«Думать, что открыл важный научный факт, томиться лихорадочной жаждой возвестить о нем — и сдерживать себя днями, неделями, годами, бороться с самим собой, стараться разрушить собственные опыты и не объявлять о своем открытии, пока не исчерпал всех противоположных гипотез — да, это тяжкая задача!»
Берлин, Луизенштрассе, 57, Высшая ветеринарная школа. Теплый июльский день. Окно в первом этаже раскрыто настежь.
У окна человек в белом халате, блондин, с рыжеватой коротко подстриженной бородкой; упорным вопрошающим взглядом серых глаз смотрит он сквозь овальные золотые очки на здание, стоящее как раз напротив его окна. Это королевская больница «Шарите».
За спиной суетится служитель, передвигает мебель, командует уборщицей: здесь не протерли пыль, там не домели мусор — скорее, господин советник ждет…
Господин советник не слышит суетни, никого не торопит: он знает, что пришел сюда, в свою будущую лабораторию, слишком рано. Еще ничего не приготовлено, еще не явились ассистенты; служитель в ужасе замахал руками, когда увидел его, торопливо стал наводить порядок.
Коху не терпелось. Прежде чем распаковать вещи в своей новой большой квартире на Шоссештрассе, он поспешил сюда, в первую, свою собственную, настоящую лабораторию.
И сейчас, пока за его спиной волновались служитель и уборщица, пока наводили порядок, пока никто не пришел в эти ранние часы, «господин советник Управления здравоохранения» погрузился в воспоминания. И — в мечты…
Вот оно, окно, из которого он с тоской смотрел четырнадцать лет назад, выжидая, когда же можно будет пробиться к профессору Вирхову сквозь плотную стену окружавшей его свиты! Вон там коридор, в котором он часами выстаивал, не видя и не слыша ничего, что показывал и объяснял Вирхов в палате. А где-то за углом кабинет в Патологическом институте. В этом кабинете он пережил самые унизительные часы в своей жизни: там Вирхов прочел ему лекцию на тему о клеточной патологии, попутно дав понять, что сибиреязвенные микробы, живые или мертвые, в виде палочек или спор, его ничуть не интересуют и никакого переворота в науке не произвели…
Удивительно, что он в тот день не проклял свое открытие, свою любовь к исследованиям, свое страстное стремление открывать новое!.. Удивительно, потому что не было тогда на земле человека, слово которого значило бы для него больше, чем слово Вирхова. И все-таки он все это пережил, не оставил своей работы, кое-чего уже добился, а главное — где-то в душе развенчал своего кумира. И теперь он чувствует себя независимым. Его нисколько не волнует признание или непризнание его трудов Вирховом; хотя, если быть совершенно честным, ему очень хотелось, чтобы профессор понял, наконец, как ошибся в тот раз. Может быть, когда-нибудь он и заставит его понять…
Зато как тепло вспоминается ему Вольштейн! С добродушными жителями — его пациентами, с бегающими по улицам детьми; скольких он принимал, когда они являлись на свет божий!.. С милым ландратом — какое счастье, что он тогда сохранил его место «физикуса»! А как они прощались с ним перед отъездом в Берлин!.. Многие без стеснения плакали — особенно женщины, которых он лечил. А ландрат с грустью сказал: «Да, теперь уже не надо сохранять ваше место. Теперь-то вы никогда не вернетесь к нам…»
Кох осторожно проводит пальцем под стеклами очков: что-то ему взгрустнулось от этих воспоминаний. Все-таки привыкаешь к месту, к людям, даже если жить тебе там трудно, даже если порой кажется, что все это тебе давно надоело, даже если ворчишь на все и вся и только и мечтаешь уехать. А вот теперь грустно…
Что-то ждет его в Берлине? «Шарите» — вон там палаты, где лежат и туберкулезные больные. Кто-то сказал: «Туберкулез — это слезы нищеты, выплаканные внутрь». Таинственная неистребимая болезнь, скольких людей губит она каждый год…
Седьмая часть человечества погибает от туберкулеза, и нет никаких средств борьбы с ним. Никто не знает, откуда он берется, никто не ведает, как заражаются им, никому не известно, как лечить его. Он легко проникает в царский дворец или поместье богатого землевладельца. Но чаще и больше всего страдает от него трудовой люд. В скученных кварталах нищеты, в крестьянских тесных домишках, в подвалах и на чердаках туберкулез свивает себе долговечное гнездо, сокрушая одну жизнь за другой, не щадя ни младенцев, ни юношей, ни стариков.
Туберкулез… Какую ни с чем не сравнимую пользу принесет человечеству тот, кто раскроет, наконец, тайну этого заболевания! А ведь многие ученые брались за него, но пока что немногого добились. Вот и профессор Конгейм прославился оригинальнейшим опытом: он вводил кусочек пораженного чахоткой легкого в переднюю камеру глаза кролика и безо всякого микроскопа наблюдал, как образуются бугорки, туберкулы, — островки больной ткани, как они быстро распространяются и совершают свою разрушительную работу внутри глаза. Но откуда берутся эти бугорки? Почему пораженные чахоткой легкие — Кох не раз видел эту ужасную картину на вскрытиях — сплошь состоят из таких бугорков, а потом бугорки распадаются и разрушают всю легочную ткань?
Разбухшая, разрушенная селезенка у сибиреязвенной овцы, покрытые бугорками, разрушающиеся легкие у больного туберкулезом… Кусочком пораженной селезенки можно заразить здоровое животное, кусочек чахоточной ткани вызывает туберкулез у кролика. Как много тут общего!.. Быть может, правы те ученые, которые считают, что и в этом повинны микробы?.. С каких незапамятных времен существует на земле туберкулез!.. Какими способами только не пытались избавиться от него!..
Если бы только ему удалось найти микроба — возбудителя туберкулеза, если бы только!..
