Роберт Бернс в переводах С. Маршака — страница 2 из 31

Роберт всегда поражал собеседников своей великолепной памятью: он любил приводить множество цитат, которые помнил с детства. Шекспир и Мильтон открыли ему красоту английского языка, а старательный Мердок приучил относиться к слову внимательно и бережно. Быть может, оттого язык Бернса и в стихах и в письмах так предельно ясен и точен, так выразителен и экономен.

Если бы не другие, столь же сильные влияния, Бернс, пожалуй, стал бы еще одним шотландским поэтом, пишущим в неоклассическом английском духе, как Томсон и Шенстон[3]. Но мать пела старинные баллады на родном шотландском диалекте, на этом же диалекте разговаривали окрестные фермеры и батраки и рассказывала маленькому Роберту сказки старая родственница.

«Многим я обязан и одной старушке, жившей у нас в семье, хотя она и была на редкость невежественна, суеверна и простодушна, — писал Бернс в автобиографическом письме доктору Муру. — Никто на свете не знал столько песен и сказок — о чертях, привидениях, феях, колдуньях, ведьмах, оборотнях, о русалках и леших, блуждающих огнях и домовых, об упырях, великанах и прочей чертовщине. От старых песен прорастали дремавшие во мне зерна поэзии, а страшные сказки так поражали детское мое воображение, что до сей поры, блуждая в глухих местах, я иногда невольно настораживаюсь, и хотя трудно найти человека, более скептически настроенного, чем я, мне часто приходится призывать на помощь всю свою философию, чтобы рассеять беспричинный страх».

В те же годы Роберт стал читать все, что ему попадалось под руку.

«Первые две книги, которые я прочел самостоятельно, доставили мне больше удовольствия, чем все с тех пор читанные томы. Это были «Жизнь Ганнибала» и «История сэра Вильяма Уоллеса». Ганнибал так вскружил мою юную голову, что я в восторге маршировал за барабаном и волынкой вербовщика и мечтал стать высоким и сильным, чтобы попасть в солдаты. А история Уоллеса наполнила мое сердце тем пристрастием к Шотландии, которое будет кипеть у меня в крови, покуда ее живой поток не остановится навеки...»

Занятиям с Мердоком скоро пришел конец: молодой учитель уехал «для дальнейшего усовершенствования в науках». Со слезами провожала его вся семья Бернсов. Мальчики понимали, что им уже не придется учиться: ферма стояла высоко на горе и по скользкой глинистой дороге осенью и зимой нельзя было добраться до школы. Да и вся тяжесть работы на каменистой, поросшей мхом земле легла на Роберта. Тринадцатилетнему мальчику приходилось пахать тяжелым плугом, следуя за тощими, ослабевшими на плохих кормах конями. С этих ранних лет он начал сутулиться; от сырости болели суставы, от вечного недоедания часто кружилась голова. И все же он ухитрялся, хотя бы по праздникам, подольше задерживаться в соседнем городке Эйре.

«То, что рядом был город Эйр, — рассказывал в своей автобиографии Бернс, — оказалось для меня чрезвычайно полезным. Я завязал знакомство с другими юношами, стоявшими по своему положению выше меня. Они, как юные актеры, уже репетировали ту роль, какую им суждено было играть на жизненной сцене, тогда как мне, увы, предстояло в безвестности оставаться за кулисами. Но в этом раннем возрасте у наших молодых аристократов еще не было точного представления о той неизмеримой пропасти, которая лежит между ними и сверстниками их — оборванцами. Этим знатным юнцам надо, очевидно, попасть в светское общество, чтобы у них, как того требует благопристойность, выработалось высокомерное презрение к их нищим, безвестным, малограмотным сверстникам, ремесленникам и крестьянам, которые, быть может, и росли в одной деревне с ними. Но мои товарищи из высшего сословия никогда не насмехались над неуклюжим парнишкой-пахарем, с огрубелыми руками и ногами, ничем не защищенными от безжалостных стихий любого времени года. Друзья дарили мне разрозненные книжки. Внимательно присматриваясь к их манерам, я уже тогда мог кое-что перенять, а один из них даже выучил меня немного читать по-французски. Когда они уезжали в дальние края — чаще всего в Ост-Индию или Вест-Индию, я провожал их с глубоким огорчением.

Но вскоре мне пришлось пережить еще более тяжелое горе. Добрый хозяин моего отца скончался, ферма оказалась для нас разорительной и в довершение этого проклятия мы попали в руки управляющего, которого я потом описал в моей поэме «Две собаки». Отец мой женился поздно — я был старшим из семерых детей. Тяжкая жизнь подорвала его силы, и работать он уже не мог. Срок нашей аренды истекал через два года и, чтобы продержаться, мы стали отказывать себе во всем. Жили мы чрезвычайно бедно. Для своих лет я был неплохим пахарем, а следующий по старшинству брат, Гильберт, тоже усердно ходил за плугом и помогал мне молотить. Может быть, какой-нибудь сочинитель романов не без удовольствия посмотрел бы на нас со стороны, но мне было нелегко. До сих пор во мне вскипает возмущение, когда вспоминаются наглые угрозы мерзавца управляющего, доводившие всех нас до слез».

