Роберт Бернс в переводах С. Маршака — страница 3 из 31

Еще одно обстоятельство сильно повлияло на мой ум и характер: на семнадцатом году жизни я провел целое лето вдали от дома, в маленьком приморском городке, где в хорошей школе я изучал топографию, землемерие, проектирование и прочие науки, в которых делал значительные успехи. Но еще больших успехов я достиг в изучении рода человеческого. То было время расцвета контрабандной торговли. Мне было внове видеть безудержный разгул и разухабистое веселье, но я никогда не чурался веселой компании. Однако, хоть я и научился спокойно смотреть на длинный счет в таверне и бесстрашно вмешиваться в пьяные ссоры, все же я усердно занимался своим землемерием, пока солнце не вошло в созвездие Девы и пока одна прехорошенькая «fillette», жившая рядом со школой, не перепутала всю мою тригонометрию, пустив меня по касательной к сфере моих занятий. Несколько дней я еще бился над синусами и косинусами, но вдруг в один ослепительный полдень, определяя в саду высоту солнца, я встретил моего ангела...

О занятиях нечего было и думать. Всю оставшуюся неделю я только и делал, что сходил по ней с ума или украдкой бегал на свидания…»

И снова стихи стали голосом сердца: для Пегги Роберт написал песню: «Пророчат осени приход...»


В Тарбо́лтон вернулся уже не прежний неуклюжий юнец: у моря Роберт загорел и окреп, стал перевязывать на затылке лентой длинные черные волосы и ловко перекидывал через плечо новый плед яркого, как осенняя листва, красно-желтого цвета. Но не этим прославился он в Тарбо́лтоне и на окрестных фермах, а тем, что умел сочинять песни и занозистые, колючие стихи. Все распевали его балладу «Джон Ячменное Зерно» и песню «Прощай, красавица моя, я пью твое здоровье...» А когда богатый фермер Ро́налд запретил своим дочкам встречаться «с этими нищими мальчишками», Роберт отомстил за брата Гильберта, влюбленного в младшую сестру, такими веселыми и злыми стихами, что весь Тарбо́лтон смеялся над «барышнями Ро́налд».

С товарищами по землемерной школе Ро́бин, как звали его дома, завязал обширнейшую переписку.

«Эта переписка помогла мне выработать хороший слог. Как-то я набрел на собрание писем выдающихся остроумцев времен королевы Анны и стал изучать эти письма самым тщательным образом. Я хранил черновики моих посланий, которые мне самому нравились, и моему самолюбию льстило, когда я их сравнивал с письмами моих корреспондентов».

Тогда же Роберт основал «Тарбо́лтонский клуб холостяков». В этом клубе устраивались дискуссии на философские и житейские темы. По уставу, написанному Бернсом, член клуба должен был «обладать искренним, честным и открытым сердцем, неспособным ни на что нечистое и подлое... Люди высокомерные, самодовольные, которые считают себя выше остальных и особенно те суетные и низменные смертные, чье единственное стремление — накопить побольше денег, ни под каким предлогом приняты в клуб не будут». Сохранились записи клуба, где, под председательством Роберта, обсуждались разные вопросы, например: что лучше — брак по расчету или по любви. Ясно, как сам председатель клуба разрешал этот вопрос: об этом рассказано в стихах о гордой Тибби, где деньги называются «желтой грязью» и говорится, что поэт не отдаст простую девушку ни за какие блага в мире.

И хотя Роберт писал философические письма друзьям и неизвестной «Э.», где говорилось о любви, «основанной на священных принципах Добродетели и Чести», но поэзия по-прежнему была «заветной тропой его души». «Когда во мне разгорались страсти, бушевавшие как тысяча дьяволов, я давал им волю в рифме, и стихотворные строки, словно заклинание, укрощали мой пыл и все во мне успокаивалось...»

До сих пор стихи Бернса вызывают ответное биение миллионов сердец именно потому, что в них живут подлинные, полнокровные человеческие страсти — гнев и гордость, любовь и ненависть, все муки и радости земной жизни.


Дома, на ферме, было по-прежнему трудно: отец заболел чахоткой; хозяин, давший обещание снизить аренду за те усовершенствования, которые ввел старый Бернс, теперь отрекался от своих слов и грозил подать в суд. Но пока ферма оставалась в их руках, Бернсы надумали засеять землю льном, и отправить Роберта в город Эрвин — учиться трепать и чесать лен.

Так в третий раз Роберт Бернс уехал из дому.


В те дни Эрвин был одним из самых оживленных городов Шотландии. На главной улице стояли солидные каменные дома богатых купцов, нажившихся на торговле зерном и холстами, льном и шерстью. В кривых переулках, где зимой и осенью стояла непроходимая грязь, а летом — тучи пыли, ютился мастеровой народ. Там чесали и трепали лен, сучили и пряли нить, ткали тонкие льняные холсты. А в полумиле от городка, где река Эрвин впадала в залив, разгружались корабли со всего света, шумела портовая голытьба, вербовщики спаивали матросов, а купеческие сынки, отправляясь и Вест и Ост-Индию, гуляли с моряками, отдыхавшими перед дальним плаванием. И может быть, если бы черноглазый, чуть сутулый парень из Лохли́, сразу попал в веселую компанию бесшабашных матросов и портовых грузчиков, он развеял бы тоску, которую привез с собой из дому: ему только что отказала та самая «Э.», которой он писал письма о «возвышенной цели брака». Но и тут ему не повезло: он поселился в грязном, скверном домишке мастера Пи́кока, в каморке, рядом с мастерской, где он задыхался от едкой пыли и маслянистой вони льночесалки. По ночам его мучили сердечные припадки, от которых он спасался, окуная голову в чан с ледяной водой.

