Роберт Кох — страница 2 из 10

«Роберт на третий день рождества уже уехал обратно в университет. При своих горячих занятиях он не знает никакого покоя».

Из письма Матильды Кох

23 апреля 1862 года Кох поступил в Геттингенский университет на естественный факультет. Второго мая он писал матери: «Жара здесь, как в августе; в полдень трудно выйти из дому из-за жары. Но не одна эта жара меня здесь угнетает: к этому я бы скоро привык. Еще хуже скверная вода и постель, в которой исчезаешь под множеством одеял, а главное — пища. Моя еда так дешева, как это только можно сделать. Утром я пью молоко с куском хлеба, в обед — так называемая «закуска», и притом три четверти порции самого низкого качества, вечером — кусок хлеба с салом. О завтраке я не могу и думать, ибо даже хлеба не хватает. И все-таки, несмотря на то, что я экономлю, где только возможно, деньги исчезают. Плата за лекции, за учебники поглощает много денег…» Почти все письмо заполнено цифрами, сколько стоит каждый учебник, сколько он заплатил за лекции, во сколько талеров обходится ему «закуска». Роберт перечисляет все свои траты, чтобы строгий отец не рассердился на него, а более чем экономная мать не сочла его расточительным.

Быть может, бедность родителей Коха и непомерная дороговизна университетской жизни сыграли на этот раз положительную роль. Когда Роберт заикнулся о том, что хотел бы перейти с естественного на медицинский факультет, родители неожиданно согласились: медицинский был куда более «хлебным», став доктором, Роберт сможет зарабатывать гораздо больше, чем обыкновенный школьный учитель.

Этот знаменательный в его жизни переход с одного факультета на другой произошел через два года студенчества. Два этих года не пропали для него даром.

Вряд ли он слышал в университете о знаменитом споре Пастера с тремя французскими биологами на тему, возможно ли самопроизвольное зарождение, и о блестящей победе его в этом споре, где он доказал, что ничто не рождается из ничего и каждая, даже не видимая глазом, частичка жизни имеет подобных себе родителей; вряд ли он знал и о нашумевшей на весь Париж лекции Пастера в Сорбонне о невидимых мельчайших врагах человека — микробах, которые носятся в воздухе и вместе с пылью проникают во все уголки вселенной, в легкие человека, в его пищу. Не знал он также и об экспериментах французского врача Виллемена, впервые сумевшего заразить лабораторных животных туберкулезом, перевитым от пораженного чахоткой органа человека, и этими опытами положившего начало экспериментальному изучению туберкулеза. Не читал он небольшой брошюры, вышедшей в 1840 году, в которой говорилось, что заразные начала представляют собой мельчайшие живые существа, попадающие в тело человека и развивающиеся в нем после определенного скрытого периода. Неважно, что никто еще не мог обнаружить эти существа, писал автор, это легко объясняется несовершенством современных микроскопов.

Между тем автор брошюры — немецкий анатом Генле — был учителем Коха по университету. Но он и не пытался познакомить студентов со своей теорией: теория эта разбилась в прах перед авторитетом всемирно известного химика Либиха, потому что шла вразрез с его собственным учением. Генле больше не возвращался к ней и посвятил всю свою остальную жизнь исключительно анатомии. И хотя в те годы, когда Роберт Кох учился в Геттингене, то тут, то там начали уже появляться серьезные исследования в области микроскопических возбудителей заразных болезней, хотя Пастер своими опытами по брожению наголову разбил химическую теорию Либиха — анатом Генле навсегда перестал интересоваться микробами.

Роберт Кох не был посвящен ни в эти научные споры, ни в научные открытия, которые росли в то время как грибы, возникая в разных странах, в разных концах земного шара. А жаль! Как бы эти знания пригодились ему потом, через несколько лет, когда он совершенно самостоятельно, в полном одиночестве, в жалкой лачуге, названной им лабораторией, с невероятным трудом и терпением пришел к тем же самым выводам, которые предположительно высказал за тридцать пять лет до этого его учитель Генле!

Годы, проведенные на естественном факультете, не прошли для Коха без следа: он глубже вник в естественные науки, приучился к точности в методике исследований — в дальнейшей его жизни эта предельная точность, быть может, сыграла решающую роль.

Но Роберту все это казалось мертвым и официальным. Сухой материал, излагавшийся профессорами на лекциях, не мог заменить ему живого общения с природой. Зоология, ботаника представлялись ему всего лишь застывшими формулами. Он чувствовал, что во всех этих науках в том виде, в каком они преподносились на факультете, отсутствует живая действительность.

А он-то мечтал о кораблях, которые унесут его в Новый Свет!

Роберт жил замкнуто и одиноко. Он много и добросовестно занимался, но увлечение, с каким он привык постигать тайны природы, не приходило. В тоске бродил он по университетским аудиториям, машинально вслушиваясь в гул, доносившийся оттуда.

Но вот он остановился. За массивной дверью — тишина. Непривычная и непонятная. Странно, что в эти часы занятий нашлась хоть одна пустая аудитория. Можно войти в нее и помечтать без помех.

Он приоткрыл дверь, заглянул в щелку — и замер: аудитория полна студентов, у кафедры стоит красивый старый профессор и тихим, проникновенным голосом что-то говорит. На длинном столе возле лектора расставлены заманчивые и непонятные предметы.

Минуту Роберт колебался, потом решительно вошел. С этого дня он не пропускал ни одной лекции по физиологии, предпочитая аудиторию медицинского факультета, где сто студентов не дыша слушали тихий голос профессора Георга Мейснера, занятиям на своем, естественном.

Кончилось тем, что он записался на все медицинские предметы, о чем и сообщил своим дорогим родителям.

Так случилось, что Кох стал студентом-медиком. Наконец-то он нашел свое призвание! Наконец-то университетские стены перестали давить его, а лекции и занятия начали доставлять истинное удовольствие!

Он не стал от этого общительней: друзей у него по-прежнему не было. Но он забыл, что такое скука, перестал замечать течение времени, не думал о том, что хорошо бы поскорее закончить учение и стать, наконец, самостоятельным человеком. Напротив, ему казалось, что он способен хоть пять, хоть десять лет учиться медицине, и никогда ему это занятие не надоест.

Любимый труд всегда приносит плоды. Очень уравновешенный даже в своих увлечениях, Роберт Кох, однако, на сей раз увлекся с несвойственной ему горячностью. Он не довольствовался обязательными заданиями: у профессора Генле он выпросил дополнительную тему для научной работы и сам не заметил, как быстро и хорошо справился с ней.

Но профессор Генле отлично понял, с кем имеет дело. Точность, с которой была проделана эта нелегкая анатомическая работа из области гинекологии, ясность методов исследования, лаконичность изложения — все это сразу подняло новичка медика в глазах профессора на голову выше всех остальных студентов.

Сверху, под заголовком сочинения, старательным почерком было выведено: «Любимому отцу в знак уважения и благодарности». И над всем этим красовался девиз.

4 июня 1865 года, через год после того, как Роберт сменил естественный факультет на медицинский, в большой аудитории университета Георга-Августа в Геттингене собралось несколько сот человек. Были тут и студенты, и вольнослушатели, и профессора, и просто преподаватели. Собрались они на традиционное собрание: здесь должна была вручаться ежегодная премия лучшему, достойнейшему студенту за научный труд.

Декан факультета после небольшой вступительной речи объявляет:

— Лучшей работой этого года признана та, что подана под девизом «Никогда не быть праздным». Римский поэт прав: в имени — предзнаменование. Пусть тот, кто никогда не бывает праздным, представится.

Легкое движение в зале, оборачиваются головы, глаза высматривают счастливца. Счастливец, до слез смущенный и взволнованный, поднимается с дальней скамьи. Это юноша среднего роста, широкоплечий, худощавый. Ничем не примечательное лицо, овальные очки. Вот он зачем-то снимает очки и, близоруко щурясь, смотрит вперед, на декана. Глаза его без очков кажутся строгими и холодными. Темный поношенный сюртук и поблескивающие на коленках штаны лучше всякой анкеты говорят о его социальной принадлежности.

Одни разочарованно пожимают плечами, другие с нескрываемым удивлением разглядывают этого не замечаемого ими прежде студента. В аудитории поднимается гул, потом все аплодируют.

Роберт Кох проходит через зал и осторожно, как драгоценность, принимает сначала руку декана, а потом руку своего профессора. Он не слышит, что они говорят ему, не видит протянутого голубого конверта.

— Возьмите же это вещественное доказательство нашего признания, — смеется декан и сует в руки Коха конверт.

Дома Роберт, к великой своей радости, обнаруживает в конверте восемьдесят талеров! При его нищете это огромные деньги…

Гордость заполняет его: первые деньги, заработанные научным трудом! Что-то скажет отец — не секрет, что он не очень-то верил в способности Роберта легко и быстро овладеть медицинской профессией, хотя в его последний приезд домой на каникулы отец мог бы кое в чем убедиться. Эмми потом показала ему письмо матери. Фрау Матильда с гордостью писала: «Роберт успешно лечил ногу Марии и лапу у собаки Аякса… А как он залечил рану у Ганзеля, которого искусал злой пони!..» Между тем он тогда еще даже не учился на медицинском — все свои знания он приобрел у профессоров-медиков, когда посещал их лекции в свободное от основных занятий время.

«11 июня 1865 года, — пишет он отцу. — …Хотя в мой последний приезд ты был не слишком высокого мнения о моих медицинских познаниях… все же иногда случается, что и слепой голубь находит зерно. Так случилось теперь со мной. При нынешнем распределении премий мне была за мою работу присуждена первая премия…»

Любой другой студент, несомненно, истратил бы значительную часть денег на небольшую товарищескую попойку, но Роберт не общается со студентами, пьянство претит ему; он даже не входит ни в одно из многочисленных студенческих обществ. Он привык быть один и в нужде и в радости; сейчас он отметит счастливый день тоже в полном одиночестве.

Впрочем, не совсем — одиночество будет разделено с камерой-обскурой, той самой, которую когда-то подарил ему дядя Эдуард. Он вынимает ее из шкафа, бережно стирает пыль, подходит к узенькому чердачному окну своей комнаты и смотрит на улицу — он даже не заметил, какая сегодня погода. Ничего, кроме башен и крыш домов, не видно. Весело махнув рукой, он берет аппарат и уезжает с ним за город. Позже он пошлет домой фотографии, которые сделал в этот день, — пусть в семье останется память о дне его первой награды.

А через несколько недель — еще одно из ряда вон выходящее событие: Роберта Коха, студента шестого семестра, назначают ассистентом профессора Краузе — директора Патологического института.

В «Известиях Геттингенского университета», где обычно публикуются подобные назначения, против фамилии Коха стоят: «Получивший первую премию за конкурсное сочинение».

Этот необычный случай — студента зачисляют на почетную должность ассистента! — не прибавил Коху доброжелателей. Студенты из тех, кто побогаче, и без того считавшие себя обойденными при распределении премий, бранили «этого бедняка, который позабыл уже запах горячей пищи», донимали его насмешками, издевались над его бедностью, которую называли скупостью, придирались к старому, хотя и опрятному костюму, посылали вдогонку злые словечки, когда Роберт в редкий свободный день уходил со своим стареньким фотоаппаратом подальше от университета, куда-нибудь в тенистый парк к далекой речке.

Роберт не обращал внимания на эти завистливые и злые выпады. Он только пожимал плечами, строго оглядывал обидчика из-под старых, немодных очков и шел своим путем.

Зато работа ассистента принесла ему большую радость. И не только потому, что почетное назначение было доказательством того, что его отличили от других студентов, но главным образом потому, что он получил возможность по-настоящему заняться патологической анатомией, к которой с самого начала учения на медицинском факультете начал испытывать особое пристрастие.

Он подолгу не выходит из клиники, наблюдая течение болезней, изучает патологические изменения, которые они вызывают в органах больного. Он пишет свою вторую научную работу; возможно, она станет его докторской диссертацией.

Удивительно все-таки, как рано и быстро поднялся он до подлинного понимания науки, как легко приобщился к тяжелому труду исследователя! Работу, которую он взял на себя после получения премии, уже куда более уверенный в своих силах, он проводил параллельно с Георгом Мейснером. Только профессор экспериментировал на собаках, у Коха же «подопытным животным» был он сам. Речь шла об образовании янтарной кислоты в организме.

Это было не самое приятное время в его жизни: уйму денег приходилось тратить на спаржу — в эти дни он съел ее так много, что потом уже всю жизнь не мог видеть; изрядную дыру в его бюджете пробивало масло — ежедневно он должен был съедать по полфунта; яблочная кислота, которую следовало принимать внутрь, тоже не вызывала приятных эмоций. Он героически выдержал всю эту чудовищную диету — кроме кусочка хлеба, он больше ничего не мог добавлять к своему рациону — и полуголодное существование, которое наступило вслед за «спаржевой оргией» Работа была благополучно завершена, привела к тем результатам, которые ожидали от нее, и профессор Мейснер, человек скупой на похвалы, выразил Коху свое полное удовлетворение.

Исследование содержания янтарной кислоты в организме человека — второй опубликованный научный труд молодого Коха. Он, правда, не представлялся в качестве диссертации при получении докторской степени: ученую степень Коху присвоили за ту работу, которая год назад была удостоена первой премии университета. Разумеется, он еще должен был сдать докторский экзамен, что он и сделал 13 января 1866 года. Через три дня в актовом зале ему был вручен диплом с отличием.

Событие это было отмечено волнующей поездкой в Гамбург, к любимому дядюшке. Хотя трудно, конечно, поверить, что именно встреча с ним вызвала столько волнений в душе новоиспеченного доктора медицины. И, конечно же, не в дядюшке и не в поездке было дело: в Гамбурге у своей родственницы гостила Эмми Фраатц. Свидание с ней, на котором Роберт намерен был поставить все точки над «и», должно было стать вторым радостным событием этого года.

Свидание состоялось на шумной гамбургской набережной. Все вопросы были заданы, и все ответы получены. Но почему же Роберт испытал такое разочарование — смутное, едва уловимое ощущение, что произошло что-то не то?..

Ему суждено было вспомнить это ощущение через несколько лет. И суждено было пожалеть, что он тогда не прислушался к нему…

Эмми не жеманилась, когда он предложил ей стать его женой. Вопрос этот казался молчаливо решенным, и было бы странно, если б их многолетняя дружба не закончилась в конце концов браком. Об этом браке давно уже, не таясь, говорили в семье Кохов, с ним смирились в семье генерала-суперинтенданта. Хотя — и это тоже не считали нужным скрывать от Эмми — сам генерал полагал, что его дочь заслуживала более выгодной партии. Правда, генеральша утверждала, что Роберт серьезный и трудолюбивый человек и что профессия врача непременно принесет ему богатство. Так что их дорогая Эмми в скором времени сможет жить со своим мужем как это достойно дочери Фраатцев.

Неизвестно, что из этих разговоров больше всего пришлось по душе Эмми, на что она обратила особое внимание. Многократно повторяемые слова не могли не запомниться ей, и, быть может, она тоже вслед за отцом полагала, что, соглашаясь стать женой Роберта, оказывает ему, неимущему врачу, пока еще без практики, особую милость.

Роберт между тем раскрывал перед невестой свою душу, как не раз делал это в годы их детства.

— Мы исколесим с тобой, дорогая, весь мир. Какие чудесные места повидаем, какие интересные коллекции соберем! Я стану корабельным врачом, а ты — моей женой. Женой, другом, помощницей… — увлекаясь, рассказывал он все, что передумал за годы учебы в университете. — Я изучу неизвестные еще болезни и буду лечить людей не теми дурацкими микстурами, которые теперь вынуждены прописывать врачи, а настоящими лекарствами, способными излечить болезнь. Мы поселимся в небольшом городке. Я постараюсь завоевать себе там авторитет у жителей. И в те периоды, когда мы будем отдыхать от путешествий, v меня будет неплохая практика… Ты имеешь что-нибудь против моих планов, Эмми? — внезапно осекся Роберт, инстинктивно чувствуя, что его горячие речи не находят отклика.

— Я просто не понимаю, от чего ты приходишь в восторг, Роберт? Я всегда мечтала о красивом доме, о милых детях, конечно, и о добром муже. Зачем мне ездить на корабле — я же не матрос, правда? Вообще женщина должна жить на суше, на земле, готовить мужу вкусный обед, провожать его по утрам на работу, воспитывать детей, понемногу копить деньги… Ведь ты не можешь сразу положить в банк большую сумму, чтобы обеспечить семью? Этим я еще могу пренебречь. Но зачем мне пренебрегать назначением и призванием женщины? Право, я тебя не понимаю…

Роберт и не заметил, что теперь они уже не идут по набережной — он остановился как вкопанный, все еще не выпуская руки Эмми из своих горячих пальцев. Он смотрел на нее, оглушенный этими трезвыми суждениями, и не понимал, как же это случилось, что он, оказывается, вовсе не знает Эмми, что для него неясен и непонятен ее душевный мир, что она совсем не близка ему и совсем не хочет его понимать. Столько лет он без оснований считал, что может встретить у Эмми полное понимание!..