Кох в волнении отошел от окна, оглядел небольшую комнату. Все уже приведено в порядок: стол, высокие стулья, полки, стеклянные колбы и колбочки, пробирки и чаши — все, что нужно исследователю. И микроскоп — отличный новый микроскоп. Пока он размечтался у окна, служитель успел все сделать. Сейчас сюда придут ассистенты — два военных врача, Гаффки и Лёффлер. С ними ему работать. С ними он будет искать возбудителя туберкулеза…
Он и не заметил, как принял это решение. Вполне, впрочем, закономерное: открыв и в точности изучив этиологию одной заразной болезни, он не мог не попытаться изучить другую. То, что следующей оказался именно туберкулез, — так что ж тут удивительного: каждый седьмой человек погибал от него!
«Если количество жертв, которые уносит болезнь, считать мерилом ее значения, — размышлял Кох, меряя шагами непривычно просторную комнату, — то, несомненно, туберкулез должен стоять первым на очереди среди всех заразных болезней. Потому что даже такие страшные инфекции, как чума и холера, остаются далеко позади бугорчатки. Если же принять во внимание среднюю возрастную группу, больше всего участвующую в производстве, то оказывается, что чахотка вырывает из этой группы более трети. Стало быть, общественная гигиена, которой я должен служить в Управлении, имеет все основания заняться этой убийственной болезнью».
Когда пришли Лёффлер и Гаффки, они застали своего шефа за чтением маленькой брошюрки, испещренной какими-то цифрами. Они не успели удовлетворить свое любопытство и заглянуть в книжицу — Кох быстренько захлопнул ее.
— Итак, мы с вами будем заниматься микробами и борьбой с ними, — сказал Кох. — Я убежден, что это самое главное в общественной гигиене.
Так началась их совместная работа, продолжавшаяся затем долгие плодотворные годы. Эти два первых ученика были первыми ласточками коховской школы, и они немало приложили трудов, чтобы прославить эту школу.
Но о туберкулезе до поры до времени Роберт Кох не сказал им ни слова. Он вообще никому не говорил о задуманном исследовании. То ли по привычке к одиночеству, то ли из опасений, что работа его не увенчается успехом, он предпочитал держать ее в полном секрете. Разве что старый служитель знал о его экспериментах, но, кроме того, что «господин советник денно и нощно возится с микроскопом» и что «господин советник по ночам заглядывает к чахоточным в «Шарите», о чем служитель докладывал на досуге молодой любопытной уборщице, он вряд ли что понимал. Так что Кох был спокоен за сохранение своей тайны, пока он сам не найдет нужным разгласить ее.
Вместе с Гаффки и Лёффлером Кох ищет способ выводить чистые культуры разных видов бактерий. «Висячая капля» слишком сложна и для больших колоний неприемлема. Между тем наблюдать нужно именно за каждым отдельным видом микробов, ибо для Коха давно уже ясно, что определенные бациллы вызывают только строго определенные болезни.
Он объясняет своим ученикам, что «чистые культуры необходимы для дальнейшего развития науки о патогенных микроорганизмах и обо всем том, что с ними связано». Они пробуют различные способы, самые разнообразные по составу питательные жидкости, но в жидкой среде микробы быстро перемешиваются и их невозможно отделить друг от друга.
— Нужно найти такую питательную среду, которая годилась бы для одного вида бактерий и была бы совершенно неприемлема для всех остальных, — говорит Кох Гаффки и Лёффлеру.
Они считают, что задача эта невыполнима, но раз шеф сказал — значит, он уже что-то имеет в виду. И они изыскивают десятки смесей, разводят тысячи колоний, сидят от зари до зари в лаборатории — и ничего не находят. Микробы по-прежнему попадают из воздуха миллионами, любая питательная среда устраивает каждый из сотен видов микробов. Гаффки и Лёффлер тяжело вздыхают после каждой неудачи и начинают все сначала.
И вот однажды утром, когда они пришли на работу и, как всегда, застали уже в лаборатории шефа, они удивились таинственному выражению его лица. Кох, казалось, с трудом сдерживал радостную улыбку. А уж если Кох радуется — значит, причина достаточно весома.
— Посмотрите на тот столик, где вчера готовили еду для наших кроликов, — сказал Кох, — что вы там видите?
Признаться, они «увидели» хорошую головомойку, которую наверняка получит старик служитель, когда войдет сюда: на столе лежал забытый кусок вареного картофеля, а шеф ненавидел непорядок и грязь. Но почему же господин советник так загадочно улыбается?..
Между тем Кох взял в руки тот самый кусок картошки и молча показал им: картошка была покрыта разноцветными крапинками.
— Понимаете, что это? — выдержав паузу, спросил Кох. — Догадываетесь?
Очень смущенные молодые люди вынуждены были пробормотать, что нет, не догадываются. Кох терпеливо объяснил:
— Каждая цветная точка — колония микробов. Причем абсолютно чистая колония одного определенного вида.
Опять счастливый случай, которого он столько времени искал, пришел на помощь…
Явившись, как всегда, раньше других в лабораторию, Кох сперва рассердился на служителя, оставляющего «этот мусор на столе», но потом неизвестно почему заинтересовался странными по форме и цвету пятнышками. Были тут и серые, и красноватые, желтые и коричневые, полукруглые и бородавчатые. Он снял тоненькой проволочкой одну из серых капелек, перенес ее на стекло и сунул под микроскоп. Капля сплошь состояла из микробов, причем все они были похожи на крохотные шарики. Тогда он снял коричневую каплю и посмотрел на ее содержимое — и тут оказались микробы, но уже совершенно другой формы, напоминающие собой пружинки. Забыв все на свете, чувствуя уже, что напал на некое чудо, дарованное самой природой, Кох исследовал по очереди все капельки и всякий раз обнаруживал микробов одного и того же вида; причем ни один из них не был похож на тех, которые находились в капле другого цвета.
— Очевидно, микробы падают на картошку из воздуха, — объяснял Кох своим ассистентам. — Мы можем это легко проверить. Попросите у служителя еще одну вареную картофелину, Гаффки. А вы, Лёффлер, продезинфицируйте вот эту стеклянную посудину и прокалите на огне нож.