В новогодний вечер, когда Роберт, только что оправившись после тяжелой простуды, зашел поздравить своего забулдыгу хозяина и его силой заставили сесть за стол, хозяйка спьяна подожгла мастерскую, а вместе с ней и каморку, где было все имущество Роберта.

Перепуганный хозяин хорошо заплатил ему за вещи — лишь бы парень молчал. Роберт снял маленькую комнату в мансарде и, в ожидании окончательного расчета с хозяином, впервые за всю жизнь смог передохнуть, осмотреться, побродить по городу.

Уже потеплело, порт ожил, из чужих стран пришли новые корабли. От болезни у Роберта сильнее ввалились глаза, да на дне сундучка прибавилось несколько листков с грустными стихами — переложение псалмов, молитва «в час глубокого отчаяния», строки про обманутую любовь. Но сам поэт уже не думал о расставании «с земной юдолью»: он чаще спускался в порт, заходил в таверну и за кружкой некрепкого эля разговаривал с моряками и их подружками. Тут он и встретился с Ричардом Брауном. Это был широкоплечий, красивый парень, с насмешливыми синими глазами. Он побывал во многих переделках, повидал свет и показался Роберту идеалом настоящего человека: «Поворотным событием моей жизни было знакомство с одним молодым моряком, благороднейшим и образованным юношей, претерпевшим в жизни много неудач... Мой новый друг был человеком независимого гордого ума и великодушного сердца. Я любил его мужественный облик, восхищался им до самозабвения и, конечно, во всем усердно подражал ему... По натуре я всегда был горд, но он научил меня управлять своей гордостью. Жизнь он знал много лучше меня, и я с жадностью слушал его. Он был единственным из встреченных мною людей, кто больше, чем я, был способен на безумства, когда путеводной звездой становилась женщина. О незаконной любви он говорил с легкомыслием настоящего моряка, а я до встречи с ним смотрел на нее со страхом. Лишь в этом его дружба принесла мне вред: последствия были таковы, что по возвращении на ферму, к плугу, я в скором времени написал стихи «Моему незаконнорожденному ребенку».

Ричард Браун не только снял с души Роберта страх перед «запретной» любовью. Он впервые заставил Бернса поверить в себя как в поэта.

«Помнишь то воскресенье, которое мы провели с тобой в Эглинтонском лесу? — писал Бернс через пять лет капитану большого ост-индского корабля, Ричарду Брауну. — Когда я прочел тебе свои стихи, ты сказал, что удивляешься, как что я до сих пор не поддался искушению — послать их и журналы, и добавил, что стихи мои вполне того достойны».

Но, пожалуй, не меньше, чем встреча с Брауном, на Бернса повлияла и вторая встреча: в Эрвине он впервые прочел стихи безвременно погибшего Роберта Фергюссона и понял, что может писать не хуже своего предшественника.

«Прочитав «Шотландские поэмы» Фергюссона, я вновь ударил по струнам моей дикой сельской лиры в благородном соревновании с поэтом», — писал Бернс.

В ту теплую приморскую весну, когда от весеннего ветра, от соленого запаха моря свободнее дышала грудь и под молодым мартовским солнцем расправлялись затекшие от работы плечи и отогревались больные суставы, Роберт по-настоящему почувствовал, что в его стихах и песнях уже звучит его собственный голос — чистый и свежий, как ветер его родины.


Невеселым было возвращение домой: отец захлебывался в омуте долгов и судебной волокиты. Только смертельная болезнь, подточившая его силы, спасла его от долговой тюрьмы. Когда отец скончался, вся семья постаралась собрать остатки своих сбережений, и Роберт с братом Гильбертом взяли по соседству ферму, чтобы не разбивать семью.

Взять в аренду ферму Моссги́л Бернсу помог ее владелец, адвокат Гэвин Гамильтон из соседнего городка, Мохли́на. Это был образованный и независимый человек, с большими связями в кругу помещиков графства Эйр, радушный хозяин, любивший острое словцо и веселую шутку. Бернс познакомился с ним через своего товарища, Джона Ричмонда, который служил клерком у Гамильтона и показал своему хозяину стихи Роберта. Познакомившись с Гамильтоном, Бернс написал для него шуточную «оду» по поводу ссоры двух достопочтенных кальвинистов, которые страшно докучали Гамильтону своими требованиями аккуратно посещать церковь и строго соблюдать воскресенье.

Бернс пишет, что эти стихи «вызвали настоящую бурю одобрений — таким точным оказалось описание и духовенства и мирян — и вдобавок до того переполошили весь церковный совет, что он несколько раз собирался для проверки своей священной артиллерии и выяснял, нельзя ли ее направить против безбожных рифмоплетов. К несчастью, из-за своих увлечений я попал под жестокий обстрел церковников еще и по другой причине...»