А были ли у него основания? — тут же усомнился он. Эмми, правда, всегда молча выслушивала его рассказы о тех наблюдениях, которые он по наивности называл «исследованиями», охотно бродила с ним по горам, иногда даже соглашалась посмотреть на его коллекции. Но что, собственно, из этого следовало? И прав ли он теперь, рассказывая ей все свои мысли и мечты, все намерения и планы взрослого мужчины? Быть может, ей это не под силу — понять его? А возможно, они совершенно разные люди, никогда друг друга не понимали, никогда не пытались заглянуть в душу друг к другу? И тогда — тогда следует ли им начинать жизнь вместе?.. Сможет ли он долго выдержать?..

Он сам мысленно оборвал себя: о чем он думает, в чем сомневается?! Да разве он может представить на месте Эмми другую женщину — свою жену?! Он ни на одну никогда и не смотрел! Нет, разумеется, не прав он, а она права: невозможно семейному человеку блуждать по морям-океанам, невозможно женщине сопровождать его в этих блужданиях. Разумеется, она права! Но — ох! — до чего же тяжко у него сейчас на душе!..

А Эмми смотрела на него большими невинными глазами холодно и спокойно, не сомневаясь в том, что сумеет добиться своего.

Они снова пошли, медленно и не так уверенно, как за несколько минут до этого. Роберт оглядывался по сторонам, не понимая, что хорошего в этом пыльном, полном людей городе. Эмми недоуменно ждала, когда же ему надоест ходить и он проводит ее домой. Ведь все уже решено и обговорено, можно идти отдыхать.

Он все-таки успел перед расставанием сказать ей:

— Сейчас я намерен поехать в Берлин. Я хочу послушать лекции у великого Вирхова, это автор… впрочем, не имеет значения. Просто мне надо немного усовершенствоваться. А через год, когда я найду подходящую работу, мы поженимся…

На том и расстались. Роберт — мрачный, смятенный; Эмми — спокойная и удовлетворенная. В тот же вечер она написала письмо фрау Матильде Кох, в котором сообщила, что раз и навсегда отбила у Роберта охоту к приключениям, что он теперь никогда не покинет Германию, — милая мама может быть совершенно спокойна, Эмми ручается ей в этом всем их будущим.

Мама Кох прослезилась, прочитав о предстоящей женитьбе сына, радостно улыбнулась, узнав, что Эмми сумела-таки настоять на своем и подрезала крылья ее дорогому мечтателю. Потом она прочитала письмо отцу, и они вместе начали строить планы будущего благополучия молодого преуспевающего доктора Роберта Коха.

А доктор Кох тем временем приютился в маленькой уютной квартирке на Францезишештрассе, 53. И напрасно Эмми и родители столь уверенно торжествовали свою победу над упрямой душой Роберта: он вовсе не отказался еще от намерения уехать из Германии. Одним из первых его посещений в Берлине было русское посольство: он подал прошение о назначении его в Петербург военным врачом.

Дни Коха были невероятно насыщены: он выходил из дому на заре и возвращался поздним вечером, когда Берлин погружался в сон. Столица произвела на него потрясающее впечатление. В восторге он бегает по галереям, музеям, театрам, лихорадочно листает в библиотеках книги, едва успевая прочесть те, что отбирает; он подолгу стоит у витрин книжных лавок, с тоской думая, что не может купить тут ни одной книжки. На еду у него остается мало времени, еще меньше — денег: жизнь в Берлине куда дороже, чем в Геттингене.

И все-таки ему тут нравится. Нравится ощущение внезапной свободы, нравится столичная сутолока, нравится даже беготня по разным приемным: он хлопочет о месте судового врача. Русский посол уже отказал ему, но это его не очень огорчает: кажется, удастся все-таки уехать в дальнее путешествие. Он уже завязал в Берлине кое-какие связи и получил кое-какие — правда, весьма туманные — обещания.

Пожалуй, хуже всего обстоят дела с усовершенствованием медицинских знаний. Каждое утро с трепетом душевным приближается Кох к Луизенштрассе, где вот уже полтора века находится знаменитая «Шарите» — целый больничный городок, битком набитый страждущим, в подавляющем большинстве бедным людом.

1710 год был страшным годом для Берлина, как, впрочем, и для всей Европы: черная смерть, чума, надвигалась на город. В качестве чрезвычайной меры правительство срочно выстроило громадный бревенчатый барак для больных. Через сто лет барак этот уже превратился в знаменитую королевскую больницу, рассчитанную на тысячу восемьсот коек.

Это была клиническая база не только для Берлинского университета, но и для военного медико-хирургического Института Фридриха-Вильгельма. Бедняки, лечившиеся здесь, не имели права отказываться от разного рода исследований, от обучения на них студентов. Преподавали тут профессора университета и института, ординаторами работали молодые военные врачи, прикомандированные после окончания учебы Институтом Фридриха-Вильгельма.

В начале сороковых годов сюда поступил Рудольф Вирхов, только что окончивший медико-хирургический институт. Он стал ассистентом при патологоанатомическом отделении «Шарите»; здесь ему пришлось заняться исследованием трупов, раскрывающим сущность данного болезненного процесса, проверять правильность поставленного при жизни больного диагноза, способа лечения и т. д.

Это было как раз то, о чем мечтал молодой медик. Талант его развернулся быстро и ослепительно: полтора года спустя он произнес публичную речь на торжественном заседании в честь пятидесятилетнего юбилея Института Фридриха-Вильгельма на тему «О необходимости и правильности медицины, обоснованной механической точкой зрения».

Речь, в которой молодой ученый начисто разгромил господствовавшие в то время умозрительные настроения, сделал блестящую попытку объяснить болезненные явления механическим, то есть естественно-историческим, путем, безжалостно опрокинул все признанные авторитеты и кумиры, произвела на «старейшин» медицины впечатление взрыва. Взгляды Вирхова были настолько новы, что поставили вверх ногами все до тех пор известное. Старые военные врачи громко возмущались: механические объяснения жизни и болезней они называли «расшатыванием государственных устоев», «антипатриотической вылазкой». А еще через год Вирхов раскритиковал учение знаменитого австрийского патолога Карла Рокитанского, объяснявшего развитие болезней «порчей соков» в организме человека. Вирхов утверждал, что сущность болезненного процесса заключается в патологическом изменении клеток, из которых «построены» человек и животные, и — что самое главное — доказывал свои мысли не умозрительно, а на основании точных научных данных: исследованием органов и тканей под микроскопом, лабораторными анализами, результатами множества вскрытий трупов людей, умерших от различных болезней.

Два этих выступления были зародышем будущей теории «клеточной патологии», зачатой здесь, в «Шарите», и окончательно сформировавшейся в 1855 году.

К этому времени Вирхов вот уже десять лет возглавлял первый в Германии, специально для него созданный Патологический институт.

Вот почему Роберт Кох, со студенческих времен преклонявшийся перед теорией Вирхова и перед самим ученым, с таким волнением подходил к королевской больнице. Пройти курс практики у самого Вирхова — о большем не мог мечтать ни один молодой немецкий врач.

Но именно в «Шарите» и начались все его берлинские разочарования. Собственно, из-за них он так быстро покинул столицу, хотя ему нравился «характер здешней жизни», как он писал в письме к отцу, и он надеялся «на возможно дольший срок растянуть свое пребывание в Берлине».

Поначалу «городок болезней» просто ошеломил Коха. Приглядевшись, он мысленно переименовал «Шарите» в «городок страданий». Походив сюда несколько дней, понял, что попусту тратит время. После двух-трех попыток приблизиться к Вирхову бросил эти попытки и написал отцу, что вынужден уехать отсюда, потому что «ожидание пользы, которую я надеялся почерпнуть для моей работы, не оправдалось».

Четыре тысячи больных до отказа заполняли все многочисленные огромные палаты «Шарите». Один-два раза в неделю врачи производили обход. Но бывало, что они не успевали уделить внимание всем больным, и тогда десятки их неделями оставались без врачебного наблюдения. Беглые, короткие осмотры не могли принести существенной пользы ни больным, ни молодым врачам, служившим здесь, ни многочисленным практикантам-вольнослушателям.

В это утро Кох решил во что бы то ни стало прорваться к профессору, побеседовать с ним о некоторых неясных для него проблемах исследования клеток организма.