Ножом, прокаленным на огне, очистили от кожуры картофелину и спрятали в стеклянную кружку, герметически закрыв ее. Тем временем Кох рассуждал вслух:
— Сама природа указала нам путь к разведению чистейших колоний микробов. Здесь каждый микроб остается на своем месте, размножается и никогда не перемешивается с другими, как в жидком питательном бульоне. Итак, принцип найден. Теперь надо найти такую форму твердой среды, которая годилась бы для всех случаев.
Как и предполагал Кох, в стеклянной кружке, куда не могли попасть из воздуха пылинки, картошка оставалась чистой — никаких капелек и пятен, никаких микробных колоний. Значит, все происходит именно так, как он и думал: микробы залетают из воздуха, а не вырастают из самой картофелины. А картофелина представляет собой ту среду, на которой каждая колония может автономно развиваться.
Картофелина произвела революцию в бактериологии…
С присущим ему терпением, с поразительной добросовестностью Кох заставил своих ассистентов попытаться опровергнуть его выводы. Втроем они уселись на высокие стулья и в течение нескольких дней разрушали свои собственные надежды. Они смешивали два-три вида микробов в питательном бульоне так, что никакими силами их невозможно было разделить; потом наносили каплю такой смеси на разрезанный картофель, и каждый микроб оседал на своем месте и быстро размножался в целую колонию, совершенно чистую, без примеси другого вида.
Тогда они, облегченно вздохнув, принялись за вторую часть работы: создание «такой формы твердой среды, которая годилась бы для всех случаев». Опять с десяток опытов — и твердая питательная среда найдена: основой для нее служит абсолютно прозрачный пищевой желатин.
— Можете считать, что мы нашли ключ, к дальнейшему исследованию микроорганизмов, — резюмирует Кох. — Теперь мы можем опубликовать наше открытие.
Он дает задание ассистентам: нужно найти способ путем дезинфекции уничтожать микробов в воде, в воздухе, в помещениях и т. д. А сам исчезает в своем личном кабинете — лаборатории, исчезает надолго, ни словом не обмолвившись о том, что собирается там делать.
Большинство врачей считало туберкулез наследственной болезнью, усугубляющейся плохим питанием и скверными бытовыми условиями. Еще Гиппократ, великий врач древности, писал, что «чахоточный родится от чахоточного», что для чахоточных больных весна — плохое время года, но еще хуже — осень; что болезнь эта смертельная, но, захваченная в самом начале, она может быть вылечена: хорошим питанием, климатом, слабительными, водолечением и т. д. И хотя народная молва в те времена говорила о заразности чахотки, сам Гиппократ в своих трудах ни словом не упоминает об этом. Но уже Гален говорит о заразности чахотки, а французский ученый Гаспар Бейль утверждает, что легочная чахотка — не изолированное заболевание, что это страдание всего организма. Затем другой француз — Лаеннек — создает учение о единстве легочного туберкулеза и туберкулеза вообще, досконально изучает чахотку, устанавливает ее тождественность с золотухой и категорически утверждает: болезнь заразна, но выздоровление возможно. И сам умирает от скоротечной чахотки в возрасте сорока пяти лет.
Против единства туберкулезных поражений возражал Вирхов, считавший, что золотуха, легочная чахотка, туберкулез костей совершенно различные заболевания. Не соглашался он и с тем, что туберкулез — заболевание специфическое; по его утверждению, всякое воспаление может переродиться в бугорчатку. Между тем именно Вирхов первый подробно изучил и описал просовидный бугорок, лежащий в основе заболевания туберкулезом (иначе, бугорчаткой), хотя причины, порождающие этот бугорок, остались и для него неизвестными.
Споры о том, заразен или не заразен туберкулез, велись на протяжении веков. Еще в XVI веке Фракасторо из Вероны писал, что возбудителем болезни являются особые тельца, недоступные нашим органам чувств; они же и переносчики заразы. И хотя большинство ученых-медиков возражало против утверждения Фракасторо, а кое-кто утверждал, что речь должна идти вовсе не о «тельцах», а о яде, — учение Фракасторо о заразности туберкулеза принесло большую пользу: во многих местах принимались меры против распространения заразы. В Провансе, например, на вещах легочных больных делали специальные пометки; после их смерти из комнаты, где лежали больные, выносилась мебель, сдиралась обивка со стен, постель и белье сжигались. В Неаполе был издан знаменитый декрет, по которому вся мебель, принадлежавшая туберкулезному больному, выносилась за пределы города и дезинфицировалась окуриванием и специальным мытьем.
XIX век был веком расцвета микроскопической техники, веком, когда без микроскопа не мог уже работать ни один сколько-нибудь серьезный исследователь. И тем не менее ни один из них не сумел увидеть возбудителя туберкулеза.
А споры вокруг заразности чахотки все разгорались и разгорались… Стоило кому-нибудь робко заикнуться о специфическом возбудителе, как страсти вспыхивали с новой силой, и человека, который утверждал, что туберкулез вызывается микробом, освистывали и затравливали, и он уж не рад был, что осмеливался высказать вслух свое мнение, ибо доказать правильность такой точки зрения никто не мог.
Так случилось и со скромным французским врачом Виллеменом. В парижской больнице Валь-де-Грас он несколько лет тихо и незаметно занимался изучением туберкулеза. И пришел к выводу, что болезнь эта заразна и должен быть микроб, который ее вызывает. Но поскольку микроба этого Виллемен не нашел, спорить с ним было легко и просто.
Медицинские каноны сводились к тому, что туберкулез возникает в результате самопроизвольного изменения крови или других соков организма, а с позиций Вирхова — из-за нарушения нормальной деятельности клеток.
— Туберкулез — результат совокупности целого ряда причин, — кричал на заседании Парижской академии медицины известный в те времена доктор Пиду, — причины эти самые разнообразные, как внутренние, так и внешние! Никакой постоянный фактор не может служить причиной этой болезни.
Академики аплодировали Пиду, хотя он тоже, собственно, ничем не мог подтвердить свои слова. Но он говорил убедительно, и слава врача помогала ему отстаивать свои взгляды.
— Туберкулез — сложная болезнь, — утверждал Пиду. — Она дает один конечный результат: отмирание, разрушение тканей организма. Наша обязанность — не выискивать мифического микроба, а пресекать пути, по которым идет это разрушение.
«Специфичность тормозит развитие медицины! — твердили сторонники самозаражения и противники микробов. — Если все медики начнут ловить несуществующего возбудителя, кто же будет лечить больных?»
Каким оружием мог бороться Виллемен и ему подобные с этой непробиваемой стеной косности? Единственное доказательство правоты — микроб — не давался в руки, и врачи, считавшие туберкулез заразной болезнью, вызываемой специфической бактерией, вынуждены были молчать.
Последним словом в защиту микроба были эксперименты Конгейма, всегда и во всех пораженных туберкулезом органах находившего бугорки, которые состояли из распавшихся тканей и гноя; Конгейм пришел к выводу, что бугорки — колыбель возбудителей туберкулеза. Но тут же осторожно оговорился: поскольку прямого доказательства существования «вируса» еще нет, проблему нельзя считать решенной.
Это заключение Конгейма и послужило отправной точкой для исследований Роберта Коха, когда он в новой лаборатории Управления здравоохранения впервые взялся за поиски туберкулезного микроба.
Ему шел тогда тридцать восьмой год, хотя выглядел он гораздо старше. Годы скитаний и нужды, постоянная неудовлетворенность жизнью и работой, множество волнений прочертили глубокие строчки на его лбу и щеках. Но, несмотря на внешнюю утомленность, душевной усталости он сейчас не ощущал. Напротив, добившись, наконец, человеческих условий работы, отличной лаборатории, сравнительного материального благополучия, Кох испытывал огромный прилив сил и, пожалуй, никогда в жизни не был еще так деятелен, как в этот год.
Близость «Шарите», где полным-полно было туберкулезных больных, облегчала ему задачу: материал всегда был под рукой; материала, к сожалению, было сколько угодно.
Кох черпал из заполненных до отказа палат «Шарите» все необходимое для своих исследований. Ежедневно он появлялся рано утром в больнице и получал оттуда немного мокроты больного чахоткой или несколько капель крови заболевшего ребенка. Затем он уносил маленькую скляночку к себе в лабораторию, стараясь спрятать ее от глаз ассистентов, и усаживался за микроскоп. Он понимал, что, если его надежды оправдаются — внутренне он не сомневался в этом, — если туберкулез действительно вызывается микробом, ему грозит прямая опасность заражения. Быть может, щадя своих молодых сотрудников, он как раз поэтому не допускал их до своих опытов. А сам — о себе он не думал, — склонившись над микроскопом, вдыхая мельчайшие пылинки высохшей мокроты, постоянно общаясь с туберкулезными больными, он ни на секунду не задумывался о собственном здоровье. Просто для него это не играло никакой роли — заболеет он сам или нет. А если заболеет — что ж, лишнее доказательство заразности и специфичности чахотки…
Именно в эти годы сумасшедшей погони за возбудителем бугорчатки, по-видимому, и заразился Роберт Кох туберкулезом, который, к счастью для него и для человечества, не развился в серьезное заболевание.
Он исследовал кровь, мокроту, мочу; он часами, совершенно забывая о смене дня и ночи, сидел за микроскопом, и веки его близоруких глаз покраснели и припухли от постоянного напряжения.
Микроб не давался в руки! Никакие ухищрения, которые с чисто коховской изобретательностью придумывал Кох, не помогали. Он с нежностью вспоминал микробов сибирской язвы — достаточно крупных, чтобы быть увиденными, нафаршировывавших все тело погибшего животного.
«Либо он так мал, что в мой микроскоп его нельзя увидеть, либо я ищу не там, где надо», — думал Кох.
А где надо искать? Он понимал из опыта Конгейма: искать надо в «колыбели» болезни — в самом бугорке. Но где взять бугорок?
Теперь он приходил в «Шарите» не только по утрам, но и вечером и ночью. Как могильщик, сторожил он смерть какого-нибудь больного чахоткой человека, чтобы выпросить у прозектора кусочек пораженной болезнью легочной ткани. Он был очень терпелив. Неуспехи в исследованиях, способные, кажется, вывести из себя железного человека, не раздражали Коха. Он знал, что открытия в науке пахнут человеческим потом, и терпеливо ждал, когда пробьет его час. Он только стал еще более молчаливым, еще менее общительным. Когда он выходил из своей лаборатории и смотрел, что делают его ассистенты, он бросал им максимум одну-две фразы.
Гаффки в те времена пустился на поиски возбудителя брюшного тифа, а Лёффлер погружен был в попытку открыть причину страшного бедствия детей — дифтерии. Кох не мешал им заниматься своим делом, только осторожно, умело и тактично направлял их исследования.
Потом он снова возвращался к своему столу и снова смотрел, смотрел — и ничего не видел…
Часами мог он сидеть с закрытыми глазами, думая, анализируя свое невезенье. Мысль о том, что он гонится за призраком, никогда не приходила ему в голову. Интуиция самого точного, самого аккуратного и скрупулезного, пожалуй, и самого опытного охотника за микробами подсказывала ему, что поиски не могут не увенчаться успехом. И он знал, что интуиция еще ни разу не обманула его. Но почему же микроб ускользает от его напряженного взгляда?
Наконец он раздобыл то, чего ему не хватало. В «Шарите» поступил больной туберкулезом с поразительно быстро развивающимся процессом. Кох не замедлил посетить его. Это был молодой, крепкий, мускулистый рабочий тридцати шести лет, никогда прежде ничем не болевший. Он с изумлением оглядывал больничную палату, пытливо смотрел в глаза врачей, казалось не понимая, как это его, такого здорового и сильного, вдруг безо всяких видимых причин скосила болезнь. А Кох видел, как тают силы этого здоровяка, как постепенно изменяется весь его облик, лихорадочно блестят глаза, каким он стал раздражительным. Кох понимал, что парень обречен, что никакие силы на земле не в состоянии вернуть его к жизни: это был скоротечный процесс, и медицина не знала за всю свою многовековую историю случая излечения от скоротечной чахотки.
