грядущему радуясь живо,

То прикоснется к струнам, то работе сестер помогает.

Пенью внимают они и тягость труда забывают.

И, увлекаясь игрой на кифаре и братнею песней,

Больше, чем надо, они напряли руками: людскую

Долю похвальный их труд миновал. «Не скупитеся, парки,—

Феб говорит им, — пусть срок побеждает, положенный смертным,

Тот, кто подобен лицом, кто подобен мне красотою,

Не уступающий мне поэт и певец. Благодатный

Век он измученным даст и законов молчанье нарушит.

Как Светоносец, когда разгоняет бегущие звезды,

Или как Геспер, восход вечерних звезд предваряя,

Иль как в румяной Заре, рассеявшей тени ночные

И зарождающей день, появляется яркое Солнце,

Мир озаряя и в путь из ворот выводя колесницу, —

Так должен Цезарь взойти, таким увидит Нерона

Скоро весь Рим. Его лик озаряет все отсветом ярким,

И заливает волна кудрей его светлую выю».

Это Аполлон. А Лахеса, которая и сама увлеклась этим исключительным красавцем, напряла полные пригоршни и дарует от себя многие лета Нерону. Клавдию же все приказывают убраться

Из дома подобру и поздорову вон[212].

И тут испустил он дух и перестал притворяться живым. А умер он, слушая комедиантов. Поэтому, видишь ли, я и побаиваюсь их. Вот последние слова его, какие слышали люди и которые он произнес, издав громкий звук той частью, какой ему легче было говорить: «Ай, я, кажется, себя обгадил!» — Так ли это было, не ручаюсь, но что он все обгадил, это верно. Рассказывать о том, что случилось после этого на земле, не стоит. Все это вы прекрасно знаете, и нечего бояться, что позабудется событие, вызвавшее общую радость: своего счастья не забыть никому. Слушайте, что свершилось на небесах. За верность отвечает мой осведомитель. Докладывают Юпитеру, что явился какой-то большого роста и совсем седой; грозится он, видно: все головой трясет, правую ногу волочит. Спросили у него, откуда он родом, — пробурчал он что-то невнятное и несуразное; языка его не поймешь: это не по-гречески, не по-римски, да и не по-каковски. Тогда Юпитер приказывает пойти Геркулесу, который весь свет исходил и, надо думать, знает все народы, и выведать, что же это за человек. Взглянул на него Геркулес и прямо смутился, хоть и не пугался он никаких чудовищ. Как увидел он это невиданное обличье, ни на что не похожую поступь и услышал голос, какого нет ни у одного земного существа, а какой под стать одним морским чудищам, подумал он, что предстоит ему тринадцатый подвиг. Вгляделся попристальнее — видит, как будто и человек. И вот подошел он и говорит, как легче всего сказать греку: