Риторика повседневности. Филологические очерки — страница 6 из 49

Как ни замкнута кремлевская элита, из нее время от времени кого-то выгоняют, и обиженный сразу или почти сразу, то есть со всеми своими кремлевскими привычками, оказывается в прямом эфире телеканала НТВ: например, 19 февраля 1997 года экс-фаворит Коржаков долго рассказывал о себе телезрителям, избегая при этом не только «я», но даже и «мне». А 23 февраля того же года только что снятый с поста министра обороны генерал Родионов объяснял зрителям «Итогов», что «покатили бочку, обвиняя во всех смертных грехах» — ни кто на кого катил, ни кто кого обвинял. Эти двое, конечно, могли усвоить манеру бывшего начальника невольно и некритически, но вот Юрий Батурин, ныне космонавт-исследователь, а прежде личный консультант Ельцина по военным вопросам, — человек образованный и по-своему блестящий, на Коржакова и Родионова не похож. Говорит он хорошо, однако и он (еще в качестве кремлевского консультанта) говаривал «сегодня слышал» и прочее в этом же I-less Past роде (НТВ, «Сегодня», 17.VII.1997) — у такого человека, как Батурин, это было, конечно, особенно заметно.

Накоплению материала неожиданно способствовала болезнь Ельцина, сначала отрицавшаяся, затем признанная и, наконец, исцеленная: в это время пресс-секретарь президента Сергей Ястржембский едва ли не каждый день отчитывался в прямом эфире о здоровье патрона и говорил, стало быть, не просто от лица Кремля, но вдобавок об обычно тайной внутренней жизни Кремля; в этот же период порой можно было слышать в прямом эфире даже жену Ельцину и — что совсем уж необычно — его дочерей, хотя чаще всех говорил, естественно, Ястржембский. Как и Батурин, он человек образованный и с неплохими навыками устной речи, так что с Коржаковым и Родионовым как оратор просто несопоставим; правда, речь его беднее речи Батурина, но это может объясняться различием задач: консультант должен быть прежде всего умным, а пресс-секретарь — прежде всего исполнительным. И, разумеется, грамотным. Поэтому именно из речевой манеры Ястржембского (кстати, почти не имевшего дела лично с президентом) было видно, что «кремлевский эллипсис» обрел статус престижного и даже находящегося в состоянии грамматической экспансии речевого приема.

Так, 24 января 1997 года, рассказывая на НТВ о здоровье Ельцина, Ястржембский о самом себе сказал «общался с президентом» и так воспроизвел вышеописанный эллипсис, а позднее, говоря о жене и дочерях Ельцина, которым разрешалось навещать отца семейства после операции, стал опускать подлежащее уже и в третьем лице: не «Наина Иосифовна (или Татьяна Борисовна) побывала, повидала, рассказала», а просто «повидала, рассказала» («Итоги», 23.II.1997). Между тем Н. И. Ельцина о себе не говорила вообще, зато о муже говорила без подлежащего: например, «выйдет из наркоза». Следует сразу оговорить, что обе дочери Ельцина оказались этому стилю совершенно чужды: о себе каждая из них говорила «я», а о родителях даже не «отец» и «мать», а «папа» и «мама», то есть в раскованной современной манере.

К концу 1997 года болезнь Ельцина если не забылась, то отодвинулась в прошлое, и вдруг он опять захворал — по официальной версии гриппом, но поползли, разумеется, и более тревожные слухи. Вдобавок тогда же (10.XII.1997) какие-то террористы угнали самолет, и тут уж Ястржембский, объясняя вечером по НТВ, что президент, хоть и гриппует, а руку на пульсе событий держит, сказал «постоянно получал сообщения» — и безо всякого подлежащего, хотя вообще-то обычно говорил о президенте как о «президенте» или (реже) как о «Борисе Николаевиче».

Несмотря на относительную скудость данных, результаты оказались довольно наглядными. Из двух ярких особенностей, характеризующих речь президента, понимашь было замечено всеми и быстро превратилось в один из способов усиления экспрессии речи, применяемый в основном для пейоризации образа президента, но иногда и для привлечения внимания к тому, что «Майский чай» — наша гордость. А поскольку «слова-паразиты» в своей основной функции повышения дискретности потока устной речи именно и делают ее по-своему более осмысленной, придавая определенным отрезкам (отмеченным хоть интеллигентским вот хоть площадным ё-моё) дополнительную эмфазу, можно сказать, что понимашь получило некоторое дополнительное распространение в своем собственном качестве «слова-паразита», но с целым букетом иронических коннотаций.

Другая особенность речи Ельцина, эллипсис, широкой публикой не была замечена, зато вошла в употребление в его ближнем кругу, развиваясь в тенденцию постоянного эллипсиса подлежащего. Типологически этот феномен сходен с описанным Нисфоро и другими и упоминавшимся ранее l’argot des couples или семейными словечками: кремлевская элита слишком малочисленна, чтобы создать жаргон в полном смысле этого слова, но все же обладает неким специфическим речевым стереотипом, своеобразным зародышем жаргона. Полезной особенностью этого речевого приема следует признать то, что члены (хотя бы бывшие, но все-таки недавние) внутренней кремлевской элиты опознаются по нему безошибочно. Когда это Коржаков или Ястржембский, все ясно и без речевых стереотипов, но, например, генерал Родионов был военным министром недолго, а Черномырдин был премьером шесть лет — казалось бы, премьер должен быть ближе Кремлю, чем генерал, но нет, Черномырдин никогда не говорил на кремлевский лад и, как позднее выяснилось, не напрасно. Если позволить себе наметить гипотетические границы внутренней кремлевской элиты, руководствуясь для этой цели лишь языковыми показаниями, получится, что при Ельцине в эту элиту могли входить, во-первых, «бояре» (кремлевские в прямом смысле слова люди) и, во-вторых, военные, даже если они находились как бы за стенами Кремля.

Была, правда, сравнительно многочисленная для узкого круга группа, несомненно имевшая самый прямой доступ в Кремль и даже во внутреннее его святилище, однако же стилистически совершенно самостоятельная — как Березовский или Чубайс. Тут, однако, полезно напомнить, что лично люди эти ближе всего связаны с младшим поколением президентской семьи, а младшее поколение тоже не практикует эллипсис и тоже стилистически самостоятельно. Отсюда можно было умозаключить, что властная элита в строгом смысле этого слова состояла из тех, кто не имел надежды остаться в Кремле, когда оттуда уйдет Ельцин, а Чубайс и другие не находились в столь суровой зависимости от двухтысячного года и имели собственное политическое будущее, так что слишком близкая стилистическая ассоциация с Ельциным была им не только не необходима, но, быть может, и нежелательна.


Здесь естественно возникает вопрос, как говорят не в Кремле, где был, по крайней мере, свой собственный эллипсис, а вообще, как теперь выражаются, во власти. Первое впечатление — что никаких специфических сравнительно с общим языком приемов тут нет, но это все же не совсем так.

Рассуждая об элите постсоветской, нельзя, конечно, не учитывать, что на протяжении многих десятилетий речевые стереотипы породившей ее советской элиты, во-первых, не были так уж единообразны, во-вторых, менялись. В гражданскую войну в красноармейском жаргоне (совсем не похожем на «окопные жаргоны» Первой мировой войны, описанные Доза, Сэнеаном и другими классиками прикладной социолингвистики) предпочтительной номинативной зоной были насилие и смерть, но больше всего синонимов было у «расстрелять»: ликвидировать, разменять, чекнуть, поставить к стенке, и особенно много сочетаний с отправить — на митинг, на почту, в конверт, в Харьков, в штаб Духонина (Карцевский, 17). Параллельно, как и во время Великой французской революции, широкое хождение имела лексика, которую Е. Д. Полианов называл «славянским языком революции» (Поливанов 1931, 168–172) — ее употребление было связано отчасти действительно с ориентацией на Великую революцию, а отчасти с семинарским образованием многих революционеров, у которых слова вроде «грядет» входили в обиходный лексикон (Селищев, 62–65). Эти революционные жаргоны, то есть армейский и семинарский, успешно совмещались, но по-настоявшему повсеместно царил, конечно, жаргон блатной. А так как при этом происходящая от усиленной централизации тенденция к единообразию, к подражанию «начальству» отмечалась уже в 1920-е годы (Селищев, 23–24), в еще более централизованном СССР было бы и вовсе невозможно пустить дело на самотек, обойдясь без «языковой политики» — «совокупности мер, разработанных для целенаправленного регулирующего воздействия на стихийный языковой процесс и осуществляемых обществом (государством)» (Никольский, 114).

Итак, уже в 1920-е годы началась борьба за «культуру речи», то есть в основном против жаргона, но — что в данном случае очень важно — только против блатного жаргона. Велась эта борьба преимущественно теми, кто одновременно (сотрудничая в газетах, выступая на митингах, читая лекции по линии всяких политпросветов) активно создавал советский новояз, включавший, помимо прочего, немало выражений, с пресловутой «культурой речи» явно не согласовавшихся, и примеров тому множество, начиная от полемических приемов Ленина с его «социал-предателями» и «ослиными ушами». Поэтому известная странность упомянутой борьбы порой привлекала внимание лингвистов (Селищев, 56–58, 83–84), но самое борьбу, разумеется, не останавливала. Главной мотивировкой внедрения «культуры речи» была не самоочевидная неуместность употребления в обществе некоторых слов и словосочетаний, а их «пережиточность», так как все, что казалось плохо, списывалось в так называемые пережитки прошлого, и тем самым теоретически словосочетания типа «ваше сиятельство» и словосочетания типа «мокрое дело» оказывались едва ли не в одном разряде.

Эта массированная атака на «стук по блату» (Капорский, 7–11; Марковский, 72–74; Погодин, 10; Рыбникова, 343 и др.) была поддержана в короткой, но веской публицистической заметке самим Горьким (Горький А. М. О языке//Литературная учеба. 1933. № 1) — Горький тоже требовал, чтобы язык был «литературным». Что это означает применительно к живой речи, понять трудно, так как в литературе (например, у Горького) слова попадаются самые разные, но, как бы там ни было, наступление на жаргон вскоре практически прекратило даже и лексикографическую работу, до начала 1930-х годов достаточно активную и успешную. В итоге сведения о реальной языковой ситуации в СССР в 1930—1980-е годы почти отсутствуют, как и исследования, не считая западных (