— Господи, скорей бы все кончилось! — сказал как-то парень, горячим взглядом окинув стоящего у изголовья Коха.
И Роберт Кох понял его: он и сам бы не хотел так мучиться.
Через четыре дня после поступления в больницу несчастный скончался. Ранним пасмурным утром, когда в «Шарите» еще не просыпалась жизнь, когда врачи не пришли еще на работу, когда спали больные и едва только вставало солнце. Умер на глазах у Коха — единственного врача, приходившего сюда в столь ранние часы.
Кох присутствовал на вскрытии. И был потрясен: легкие несчастного страдальца были сплошь покрыты бугорками. Он вырезал кусочек ткани и унес в свою лабораторию.
С этого дня он превратился в подлинного отшельника. Не только ассистенты — служитель не имел доступа в его «святилище». А «святилище» превратилось в зверинец. Морские свинки, кролики, кошки — вот все его общество. Он сам ухаживает за ними, сам кормит их. Служитель только передает ему в дверную щель посуду с едой, порога комнаты он не смеет переступить.
Надо прямо сказать, несмотря на необыкновенную аккуратность Коха, на его хлопотливый и почти нежный уход за лабораторными животными, запах от них в «святилище» стоит невыносимый. Кох не замечает его, он неделями забывает проветривать комнату.
Никто не знает, что делает «старик». Никто не знает, когда он, наконец, выйдет из лаборатории. Но Гаффки и Лёффлер понимают: Кох что-то ищет, Кох на что-то напал…
Он не напал еще ни на что. Он идет тем же путем, что и в поисках сибирской язвы, но минутами уже начинает сомневаться в правильности избранного пути.
Идут дни, недели, месяцы…
Руки его почернели от краски — очень быстро он понял, что если и есть шанс увидеть этого крохотного таинственного убийцу, то только с помощью окрашивающих веществ. Но, должно быть, краски слишком слабы. Надо придумать что-нибудь посильнее.
Итак, коричневая, фиолетовая, зеленая краски ничего не дают. Под микроскопом по-прежнему видны только жалкие остатки ткани; когда-то это были легкие здорового, сильного человека, пока туберкулез не подкосил его.
Никаких посторонних предметов микроскоп не показывает. Кох меняет линзы, достает самые сильные из всех, какие только есть у знаменитых немецких оптиков. Открытие не дается!
Однажды он придумал новый — который по счету! — раствор краски: метиленовую синьку с калийным щелоком. Он растер очередной кусочек ткани, сплошь заполненной туберкулезными бугорками, нанес эту кашицу на стеклышко и положил в красящую ванну.
Прошли сутки. Кох не выходил из лаборатории. Он то писал свой дневник, то дремал в кресле. Трижды за эти сутки в дверь стучалась Гертруда. Ни о чем не спрашивая, она жалостливо смотрела в слезящиеся, измученные глаза отца и, не пытаясь войти в комнату, передавала ему через дверь еду: завтрак, обед, потом ужин.
Он машинально съедал все, что приносила девочка, машинально вымывал посуду. Ни разу не подумал, что с едой может ненароком проглотить парочку смертоносных невидимых бацилл… Ждал.
Через сутки он вынул препарат из ванны. Посмотрел в микроскоп. Все поле под окуляром мерцало красивым синим цветом. Все сплошь… Никаких бацилл не было видно.
Но всем своим чутьем ученого он догадывается, что нашел ключ к разгадке тайны. Еще ни разу не видел он такого красивого и заманчивого мерцания в своих препаратах, ни разу не испытывал такого волнения. В раздумье он оглядывает полку; на ней аккуратно расставлены красители. «Везувин», — читает он на одной этикетке. Это едкая красно-коричневая краска, употребляемая для отделки кожи. Он берет в руки склянку и снова читает этикетку. «Везувином» он тоже не раз уже окрашивал свои препараты. Не попробовать ли окрасить теперь тот, что пролежал уже сутки в смеси метиленовой синьки со щелоком?
Удивительная вещь — предчувствие! Почему именно сейчас у него дрожат руки, когда он наливает немного едкой краски на препарат? Почему с таким нетерпением именно это стеклышко кладет он под объектив? Он склоняется над микроскопом, находит фокус, старательно протирает очки, потом снимает их. И смотрит.
Матово-коричневым цветом окрашены разрушенные клетки легочной ткани. Но что это светится и мерцает лунной синевой? Мерцает и движется… Или это оптический обман?
Он заставляет себя оторвать взгляд от объектива, откидывается в кресле, прикрывает рукой глаза. Отдохнув, смотрит снова.
На препарате отчетливо видны ясно-синие, необыкновенно красивого оттенка крохотные, слегка изогнутые палочки. Некоторые из них плавают между клеточным веществом, некоторые сидят внутри клеток. До чего же они изящные, эти едва приметные даже при таком сильном увеличении и такой яркой окраске микробы! Зловреднейшие убийцы, до чего же они не похожи на убийц!
Не веря себе, Кох снова вертит микрометрический винт, снова надевает и снимает очки, прижимается глазом вплотную к окуляру, встает с кресла и смотрит стоя. Картина не меняется. Наконец-то!..
«Двести семьдесят первый препарат», — пишет Кох в дневнике. Двести семьдесят первый препарат — а которые сутки? Сколько недель или месяцев просидел он над микроскопом в поисках этих синих палочек? Этого он не знает — не считал…
Кох улыбается. И только сейчас до него доходит, что, собственно, произошло: он открыл возбудителя туберкулеза — всечеловеческое пугало, о котором столько было споров. Открыл? Ну нет, еще рано говорить об открытии! Еще надо, ох, сколько еще надо проделать, чтобы слово «открытие» можно было бы огласить с полным правом!..
Но своим ближайшим помощникам он может уже сказать? Нет, он еще немного поглядит на микробов, еще несколько раз проделает опыт, а потом уже скажет Гаффки и Лёффлеру. Жаль, что Гертруды нет сейчас здесь!