В эти мрачные для Роберта годы выдался только один кратковременный просвет: в Эйр вернулся Мердок, получивший место учителя в школе. По воскресеньям он навещал старого Бернса на ферме, а летом взял к себе на несколько недель четырнадцатилетнего Роберта: отец послал старшего сына подучиться, чтобы потом он мог помогать в учении младшим братьям и сестрам.

«Мы были вместе с утра до вечера, — писал Мердок, — в школе, за трапезами, на прогулках». Тогда же Мердок предложил Роберту как следует заняться французским языком.

Но недолго длилась эта блаженная передышка: началась жатва, отцу пришлось забрать Роберта домой. И снова — непосильный труд, скудная еда, усталость во всем теле — где уж тут было встречаться с товарищами; хорошо, если иногда удавалось хоть немного почитать. Соседи рассказывали, что старик Бернс с сыновьями «всегда сидят за обедом, уткнувшись носом в книгу» — другого свободного времени у них не было.

«Так, в монашеском уединении и каторжном труде, я прожил до шестнадцати лет. Незадолго до этого я впервые согрешил стихами, — писал Бернс в том же письме Муру. — Все знают наш деревенский обычай — во время жатвы давать парням в подручные девушек. В ту осень, на пятнадцатом году моей жизни, моей помощницей была прелестная девочка, всего одной весной моложе меня. Трудно подобрать для нее слова на литературном английском языке, но у нас в Шотландии про таких говорят: «хорошая, пригожая да ласковая». Короче говоря, она, сама того не зная, впервые пробудила в моем сердце ту пленительную страсть, которую я и по сей день, несмотря на горькие разочарования, опасливую житейскую мудрость и книжную философию, считаю самой светлой из всех человеческих радостей, самой дорогой нашей усладой на земле... Никогда я не говорил Нелли прямо, что люблю ее... Да и мне самому было непонятно, почему я так охотно отставал вместе с нею от других, когда мы возвращались вечером с работы, почему мое сердце трепетало при звуках ее голоса, как струна эоловой арфы, и почему у меня так бешено стучала кровь в висках когда я касался ее руки, чтобы вытащить колючки крапивы или злую занозу. Многое в ней могло вызвать любовь, и притом она еще прекрасно пела. На ее любимый напев я и попытался впервые выразить свои чувства в рифмах. Разумеется, я не воображал, что сумею написать стихи, какие печатают в книжках, я знал, что их сочиняют люди, владеющие греческим и латынью. Но моя девушка пела песню, которую будто бы сочинил сын одного фермера, влюбленный в работницу с отцовской фермы, и я не видел причины, почему бы и мне не рифмовать, как рифмует он, тем более что он был не ученее меня.

Так для меня началась любовь и поэзия...»

А в одном из юношеских дневников Бернс добавляет: «Несомненно существует непосредственная связь между любовью, музыкой и стихами... Могу сказать о себе, что я никогда не имел ни мысли, ни склонности стать поэтом, пока не влюбился. А тогда рифма и мелодия стали непосредственным голосом моего сердца».


В эти же годы семья переехала на другую ферму. Правда, на вязкой заболоченной земле Лохли́ работать было не легче, чем на неподатливой каменистой почве Маунт Олифант, но зато вокруг были не поросшие мхом валуны и скалы, а деревья и ручьи, и совсем близко — веселый и шумный поселок — Тарбо́лтон, куда можно было побежать вечером, встретиться с новыми друзьями и поухаживать за девушками. О годах, проведенных в Лохли́, Бернс рассказал в том же письме Муру:

«Четыре года мы прожили тут безбедно... Эти годы были для меня полны событий. Вначале я был, наверно, самым неловким и неотесанным парнем во всем приходе. Ни один отшельник не был так далек от жизни. Несколько старых книг — и среди них «Избранные английские песни» — составляли весь круг моего чтения... Томик «Избранных песен» был неизменным моим спутником. Правя возком или идучи на работу, я вчитывался в песню за песней, в строфу за строфой, стараясь отличить истинно высокое и трогательное от напыщенного и ходульного. Я убежден, что этому я обязан всем критическим чутьем, какое у меня есть.

На семнадцатом году для усвоения хороших манер я стал посещать сельскую школу танцев. Отец относился к этим сборищам с необъяснимой неприязнью, и я уходил из дому вопреки его желанию, в чем раскаиваюсь до сих пор...

Хотя у меня не было ни определенной цели, ни каких-либо видов на успех в жизни, я жаждал общения с людьми, обладал природной живостью характера, гордился своим умением все замечать и наблюдать. Это влекло меня к обществу друзей, а благодаря своей репутации начитанного малого с беспорядочным, но самобытным мышлением, уменьем высказать свое мнение и зачатками здравого смысла, я был везде желанным гостем. Не удивительно, что там, где собирались двое или трое, — и я был среди них. Но самым сильным влечением моей души был un penchant à l’adorable moitié du genre humain — склонность к прекрасной половине рода человеческого. Сердце мое мгновенно воспламенялось как трут, стоило только какой-нибудь богине заронить в него искру. Но, как и во всех сраженьях, счастье мое бывало переменным: то меня венчал успех, то я терпел обидное поражение.