Было еще совсем темно, хотя служилый люд бежал уже по улицам Берлина. Едва только Кох вошел в коридор больницы, как сразу же попал в поток молодежи, окружившей невысокого худощавого профессора, строгий взгляд которого вот уже несколько дней Роберт пытался уловить. Пробраться в центр этой густой толпы не было никакой возможности, и Роберт, вздохнув, решил проследовать со всеми в палаты и там уже протиснуться вперед.

Так бывало неоднократно: толпа шла в палату, где на сегодняшний день был назначен осмотр какого-нибудь особенно интересного для практикантов больного; там, в палате, Вирхов молча осматривал его, бросая на ходу несколько не слишком понятных фраз, затем говорил что-то лечащему врачу — что именно, нельзя было расслышать — и следовал дальше. Вся многочисленная свита в полном молчании шла за ним, так и не узнав, чем болел пациент, какое дано ему назначение, чем особенно интересен этот случай.

Так было и на сей раз. Большая неуютная, плохо проветренная палата полна больных. Койки стоят почти вплотную друг к другу, протиснуться непосредственно к больному можно с трудом. Кох застрял где-то в дверях — дальше ему пройти не дали. Откуда-то издалека услышал негромкий голос профессора, не отличавшегося многословием, понял, что речь идет о чахотке, осложненной туберкулезом кожи лица; видеть больного он не мог — перед ним стояла плотная стена вольнослушателей. Постояв так с минуту, он решительно нажал плечом на соседа, такого же, как и он, близорукого и такого же, по-видимому, раздраженного, и пробормотал: «Позвольте мне пройти». На что юноша резонно ответил:

— Если бы это было возможно, я ни у кого не стал бы просить позволения…

— Однако вы могли бы немного повернуться, — настаивал Кох, все еще нажимая плечом.

— Только таким же агрессивным путем, как и вы, — ответил юноша, слегка отталкивая Коха.

Они перекинулись еще несколькими желчными фразами, после чего оба, не сговариваясь, надавили на спины стоящих впереди и — чудо! — продвинулись-таки на один шаг. Дальше Кох уже действовал сам: раздражительный сосед застрял где-то позади.

Когда Кох добрался, наконец, до постели больного, возле которого находился профессор, Вирхов уже повернул обратно, а за ним повернула и вся масса слушателей. Профессор Вирхов постоянно куда-то спешил, не задерживался ни на одну лишнюю минуту. И вообще создавалось впечатление, что все эти глядящие ему в глаза молодые люди только раздражают его.

Кох, взмокший от усилий, переведя дыхание, двинулся вместе с остальными, стараясь держаться поближе к профессору. На минуту ему даже удалось забежать вперед и заглянуть в спрятанные за седыми бровями глубокие умные глаза Вирхова. Но тот только скользнул по нему взглядом и пошел дальше.

Несколько раз за этот день Роберт Кох пытался приблизиться к профессору в надежде задать хотя бы один-два вопроса и услышать пусть самый торопливый и невразумительный ответ. Но все его усилия были тщетны! Вирхов вообще не терпел, когда ему задавали вопросы, считая, что его объяснения абсолютно исчерпывающи и никаких дополнительных разговоров не требуют.

Удрученный Кох отправился домой. Еще некоторое время он продолжал посещать «Шарите» и Патологический институт — считалось, что он проходил практический курс у Вирхова, — а потом, подсчитав жалкие остатки своих денег, испугался, что даром тратит время, вместо того чтобы хлопотать о месте, и через месяц после приезда в Берлин отбыл к родным в Клаустгаль.

Что же ему делать дальше? В Берлине все его надежды на получение места на судне или в любом городе за границей рухнули. Он уезжал отсюда ни с чем, не имея никаких перспектив, ни талера в кармане, никаких надежд в ближайшее время работать и, что немаловажно, зарабатывать деньги.

Между тем мысль о том, чтобы пойти практикующим врачом в какую-нибудь немецкую деревню, была для него невыносима. И прежде всего потому, что он ни в грош не ставил приобретенные в университете знания. Для лечащего врача они не могли пригодиться. Он отлично понимал, что любая лечебная работа его сейчас, когда он не в состоянии самостоятельно поставить даже несложный диагноз, была бы сплошным очковтирательством. Если в университете он получил изрядные познания в теоретических дисциплинах, то сведения, без которых не может существовать практикующий врач, были скудны и ограниченны. Впрочем, вероятно, во всей Германии мало кто из врачей мог похвастаться более глубокими познаниями в области лечения болезней. Обстоятельство это, даже если бы Кох и знал о нем, мало чем могло бы его утешить. Не станет же он у постели больного дифтеритом ребенка ссылаться на то, что даже сам король медицины Рудольф Вирхов не в силах вылечить этого ребенка.

Самостоятельная работа без того, чтобы хоть некоторое время не попрактиковаться где-нибудь возле старого, заслуженного и опытного врача, пугала его, и он откровенно признавался в этом и себе и своему отцу в письмах, которые аккуратно отправлял из Берлина домой.

В таком удрученном состоянии прибыл Роберт Кох в Клаустгаль. Здесь он сразу же попал в объятия сперва матери и сестер, а затем — невесты. И на время позабыл о своих бедах, о своей неустроенности. Хотя Эмми не преминула напомнить ему об этом.

— Не думаешь же ты, Роберт, что мы можем пожениться до того, как ты получишь хорошее место? — спросила она в первое же свидание.

— Конечно, дорогая, я должен обеспечить твою жизнь, я отлично это понимаю. Но пока нет никакой возможности устроиться так, как мне того хотелось бы. Вот если бы ты согласилась уехать со мной, я мог бы более энергично хлопотать… Впрочем, не будем больше говорить об этом: раз ты не согласна, значит не о чем и думать. Что касается должности, то, кажется, мне удастся устроиться тут неподалеку. Я еще точно ничего не знаю, но документы мои уже находятся в Гамбурге.

Он действительно послал документы, узнав, что в Гамбурге есть место ассистента хирургического отделения одной больницы. Правда, для этого надо сдать еще три экзамена: по терапии, акушерству и хирургии. Но Роберта это не пугает: все зависит от него самого, надо только как следует подготовиться.

Он засел за учебники, довольно легко одолел все их немудрые премудрости и, простившись со своими, поехал сдавать экзамены. 12 марта 1866 года он получил аттестат на право работать ассистентом по акушерству и терапии, 16 марта — второй аттестат, по хирургии. Но места ассистента он тем не менее так и не получил.

В полном отчаянии собрался Кох снова возвращаться в Клаустгаль. Как вдруг налетела холера. Не было бы счастья, да несчастье помогло! Во время эпидемии каждый врач был на вес золота, и Коха включили в общую противоэпидемическую борьбу.

Кох не просто пытается лечить больных — какое уж тут лечение, фактически вся борьба с болезнью сводится к изоляции больных от здоровых и к общеукрепляющим средствам! — Кох изучает страшную болезнь. Он вскрывает трупы умерших от холеры людей. И тут впервые проявляется в нем величие подлинного ученого.

Несмотря на то, что ни одному человеку в мире неизвестно еще, какова причина, вызывающая это смертельное заболевание, врачи, да и не врачи отлично знают, что заражение происходит прежде всего в случаях общения с больными. Каждому, а тем более врачу, понятна та опасность, которой подвергается медицинский персонал холерных бараков; каждому медику понятна та смертельная опасность, которая подстерегает человека, вскрывающего трупы умерших от холеры людей. Пренебрегая этой опасностью, Роберт Кох в двадцать три года во имя науки сознательно рисковал своей жизнью.

Он рисковал ею еще много раз, когда был уже достаточно опытен, знал, что именно и откуда грозит ему, и по мере возможности мог соблюдать осторожность. В Гамбурге же, еще совсем молодым и совсем неопытным врачом, в обстановке, где никакие предосторожности не соблюдались и не могли соблюдаться, где никто не знал, чего, собственно, надо остерегаться, самоотверженная работа Коха на эпидемии вызывает чувство преклонения перед ним.

Борьба с холерой навсегда связана в истории с именем Роберта Коха. К холере он вернулся уже в зрелом возрасте, когда был крупным, признанным миром ученым. А пока — удивительная история! — пока в одном из моргов, где вскрывали трупы холерных больных (не один Кох пытался проникнуть в тайну этого бича человечества), Роберт Кох однажды обнаружил в их крови странные скопления живых, похожих на изогнутые скобки, хорошо видных под микроскопом существ. Несомненно, это были бациллы. Несомненно, это были те самые холерные вибрионы, которые восемнадцать лет спустя открыл Кох. Но там, в Гамбурге, он попросту не обращает на них внимания — какое ему дело до этих непонятных скоплений? Разве не доказал всему миру Рудольф Вирхов — его бог, предмет его преклонения, — что всякая болезнь организма суть болезнь его клеток? Значит, в клетках, в их патологических изменениях и надо искать причину заболевания холерой. И нет никакого смысла придавать значение этим неожиданно обнаруженным микроскопическим предметам, которые, очень может быть, являются какими-то бациллами.

Он не обратил на них внимания, он пренебрег ими. Быть может, придай он им значение, займись ими всерьез, он все-таки ничего бы тогда не добился — вряд ли открытие такого рода, идущего вразрез со всей официальной медициной, открытие, сделанное врачом, едва только ступившим на путь практики, могло бы принести свои плоды. Никто не стал бы прислушиваться к словам Коха. Слишком сильна была рука Вирхова, слишком велика и значительна его слава, слишком заманчива и убедительна его теория.

Так что, быть может, все сложилось к лучшему? Во всяком случае, Кох никогда не сожалел, что слава ученого пришла к нему значительно позднее.

А пока, в Гамбурге, он набил себе руку на исследованиях, научился пользоваться несложной тогда медицинской техникой, вести точные записи течения болезни, сопоставлять факты, анализировать их. Словом, холера в Гамбурге дала ему хоть какую-то работу. Но эпидемия замерла так же внезапно, как началась, и с наступлением холодов Роберт Кох снова остался безработным.

«Роберту, видимо, не везет», — с грустью пишет его мать в письме к брату в Гамбург. Дядя Эдуард и так уже наслышан о неудачах своего любимца. Он ищет для Роберта подходящее место, но, пока хлопоты его не увенчиваются успехом, держит их в полной тайне от семьи Кохов.

Кох приезжает домой усталый и измученный; страшно угнетенный, избегает встреч со своими сверстниками, и даже часы, проводимые с Эмми, не доставляют ему обычной радости. В эти дни он, пожалуй, впервые с предельной ясностью почувствовал, что друга в Эмми он не обретет. Если уж она не может — или не хочет? — утешить и подбодрить его в это трудное время, пока они еще только жених и невеста, то что же будет, когда они поженятся? Превратны судьбы врачей — кто знает, сколько еще придется ему скитаться, прежде чем он найдет для себя подходящую работу? И кто знает, как будет реагировать на это его жена — дочь генерала-суперинтенданта Фраатца?

На сей раз, однако, долго грустить не пришлось: настоящий друг Роберта дядя Эдуард нашел-таки для него работу. Не ахти какую, не очень хорошо оплачиваемую, решительно никакого отношения не имеющую к его планам, но все-таки постоянную работу.

Опять сдача экзаменов, опять документ на право практики в казенной больнице — и 27 сентября 1866 года доктор медицины Роберт Кох приступает к работе… в психиатрической лечебнице поселка Лангегаген.

Так, вместо поездки вокруг света, вместо исследования никому еще не известных причин заразных болезней, вместо охоты в свободное время на слонов и леопардов Роберт Кох, нищий мечтатель, очутился в малоинтересном сумасшедшем доме, в должности, которую еще нигде не утвердили и потому неизвестно, как она будет называться. Единственное, что не вызывало сомнений, — двести талеров жалованья и квартира при больнице.

Не могло быть и речи, чтобы с таким жалованьем обзаводиться семьей. Всю надежду возлагал он на частную практику, которой намерен был тут же заняться. Но намерение его, видно, шло вразрез с планами лангегагенского населения: то ли люди здесь отличались исключительным здоровьем, то ли не хотели довериться неизвестному молодому врачу.

Без денег, без самых необходимых вещей для меблировки скромного убежища, без врачебной практики приступил Кох к своей первой самостоятельной работе. Ибо нельзя же считать практикой несколько случаев насморка у больных-психотиков или один-единственный флюс, раздувший щеку служителя больницы!

Но уже 28 ноября 1866 года Кох пишет родным, что «счастье улыбнулось ему». Немного же надо было ему в жизни! Две-три сотни талеров в дополнение к скудному жалованью — вот она, «улыбка счастья»! «Моя практика понемногу улучшается. Вместе со своим жалованьем я уже могу заработать здесь от 500 до 600 талеров; несомненно, в следующие годы заработок быстро возрастет…» А еще через месяц в письме к невесте: «Купил себе лошадь, обстоятельство немаловажное, ибо уважение ко мне среди здешних крестьян возросло на сто процентов с тех пор, как я стал владельцем лошади, и, надеюсь, это скоро скажется на моей практике; в ближайшем письме я дам тебе точное описание моего коня».

Один, без друзей и близких, вдали от университетского города, без хорошей библиотеки, но зато «при коне» и жалкой практике среди крестьян, Кох делал неимоверные усилия, чтобы самому не превратиться в постояльца лечебницы для умалишенных. Утомительные, совершенно бессмысленные и бесполезные осмотры психотиков, малоинтересные заболевания местных жителей способны были притупить и более могучий ум. Кох утратил всякую связь с наукой: он не только сам не имел возможности посвящать ей свободное время в этом глухом уголке — он ничего не знал о событиях, происходящих в мире науки.

Между тем события происходили немалые. Листер в Шотландии уже начал свои первые опыты спасения рожениц от родильной горячки и предложил антисептический метод лечения ран. Пастер в Париже пророчествовал:

— Я убежден, что заразные болезни вызываются микроорганизмами и в отсутствие их возникнуть не могут. Нужно только при каждой болезни найти ее возбудителя и подчинить его своей воле.

Пастер вещал неспроста: он задумал серию исследований по одной из самых опасных и самых распространенных среди животных болезней — сибирской язве.

Давен и Райе объявили, что еще десять лет назад обнаружили в крови больных животных палочкообразных микробов, которые, наверно, и являются возбудителями болезни. Делофан поставил первый бактериологический опыт: взял кровь больной коровы и попытался на часовом стекле проследить развитие бактерий. Вслед за ним и другие ученые начали приступать к примитивным опытам.

Ни о чем этом не знал Кох. Интересы его ограничивались обязательными часами присутствия в лечебнице и посещением немногочисленных пациентов, куда он гордо отправлялся теперь на своем коне. Ему некуда было девать свободное время — времени было сколько угодно. «Я занят здесь пять часов, остальное время у меня свободно. Зимой у меня больше работы, а летом почти нечего делать», — жалуется он в письме к Эмми.

Умирая от тоски по близкому человеку, с которым можно было бы хоть переброситься двумя словами в остающиеся от работы девятнадцать часов в сутки, подсчитав свой средний годовой доход и придя к убеждению, что на него можно скромно прожить, оглядев придирчивым взглядом более чем скромную меблировку квартиры и похлопав по крупу работягу-коня, Кох пришел к выводу, что имеет моральное право на женитьбу, о чем и написал Эмми и родителям.

Согласие пришло быстро от обоих адресатов. Родители давно мечтали женить Роберта, чтобы окончательно «остепенить» его; Эмми не хотела долго засиживаться в невестах, да и представление ее о предстоящей жизни в Лангегагене, где весь маленький мирок заключался в лечебнице для умалишенных, двух-трех лавках и домах обслуживающего персонала, оставалось весьма смутным. Свадьба состоялась 16 июля 1867 года в родном городе будущих супругов Клаустгале. Очень скромная свадьба, поглазеть на которую, однако, собралось все население города.

С этого дня началось семейное «счастье» Роберта Коха. Продолжалось оно более четверти века и, если исключить рождение дочери, не принесло ему ни одного радостного дня.

Эмми пришла в ужас, когда воочию увидела, что за жизнь ждет ее в Лангегагене. Избалованная, выросшая в богатом доме, воспитанная кичливым отцом и корыстной матерью, она сразу же заняла позицию жертвы, которую обманом завлекли в невыгодное предприятие.

Коха не покидало чувство вины перед женой. Только теперь он понял, что, в сущности, обманул все ее ожидания. Он клял себя за то, что поторопился с женитьбой, и теперь уже не жаловался на избыток свободного времени: он взялся за медицинское обслуживание соседних с поселком районов, часами месил грязь, переезжая из деревушки в деревушку, получал со своих пациентов гроши и, пряча в смущении глаза, усталый, измученный, неудовлетворенный, привозил по вечерам эти гроши своей взыскательной жене.

Не то чтобы Эмми попрекала его бедностью — она чаще всего молчала. Но молчание было столь красноречивым, что Кох, вероятно, предпочел бы ему любую брань, какую ему не раз приходилось слышать в бедных семьях, где разражалась ссора между мужем и женой. Положение ухудшалось еще и тем, что отец Коха потерял свое довольно выгодное место горного советника, начал прихварывать, и большая семья Кохов жила в настоящей нужде. Любящий и заботливый сын, Роберт страдал от невозможности хоть чем-нибудь помочь родителям. Подумав и посоветовавшись с Эмми, он решил, что, пожалуй, неплохой помощью будет, если он заберет к себе мать. Эмми охотно согласилась: все-таки веселее жить с фрау Матильдой, да и по хозяйству она будет ей помогать.

Пряча за иронией волнение, Кох написал отцу нежное письмо: «Для мамы жизнь здесь будет настоящим Эльдорадо; здесь нет никакого детского крика, не нужно штопать чулки; наоборот, здесь будет полный покой и приятные прогулки. Кошечки и собачки здесь нежно играют друг с другом, простокваша в достаточном количестве, и тысячи других прелестей будут к ее услугам».

Мать не приехала. Кох больше не звал ее: филантропическое общество, содержавшее лечебницу, решило навести экономию — жалованье врача было сокращено вдвое. Согласиться на это Кох не мог, и, покинув свою первую службу, где промучился почти два года, он вместе с женой уезжает в Клаустгаль. Родной город становится для него отправной точкой в новых скитаниях. Он ездит с места на место, присматривается, приглядывается; иногда место ему нравится, иногда кажется неподходящим. Но всюду он вынужден расценивать свою работу с точки зрения частной практики, она висит над ним, как дамоклов меч. И как часто в эти мучительные месяцы он сожалеет в душе, что поторопился с женитьбой!..

Эмми ждет. Нетерпение проявляют ее родители — начались уже попреки в неуменье мужа приспособиться к жизни, в его «беспечном» отношении к семье и т. д. Терпение Эмми лопается, и однажды она категорически заявляет:

— Либо мы должны сейчас же куда-нибудь уехать, либо… мои родители больше никогда не отпустят меня к тебе.

Угроза сильно преувеличена: никогда в жизни генерал и генеральша не пошли бы на открытый скандал. Но для Коха это серьезная угроза, взволновавшая его до глубины души. Очертя голову он хватается за первое попавшееся вакантное место, берет жену и переезжает в маленькое местечко Нимег.

Собственно, самое местечко ему нравится: здесь тихо, чисто, масса зелени и цветов. Но опять тот же проклятый вопрос: частная практика! Жители тут живут замкнуто, лечатся у старых врачей, а то и просто у знахарей, на нового доктора смотрят исподлобья, как на незваного гостя.

Четыре раза дает Кох объявление в местной газете. Часами сидит в кабинете, напряженно ожидая пациентов… Никто не идет! Вынужденное безделье, безденежье, граничащее с нищетой, вконец измучили его. А тут еще происходит событие, которое должно было произойти: у Эмми рождается дочь. Счастливое событие! Но Кох не сразу понимает, счастлив ли он.

На крестины приезжает теща, и мучения Коха умножаются. Попреки, которыми она осыпает дочь и зятя, постоянные жалобы на неустроенность и бедность молодой семьи, требования «проявить энергию» становятся невыносимыми. Едва теща отбывает в Клаустгаль, как Кох заявляет жене:

— Я не могу больше сидеть здесь без работы — я перестаю чувствовать себя врачом. И я не могу видеть, как ты мучаешься от нашей бедности. Поезжай на время к родителям, я же попытаюсь поискать счастья в других странах… Потом я привезу тебя к себе.

Впервые робкий муж говорит с ней решительным тоном. В страхе Эмми пишет отцу: «Дела у нас идут невероятно скверно. Мы вынуждены ужасно ограничивать себя и все время думать о том, как бы прожить. Я уговариваю Роберта уехать отсюда, ибо можно получить лучшие места, но Роберт потерял всякую веру и опять думает о том, чтобы ехать за границу. Прежде чем Роберт примет решение, он обязательно должен поговорить с тобой…»

Но Кох не собирается беседовать с тестем: что хорошего может ждать он от этой беседы?! Вместо Клаустгаля он отправляется в Берлин, бегает по отделам министерства, от одного начальника к другому, ходит из одного посольства в другое и… ничего не находит. В самую последнюю минуту, когда он уже решает ехать в Гамбург, попытаться устроиться там в любом качестве в какую-нибудь судовладельческую фирму, он вдруг узнает о вакантной должности в одном «гиблом местечке».

Начальник уезда жалуется в министерство, что в городке Раквице (провинция Познани) не удерживается ни один молодой врач. Не задумываясь над тем, почему врачи не хотят жить в этом городе, Кох, совершенно счастливый и окрыленный надеждой, дает согласие занять это место. Эмми с маленькой Гертрудой переезжает вслед за ним.

Неожиданно «гиблое местечко» оказалось совсем не гиблым. Пожалуй, впервые за все годы скитаний Кох обрел здесь относительный покой. Маленький городок, почти сплошь из одноэтажных, покрытых черепицей одинаковых домиков, главным образом заселен поляками. Эмми была счастлива, когда слышала, как гордые полячки называют ее мужа «милостивый государь», а не менее гордые и красивые поляки, низко кланяясь, целуют ей руку. Население тут не особенно богатое, но и не нищее и может обеспечить вполне приличное существование одному врачу.

Кох не мог понять, почему в Раквице не уживался ни один молодой врач, — его приняли хорошо, умное, серьезное лицо его, немногословность и добросовестное отношение к больным довольно быстро завоевали ему популярность, и в пациентах не было недостатка.

Вскоре он уже писал отцу: «Мое нынешнее место мне очень нравится: я уже с самого начала получил недурную практику. В среднем я зарабатываю здесь 3 талера в день. Раквиц имеет две с половиной тысячи жителей, да, кроме того, приходят больные из окружающих городков, население их обращается к врачу в Раквице».

Пациентов было сколько угодно, но Кох вскоре почувствовал, что такая обильная практика не обходится даром: уже через месяц он утомился, с трудом поднимался ночью, когда его будили к роженице или к мальчику с приступом острого аппендицита. Он уже не с таким восторгом относился к жителям городка, выжимающим из своего врача все соки за те, в сущности, гроши, в которые он им обходился. Настроение у него ухудшилось, он стал раздражительным и частенько по ночам мучился бессонницей, невесело размышляя о своем будущем.

Должно быть, так никогда и не придется заняться хоть каким-нибудь подобием научной работы, хоть какими-нибудь исследованиями, к которым он чувствовал пристрастие с самого детства. Должно быть, так и проживет он всю свою жизнь между приемной на дому и постелью больного на окраине или в центре города, изредка получая возможность несколько минут поиграть с дочкой и еще меньше имея возможности по-настоящему выспаться и отдохнуть.

Эмми, при всей своей мещанской ограниченности обладавшая известной чуткостью ко всему, что касалось мужа, жаловалась отцу: «У Коха настроение кислое, весь день и даже ночью он занят. Вчера мы думали с ним вечером свободно провести время, предполагали покататься на санках, но не удалось: едва мы собрались, как появилась повозка, чтобы везти его к больному. Только в 10 часов вечера он вернулся домой, но уже его ждала другая повозка, и он вернулся лишь в 3 часа ночи. На другой день в 6 часов утра его вновь подняли, и он до сих пор не возвращался. Между тем у больницы его ждет уже новая повозка…»

Долгое пребывание в нищете, упреки тещи, молчаливые упреки жены, недовольство ее отца, бедность собственных родителей — все это сделало Коха предельно расчетливым, едва ли не скупым. Денежный вопрос занимал слишком много места в его мыслях, постоянные опасения, что внезапное изобилие может столь же внезапно кончиться, все время держали его в страхе. Он до смерти боялся испортить отношения с жителями Раквица, особенно с теми, кто был побогаче. А они — они не щадили ни его сил, ни самолюбия. Его могли вызывать по любому пустяку в поместье какой-нибудь выжившей из ума старухи, среди ночи везти на тряской повозке бог знает куда, а привезя, заявить, что «голова уже у пани прошла» и доктор может отправляться восвояси. Он все молча сносил. И чем больше он терпел, тем меньше его щадили.

Одиннадцатого декабря, в день своего двадцатишестилетия, Кох решил устроить дома небольшое празднество. Были приглашены две-три супружеские пары, Эмми приготовила вкусный пирог, маленькая Гертруда не слезала с рук отца. Гости уже начали собираться, как вдруг за Кохом приехала повозка. Где-то под Раквицем у дочери сельского богача окотилась кошка. Когда девушка наклонилась, чтобы взять на руки новорожденного котенка, рассвирепевшая кошка поцарапала ей щеку.

Кох промыл ранку, заклеил ее пластырем и — не сдержался — сказал:

— Неужели вы не могли привезти девушку ко мне? Из-за такого пустяка мне пришлось полчаса трястись на вашей подводе…

— Мы вам, доктор, за беспокойство уплатим, — цинично ответил папаша. — Ежели бы везти к вам дочку, так трястись пришлось бы ей…

Когда Кох вернулся домой, было уже десять часов. Гости скучали, с нетерпением поглядывали на двери кухни, откуда соблазнительно пахло пирогом. Наконец вернулся виновник торжества, и все оживились. Но едва уселись за стол, как у дверей послышалось ржание чужой лошади. Не говоря ни слова, Кох снова уехал в далекое село, принимать роды. Вернулся он на заре, а в половине четвертого за ним опять приехали. И так продолжалось до следующей ночи. Ни часа покоя, ни минуты отдыха. Зато, как писал он отцу, повествуя об этом дне, «я уже имею доходу около 1700 талеров»…

Но Кох никогда бы не стал Кохом, если бы деньги способны были затмить всю прелесть его профессии. Пока что «прелесть» эта заключалась в прописывании шаблонных рецептов и в чувстве беспомощности перед лицом мало-мальски серьезных болезней. Все больше и больше убеждался он, что для того, чтобы лечить, надо знать. А что, например, знал он о дифтерии? Чем мог помочь, стоя у изголовья задыхающегося ребенка? Да и был ли на свете такой врач, который хоть что-нибудь знал о причинах этой страшной болезни, сотнями и тысячами убивающей детей?!

Чтобы лечить — надо знать, чтобы знать — надо изучать… И через все заботы о материальном благополучии, сквозь все мещанские, обывательские настроения, ставшие присущими ему со времени окончания университета и особенно женитьбы, Кох непрестанно думает о научно-исследовательской работе. Думает о ней у постели больного, когда, стыдясь и краснея, прописывает никому не нужное лекарство; за своим столом, когда ведет подсчет дневного заработка и расписывает все будущие траты (50 талеров на новую шубу себе, 3 талера на куклу с закрывающимися глазами Гертруде, столько-то на платье Эмми и т. д.); в тряской подводе, когда едет на вызов; в гостях у аптекаря или пастора, с которыми подружилась Эмми. Он не только думает, выкраивает время — откуда только оно берется?! — изобретает для начала маленький телефон, чтобы больной, лежа в постели, мог связаться с больничной сестрой или санитаркой. Почему он начал с телефона? Ну должен же он хоть какую-нибудь пользу принести страдающим людям! Пусть это будет телефон, если уж он как врач не в состоянии ничем помочь!

Разумеется, телефон — детская забава; они с Гертрудой «апробируют» его, переговариваясь из комнаты в комнату. Главное — другое, главное — впереди!

Постепенно он приобретает «в хозяйство» домашних животных и птицу — любимых своих кур, голубей, лисенка, кошек, собаку. Часть из них предназначена для будущих лабораторных опытов. Он еще сам не решил, с чего начать, — время подскажет. Но с чего-то начинать надо, а раз он не может позволить себе покупку микроскопа, пусть это начнется с объектов его будущих исследований.

Приобретения эти чем-то тревожат Эмми, хотя она и рада, что дом их становится похожим на всякий зажиточный дом. Пристальное внимание, с каким Кох наблюдает за вылупливающимся цыпленком, то, с каким интересом следит за болеющей кошкой, — все это не нравится его молодой жене: и без того Роберт уделяет ей совсем мало времени, хотя для дочери у него всегда находится несколько минут в день. Эмми почти ревнует его к Гертруде, и ей самой стыдно себе в этом признаться.

А когда Кох нечаянно обмолвился о своей мечте — купить микроскоп, Эмми, сама не зная, почему, расплакалась.

Тревоги ее были напрасны. Еще не пробил час Коха-ученого. Об этом позаботились другие. Причина, по которой Кох вынужден был снова на неопределенный срок отодвинуть свои научные занятия, не имела никакого отношения ни к семейной жизни Эмми, ни к бюджету раквицкого врача.

19 июля 1870 года около двух часов пополудни французский посланник в Берлине вручил Бисмарку ноту с объявлением войны. Через несколько минут Бисмарк заявил об этом в рейхстаге.

Кох услышал о войне от своего пациента — уездного почтмейстера. Он прибежал домой и еще с порога крикнул:

— Гром прокатился среди ясного неба, слышишь, Эмми! Франция объявила нам войну…

Бедная Эмми! С какой радостью она согласилась бы теперь вместо нового платья купить для мужа микроскоп! Каким счастьем показались бы ей ночные бдения Роберта в своем кабинете, пусть даже превращенном в грязную лабораторию! Увы, Роберт Кох не остался в стороне от разыгравшихся событий. Через две недели после объявления войны вместе с тремя своими братьями, из чувства патриотического долга, он добровольцем ушел на фронт.

Огромное количество вооруженных до зубов, отлично вымуштрованных солдат прусской армии сосредоточилось на границах Франции. Очень быстро армия продвигалась вперед. Французское правительство, по существу, предало свою родину, но французские солдаты дрались яростно и храбро. В Берлин то и дело приходили санитарные поезда с большим количеством раненых.

Одним из первых организаторов и начальников таких поездов был Рудольф Вирхов. Кох же сразу попал в полевой лазарет в глубине французской территории.

Сен-Прив, где разместился лазарет, произвел на Коха страшное впечатление: половина городка была сожжена или разрушена гранатами. Почти не было домов, не пострадавших от обстрела, зато раненых прусских солдат было тут великое множество. Доктор Кох делал все, что делает врач на театре военных действий: перевязывал, оперировал, ампутировал раненых, эвакуировал их в тыл, пытался даже вести наблюдения над больными сыпным тифом, вспыхнувшим на оккупированной территории. Он погрузился с головой в этот кровавый кошмар, не спал ни одной ночи, не чувствовал ног от усталости, с трудом переносил вид человеческих страданий. И все-таки… «Я не буду никогда жалеть, что предпринял этот шаг и пошел на войну, — пишет Кох отцу 27 августа 1870 года, — не говоря уже о научных наблюдениях, которые здесь можно собрать и которые чрезвычайно ценны — и половины их никогда не увидишь в хирургической клинике, — я собрал здесь очень много жизненного опыта, которого иначе в течение многих лет я не имел бы. Прежде всего пропадают все романтические представления, которые имеют многие о войне, когда сидят спокойно у камина с газетой в руках: здесь это видишь в настоящем виде и начинаешь ценить те удобства, которые имеешь в своей жизни в семье… Вся романтика, которую война вызывает у тех, кто знает о ней только из книг, пропадает здесь перед бесчисленными мрачными сторонами, которые открывает только пребывание на фронте».

Доходили сюда и отголоски великих событий в Париже: 4 сентября рабочий класс французской столицы провозгласил республику. Однако правительство образовалось буржуазное, так называемое «правительство национальной обороны», во главе с реакционным генералом Трошю и при участии ярых врагов демократии Тьера, Фавра и других. Трошю пошел на соглашение с немцами, и прусские войска, легко вторгшиеся в глубь Франции, 17 сентября начали осаду Парижа.

Коха эти события оставляли равнодушным: он только хотел, чтобы война поскорее кончилась, и, разумеется, поражением Франции. Он, конечно, слушал разговоры о мародерстве прусской армии, о грабежах и зверствах, учиняемых оккупантами в Париже. Ему стыдно было слышать все это, и он предпочитал делать вид, что не верит слухам.

Первого декабря, через месяц после того, как парижские трудящиеся сделали первую попытку свергнуть правительство, и за двадцать восемь дней до того, как предавшие Францию правители подписали унизительное и тяжелое перемирие, Кох, пробыв пять месяцев в армии, вернулся, наконец, домой.

Домой!.. В сущности, поездка на войну была его первым выездом за пределы родной страны, его первым путешествием. Какая ирония — выезд на войну!.. И какие уродливые формы приняло его первое путешествие! Каким радостным было бы такое возвращение, если бы Эмми в свое время не воспротивилась столь категорически его мечте!

А сейчас, думая о доме, он все время ловил себя на мысли, что меньше всего стремится к своей жене — Гертруда, вот тот ласковый огонек, который по-настоящему светит ему. К дочери и к своей работе стремился он, уезжая из Франции.