Шесть раз проделывает он ту же процедуру: растирает туберкулезную ткань, окрашивает ее в метиленовой синьке, потом в «везувине» и снова смотрит. И снова убеждается, что — да, микробы открыты им!
И только тогда, через полтора года узнают ассистенты Коха о том, что он искал все это время…
В тот день он вышел из своей комнаты, остановился на пороге, ощутил легкое головокружение и прислонился к дверному косяку. Гаффки и Лёффлер, оба, как по команде, вскочили со своих высоких стульев и подбежали к нему. Он был бледен, но ясные и умные глаза сияли такой радостью из-под золотых очков, что ассистенты поняли: не надо пугаться, случилась какая-то радость, а от радости еще никто не умирал.
Быстро взяв себя в руки, Кох сказал будничным, чуть глуховатым от долгого молчания голосом:
— Пойдите посмотрите, что я нашел…
Молодым людям не терпелось — они почти бегом пустились к микроскопу и столкнулись лбами над ним. Пока Гаффки, замирая от восторга, смотрел в объектив, Лёффлер переминался с ноги на ногу. Потом и он прильнул к микроскопу и громко, прерывисто вздохнул.
Оба понимали, что синеет перед их глазами. Оба знали, какое это великое открытие. И оба не находили слов, чтобы поздравить Коха. А тот, улыбаясь редкой своей улыбкой, отчего холодные и строгие глаза его сразу становились мягкими, нежными, а лицо красивым, говорил между тем:
— Я уверен, что это и есть туберкулезный микроб. Но для науки моя уверенность ровно ничего не значит. Сейчас мы приступим к доказательству. Пожалуй, одному мне теперь не справиться…
— Но, учитель, ведь вы разгадали тайну туберкулеза! — воскликнул Гаффки.
— Тайну, которую столько веков никто не мог разгадать! — добавил Лёффлер.
— За это надо благодарить прежде всего современные микроскопы. А я — я думаю, что работа только теперь начинается…
Сколько потом было у него триумфальных встреч, сколько дифирамбов довелось ему выслушать, сколько великих ученых прославляли его имя! Но эти минуты были, пожалуй, самыми счастливыми. Потом началась кропотливая будничная работа, как всегда при всяком исследовании, при всяком открытии. Шло накопление фактов и доказательств, были и срывы и необыкновенные удачи. Но ни разу потом он уже не переживал такого душевного, чистого, ничем не запятнанного подъема, как в эти короткие минуты первого признания первых своих слушателей и свидетелей самого великого его открытия, результата величайших трудов.
Открыв микроба, он должен был согласно собственным требованиям, высказанным в брошюре об этиологии раневых инфекций, выполнить три условия, доказывающие, что микроб действительно является возбудителем туберкулеза. Нужно было экспериментально подтвердить то, что было им сформулировано в знаменитой «триаде»: что тоненькая изогнутая палочка обязательно во всех случаях находится в человеке или животном, пораженном туберкулезом; что прививка ее обязательно вызывает именно это заболевание; что она, и только она, может объяснить самый процесс развития болезни в организме.
Несчетное число кроликов и морских свинок, погибших от бугорчатки, препарировали в коховской лаборатории в эти месяцы проверочных испытаний. Несчетное число препаратов из тканей умерших людей — их теперь добывал Кох не только в «Шарите», но выпрашивал и в других больницах Берлина — побывало под объективом коховского микроскопа.
Он исследовал материал от тридцати трех умерших от туберкулеза легких, кишечника, мозга людей и тридцати четырех животных (среди них были даже три обезьяны), павших от бугорчатки. Этим материалом он заразил сто семьдесят двух морских свинок, тридцать двух кроликов и пять кошек и снова разглядывал их ткани в микроскоп.
Его лаборатория превратилась в «комнату страданий», в кладбище безызвестных жертв науки. Он едва успевал заражать лабораторных животных и препарировать их. Правда, теперь он уже работал не один — Гаффки и Лёффлер бросили свои поиски и вместе с учителем не выходили из его лаборатории.
После всего этого в дневнике Коха появилась запись: «Бациллы находятся у всех туберкулезных людей и животных».
И тут начались неудачи. Обычные неудачи, постигавшие ученого в процессе его исследований, когда опыт, казалось бы бесспорный, вдруг по неизвестным причинам не удается повторить. Наступают часы разочарований, сменяющиеся часами надежды и вдохновения; причем первых всегда бывает больше, и не раз у экспериментаторов лопается терпение, они начинают ненавидеть свои исследования, словно нарочно ускользающие из рук. Они ищут и не находят, снова ищут…
Ни кролики, ни морские свинки не желали заражаться туберкулезом от привитых им «синеньких палочек». Сами эти палочки не желали размножаться в искусственной среде. Каких только бульонов не готовил им Кох со своими помощниками! Он использовал изобретенную им твердую желатиновую среду, позволяющую выращивать микробов в чистом виде, — они не росли ни в чистом, ни в смешанном составе.
Трое подвижников превзошли самих себя, изобретая комбинации питательных сред для капризных микробов. Они выращивали их при комнатной температуре, и при температуре тела человека, и при повышенной температуре; они высевали их вместе с кусочками легких морских свинок, кишевших бациллами, и терпеливо ждали, когда палочки начнут расти и множиться.
Никаких результатов: крохотные, тоненькие — видно, очень изнеженные — микробы оставались нечувствительными к трогательным заботам трех помешанных на них людей. Бациллы не желали «есть» самые утонченные блюда, приготовляемые им экспериментаторами, не желали жить в самой заманчивой искусственной среде, не размножались даже в тех тканях, в которых они роились при жизни обладателей этих тканей.
У кого угодно опустились бы руки, только не у Коха. Чем меньше результатов давали его опыты, тем упрямей становился он сам.
— Микробы не могут ошибаться в выборе среды существования, — говорил он в утешение своим подавленным ученикам, — значит, ошибаемся мы. И нам надо установить, в чем же заключается ошибка.
А ошибка заключалась в том, что эти бациллы пышно расцветали только в живом организме. И когда Кох это понял, он начал придумывать для них такие условия, которые как можно больше приближались бы к природным.
Новый круг путешествий по Берлину — на этот раз на бойни, за свежей кровью только что убитых быков. Точнее, не за кровью — только за одной ее частью: за сывороткой.
Между тем в Королевском управлении здравоохранения, в больницах, на бойнях люди начали поговаривать, что «у господина советника не все дома», что он «слегка рехнулся» — чего это он колдует там, у себя в лаборатории, над трупами и кровью животных, никого не пуская со стороны, никому ни о чем не рассказывая?!
Кох не знал об этих разговорах, а если бы и знал — что ж, ему было не впервой. Когда-то в Вольштейне, когда он втихомолку, одиноко работал над сибирской язвой, подобные разговоры уже вертелись вокруг его имени.
Только старому служителю лаборатории не нравилось, что люди так обзывают его начальника. «Господин советник знают, что делают, — горячо защищал он Коха перед кем только мог, — господин советник еще удивят мир! Я сам слышал, как господа Гаффки и Лёффлер говорили так…»
Кох привязался к своему незаметному, исполнительному, пожалуй только излишне любопытному служителю. Он доверял ему теперь гораздо больше, чем вначале, позволял самостоятельно кормить животных, предназначенных для опыта, позволял иногда даже присутствовать в лаборатории в часы, когда там шло священнодействие. Ему он и поручил одно серьезное и важное дело…
Ставшая вскоре знаменитой питательная среда из свернутой кровяной сыворотки помогла, наконец, сомкнуть всю цепь трудов, оказалась тем самым недостающим звеном, из-за которого столько мучились Кох и его ассистенты в поисках своей «ошибки».
Сыворотку осторожно подогрели, чтобы убить в ней случайно попавших микробов, разлили в пробирки, пробирки поставили в наклонном положении, чтобы поверхность, на которой будут расти колонии микробов, была как можно большей; затем пробирки с сывороткой снова подогрели. Сыворотка свернулась, затвердела и превратилась в желе. Теперь пробирки можно было вертеть как угодно — застывшая сыворотка сохраняла свою косую твердую поверхность.
Оставалось нанести на эту поверхность немного ткани, заполненной бациллами, — Кох вырезал ее из легких только что погибшей от туберкулеза морской свинки.
— Теперь мы поставим их в термостат при температуре тела свинки, — говорил Кох своим ассистентам, — и будем ждать. Если и на этот раз не получится, надо будет…
— Надо будет признаться, что микробы туберкулеза не растут ни в какой искусственной среде, — закончил Гаффки.
Глаза учителя сверкнули гневом.
— …Надо будет подумать, как изменить питательное желе, — очень медленно, чуть ли не по складам договорил Кох.
«Ох, и упрямый человек, — мысленно улыбнулся Гаффки. — Одно я только понимаю во всей этой кутерьме с микробами: если он не добьется своего — никто не добьется. Во всем мире не найти еще одного такого упорного и стойкого ученого, как наш».
И опять потекли дни и недели…
К концу второй недели Кох осторожно вынул из термостата одну пробирку, поднес ее близко к глазам, рассмотрел на свет и молча поставил обратно.
То же самое он проделал с остальными пробирками, а было их несколько десятков. Ассистенты ни о чем не спросили: было и без слов ясно, что в пробирках ничего не произошло.
В этот вечер Кох, возвращаясь домой, свернул не в ту улицу, долго задумчиво плутал по Берлину и вернулся обратно в лабораторию. О том, что он направлялся домой, он просто забыл. Мысли его лихорадочно искали выхода из этого проклятого тупика. Он твердо знал, что микробы есть, он был абсолютно уверен, что они должны размножаться в той среде, которую на этот раз придумал, — в среде, столь близкой к живой ткани организма. А между тем… Между тем на поверхности сывороточного желе не было никаких следов бактерий.
«Подождем еще, — решил Кох, — ведь и в природе бывает, что туберкулез развивается не сразу, проходят месяцы и годы, прежде чем бациллы начинают проявлять свои зловредные свойства, то есть расти, размножаться и поедать ткань пораженного органа. Значит, надо ждать. Пусть месяцы и годы…»
Но так долго ждать не пришлось — микробы сжалились над ученым: на следующий день, когда он снова вынул одну из пробирок на свет божий, он увидел на поверхности желе слабый, поблескивающий на солнце налет. Не доверяя своим глазам, Кох посмотрел в лупу: правильно, на поверхности лежат тоненькие сухие хлопья. На бациллы они, правда, совсем не похожи, но тем не менее вселяют надежду в истосковавшуюся душу исследователя.
В эту решающую минуту он был в лаборатории один. И слава богу — по крайней мере, если и на этот раз неудача, его молодые ассистенты не будут при ней присутствовать. Кох уже не мог видеть их соболезнующие взгляды, слышать сдерживаемые вздохи, звучащие в его ушах как упрек…
Осторожно снял он одну чешуйку с поверхности желе, положил ее под микроскоп.
Только своей природной сдержанности и замкнутости обязан был он тем, что не закричал «ура» на весь дом: чешуйка оказалась скопищем миллиардов бактерий, тоненьких изогнутых палочек — тех самых, которые он впервые нашел в легких погибшего рабочего, а затем сотни раз рассматривал в микроскоп в кусочках тканей умерших от туберкулеза людей и животных.
В соседней комнате кто-то осторожно открыл двери.
— Господа, пойдите сюда, — позвал Кох своих учеников. — Сегодня нам предстоит много работы…
Вот и все, что он сказал им о своей победе. Огромной, мало с чем сравнимой победе. Но они и не требовали дополнительных объяснений — им достаточно было глянуть в глаза шефу, сияющие светло-голубые глаза, в которых, казалось, отражались увиденные им в микроскопе колонии бацилл.
Теперь лаборатория Коха превратилась в бойню: 273 морские свинки, 105 кроликов, 3 собаки, 2 хомяка, 10 кур, 12 голубей, 28 белых мышей, 44 полевые мыши, 19 крыс пали жертвами искусственно привитого им туберкулеза. Бациллы, взращенные на сыворотке крови, исправно убивали птиц и животных; убивали даже те существа, которые в природе никогда не болели бугорчаткой.