Эмми встретила его как-то странно: он не привык к ее слишком горячим ласкам, а теперь она даже закусила губы от подступивших к горлу рыданий. Что это значило? То ли она рада, что муж вернулся целым-невредимым, то ли и в самом деле скучала о нем? На сердце стало теплее: кто знает, вероятно, по-своему она все-таки любит его… Просто они разные люди, и тут уж ничего не поделаешь… И потом, если бы не она, у него не было бы Гертруды.

Некоторое время в доме царило полное согласие. Кох снова впрягся в работу; жители Раквица встретили его тепло и сердечно, как старого друга; немного этому способствовал ореол «героя войны», немного и то, что старый врач, практиковавший во время отсутствия Коха, был уже очень стар и немощен и, конечно же, ни в какие сравнения не шел с их молодым энергичным доктором.

Эмми поначалу старалась как можно лучше угодить ему, не раз даже заговаривала о его работе, и не о талерах, полученных за день, а о самих болезнях, лекарствах, пациентах. Кох диву давался: откуда это в ней? Возможно, он все время был не прав, отгораживаясь от жены, не доверяя ей свое самое главное, самое святое?..

Согласие длилось недолго. Побывав на войне, Кох больше не хотел и не мог довольствоваться тем, к чему почти уже привык, с чем почти уже смирился до своего отъезда. Монотонная, хотя и очень утомительная, деятельность местечкового врача, одни и те же болезни, одни и те же рецепты, которые, в сущности, ничего не излечивали, — все это теперь не удовлетворяло его. Научные исследования тянули, как никогда, и он отлично понимал, что Раквиц — последнее место на земле, где он сможет когда-нибудь приблизиться к науке.

Однажды вечером Кох заговорил о тревожащем его предмете. Привыкший за эти несколько месяцев к полному, казалось бы, пониманию, которое установилось у него с Эмми, он решил посоветоваться с ней:

— Надо нам уезжать отсюда, дорогая. Здесь я на всю жизнь останусь только невежественным знахарем.

— Это ты-то знахарь?! — искренне возмутилась Эмми. — Да во всей округе нет сейчас более уважаемого врача, чем ты!

— Это потому, что люди, которых я лечу, еще большие невежды, чем я сам.

— Но почему ты так говоришь, Роберт? Разве твои заработки стали меньше?

Кох чуть не закричал на нее: опять деньги! Значит, только о них она и способна думать, значит, все, что дорого ему, что его волнует, — все неинтересно ей, если только это не деньги. Но он сдержался и, как мог, спокойно продолжал:

— Заработки мои стали больше, и ты это знаешь не хуже меня. Но я не могу и не хочу жить только для заработков, тем более что деньги получаю нечестным путем…

Эмми перебила его охрипшим от волнения голосом:

— Бог с тобой, Роберт, что ты говоришь?! Зачем возводишь на себя такой поклеп? Нет ни одного пациента в Раквице и в соседних деревнях, который не вспоминал бы тебя с благодарностью, когда ты был на фронте. Ты и сам знаешь, что все здешние жители довольны тобой!

Кох нахмурился: у него уже не было никакого желания посвящать ее в свои планы.

— Для меня это вопрос решенный, — лаконично закончил он. — Я буду искать такое место, на котором мог бы заняться тем, что меня интересует. Вероятно, лучше всего будет стать санитарным врачом.

Это даже не было ссорой — Эмми больше ни слова не возразила. Но с этого вечера все, что она с таким трудом завоевала в последнее время, рухнуло. Опять Роберт старался каждую свободную минуту посвятить Гертруде, опять отгородился от нее, Эмми, опять она испытывала ревность к дочери. Убежденная в своей правоте — она же только лучшего желала Роберту, как он этого не понимает?! — она стала раздражительной и придирчивой. И в доме чувствовалось, как медленно назревает серьезный разлад между супругами.

Неизвестно, когда произошел бы взрыв, если бы не печальное событие, потрясшее Коха: 13 апреля 1871 года от тяжелого воспаления легких умерла фрау Матильда Кох. Роберт очень любил свою мать, он только сейчас понял, как сильна эта любовь. Он почувствовал себя совсем осиротевшим — разве Эмми способна заменить ему светлую дружбу, которую щедро дарила своим детям фрау Матильда, а ведь он, Роберт, всегда был ее любимцем!

Но, кроме горя, это событие принесло Коху и другое: он вдруг понял, что так дальше продолжаться не может. Его мать «лечил» от воспаления легких такой же добросовестный и такой же невежественный врач, как и он сам. А сколько чужих матерей погибнет неизлеченными на его руках, если он и впредь будет довольствоваться теми средствами, которыми располагает нынешняя медицина?!

Чтобы лечить — надо знать, чтобы знать — надо изучать…

Кох усиленно готовится к экзаменам на право занимать должность врача в правительственном управлении. Подает ходатайство в Познань — он просит допустить его к экзаменам на должность окружного «физикуса» — санитарного врача; просит предоставить ему, по сдаче испытаний, первую же вакантную должность.

«Доктор Кох, живущий в Раквице, в округе Бомст, — писалось в характеристике, данной Коху от познанского правительства, — получивший диплом врача 12 марта 1866 года, подал заявление о допущении его к испытанию на «физикуса». Так как вышеупомянутый по отзыву окружного совета зарекомендовал себя научнообразованным врачом и имеет хорошую аттестацию от своих больных и уважение со стороны своих коллег, то правительство считает, что он может быть допущен к испытаниям на окружного «физикуса».

Получив разрешение из Берлина, Кох незамедлительно выезжает на экзамены. Он сдает две письменные работы; если они кажутся неудовлетворительными, к устным испытаниям его уже не допустят.

«Я готовился к этим работам с величайшим усердием, — пишет Кох отцу, — и надеюсь, что мои старания не пропадут даром и мои работы удовлетворят поставленным требованиям».

На сей раз счастье, кажется, по-настоящему улыбнулось ему. Письменные работы были признаны удовлетворительными, хотя и со многими оговорками.

«В формальном отношении обе работы доктора Коха не представляют ничего особенного, — написано в отзыве об этих сочинениях, — не говоря уже о необычайной форме и недостаточно культурном почерке автора, у него недостает указаний литературы, источники перепутаны. Однако при изучении содержания обеих работ видно, что автор прилежно поработал над темами, понял темы и приводит литературный материал с критической оценкой его; манера изложения ясная и корректная. Работа «О сотрясении мозга» обнаруживает знакомство с новейшей литературой и достаточную основательность проработки темы… Вторая тема («О положении судебного врача при решении вопроса о подсудности») хорошо проработана исторически и юридически… Ввиду изложенного, несмотря на формальные недочеты, работа оценивается «очень хорошо», и доктор Кох допускается к дальнейшим испытаниям».

Устные экзамены прошли совсем легко. Очень довольный, Кох вернулся домой.

Это было в день его рождения — ему исполнилось двадцать восемь лет. Подарок, который преподнесла ему Эмми, был настолько неожиданным, что Кох просто глазам своим не поверил…

Неизвестно, какими мотивами руководствовалась Эмми, когда выбирала для мужа подарок. Возможно, ей хотелось снова установить в семье мир и понимание, которые царили здесь так недолго после его возвращения из Франции; возможно, она думала этим привязать Коха к дому; возможно, надеялась, что, забавляясь ее подарком, муж перестанет думать о научных исследованиях. Они пугали ее, она еще не забыла его детских «исследований», когда он с таким наслаждением рассказывал ей о пищеварении ящерицы и тут же демонстрировал им самим вскрытое животное. Она понимала, что наука отнимает Роберта не только у нее, но и у семьи как таковой, потому что он никогда не променяет научный труд на частную практику и, довольствуясь жалованьем, которое ему назначат на государственной службе, ничего больше не станет зарабатывать.

Трудно угадать, чем руководствовалась молодая фрау Кох, только ко дню двадцативосьмилетия мужа она преподнесла ему микроскоп.

Ох, как же она ошиблась в своих расчетах и как скоро убедилась в своей ошибке! Ведь она сама толкнула его в пучину науки, сама дала в руки орудие исследователя, сама захлопнула перед собственным носом дверь комнаты Коха…

Тем временем в городе Вольштейне Познанской провинции открылась, наконец, вакансия, на которую так надеялся Кох. Нелегко и непросто досталось ему это место: на правительственную должность всегда было много желающих. Но Коха поддержали местные власти, и из всех многочисленных конкурентов именно он удостоился чести быть зачисленным окружным санитарным врачом в городе Вольштейне.

В этом городе родилась мировая слава Роберта Коха.

ГЕНИЙ ИЗ ЗАХОЛУСТЬЯ