Только истребив весь запас лабораторных животных, опустошив и птичник и виварий, Кох, наконец, успокоился. Успокоился? Ничего подобного! Не в его привычках было заканчивать дело, если для противников могла остаться хоть одна самая неприметная лазейка, хоть одна щелочка, в которую могло пролезть незначительное возражение.
Если бы все ученые действовали так, как Роберт Кох, если бы в своих поисках и открытиях предвидели все, что предвидел Кох, если бы так, во всеоружии выступали на широкой арене — насколько меньше было бы в науке словопрений и споров, насколько плодотворней тратились бы время и силы ученых!
— Нужно все предвидеть, — словно оправдывался Кох перед своими двумя преданными слушателями (третий — служитель — прятался под дверью и тоже слушал, но Кох говорил только для двоих), — нужно все так подготовить, чтобы даже самый ярый враг не мог ни к чему придраться…
Если бы он всегда придерживался этого взгляда, если бы до конца своей жизни оставался верен самому себе!..
Вот тут-то он и поручил своему служителю соорудить нечто, совершенно ни на что не похожее, нечто, из чего он намерен был сделать своеобразный «Ноев ковчег».
— Можете ли вы построить мне большую клетку, наглухо закрытую, в потолке которой будет отверстие? — спросил он служителя.
— Могу, господин советник. Я все могу, — самонадеянно ответил старик, счастливый тем, что «господин советник» доверяет ему нечто, безусловно имеющее отношение к его сумасшедшим опытам.
— А можете ли вы сделать мне свинцовую трубку, несколько изогнутую вот в этом примерно месте? — Кох изобразил в воздухе подобие вопросительного знака. — И чтобы на конце трубки помещался разбрызгиватель? Вот такой, понимаете, с дырочками на плоскости. — И он быстро изобразил на бумаге чертеж задуманного аппарата.
— Могу, господин советник, — тараща глаза, ответил служитель: пожалуй, впервые за все время он подумал, что у «господина советника» и впрямь «не все дома».
— А теперь, — сказал Кох на третий день, когда ящик, разбрызгиватель и трубка были готовы, — вынесите этот ящик во двор, поставьте его под окно. Я спущу вам трубку, а вы вставите ее в верхнее отверстие ящика. А внутрь посадите нескольких кроликов, мышей, морских свинок… Впрочем, я сам посажу их, а вы только наденьте внутри клетки разбрызгиватель на конец свинцовой трубки.
Служитель выполнил все в точности, но уверенность его в том, что Кох сошел с ума, окончательно окрепла. Бедняга, он еще не знал, что ему предстоит увидеть!..
Наконец клетка-ящик стоит под окном в саду. Трубка от него тянется вверх, прямо в окно комнаты Коха. Ящик закрыт со всех сторон, воздух в него проходит только через трубку. Кох, все тщательно проверив, садится у окна и специальными мехами нагнетает в ящик с животными воздух. Воздух? Нет, убийственный туман, наполненный живыми туберкулезными палочками. Он сидит так тридцать минут, после чего, устало разогнув спину, берется за дневник и записывает все подробности только что проведенного опыта. Опыт длится три дня — три дня несчастные свинки, кролики и мыши получают гигантские порции туберкулезных бацилл, способных убить табун лошадей.
Ход его мыслей прост: в жизни люди заболевают туберкулезом, по его глубокому убеждению, вдыхая насыщенный бациллами воздух; бациллы попадают в воздух от высохшей мокроты больных бугорчаткой. Значит, чтобы построить неопровержимую теорию, нужно заразить здоровых животных тем же путем, каким это происходит в природе с людьми.
К концу месяца «Ноев ковчег» был забит трупами. Кох извлек их из ящика, вскрыл, положил под микроскоп кусочки тканей, убедился, что все животные умерли от бугорчатки, и сел писать свою потрясшую весь мир работу.
«Об этиологии туберкулеза», — вывел он на первой странице.
Бедный служитель, чувствовавший себя соучастником преступления, по нескольку раз на день тихонько на цыпочках подходил к двери — Кох снова заперся и никого не впускал к себе — и заглядывал в замочную скважину, чтобы убедиться, что у «господина советника» не начался еще буйный приступ помешательства. До конца жизни не забудет старик эти жалкие трупики, которые Кох бесстрашно извлекал из ящика, этот крик — «Уйдите отсюда подальше!» — когда служитель собрался было помочь ему в его страшном деле… Он невольно отпрянул и не осмелился подойти, наблюдая только издали за тем, как с ловкостью фокусника и жадностью хищника «господин советник» вынимал по одному погибших животных и уносил их к себе наверх.
Покончив с этим, он, улыбаясь, сказал:
— Не смотрите на меня такими дикими глазами. Я действительно вдувал им смерть. Но это простительная жестокость: погубив нескольких кроликов, я, быть может, спасу тысячи людей… Между прочим, все врачи считали эту болезнь хронической дистрофией, — буркнул он под конец.
«Он вдувал им смерть! — с ужасом повторил про себя служитель. — Вот почему он прогнал меня от ящика. Но он-то сам… Он же и сам может запросто помереть, как эти его несчастные кролики… Нет, нормальный человек такого для себя не допустит», — с убеждением заключил старик и решил не спускать глаз с «господина советника».
На третий день неусыпного бдения под коховскими дверьми, убедившись, что в комнате ничего из ряда вон выходящего не происходит — «хозяин» мирно сидит за столом и все время что-то пишет; что он вполне здоров и умом и телом, — преданный служитель прошептал:
— Да простятся ему все грехи, какие он совершил и совершит еще, за то, что он сделал для людей! Не щадя себя и не боясь смерти…
Кох писал свое сообщение вдохновенно и легко. Рассказывая о пути, который ему пришлось одолеть за два последних года, говоря об опытах — сотнях тысячах опытов, которые он совершил, рассказав и о последнем эксперименте — «Ноевом ковчеге», — он и словом не обмолвился о том страшном моменте, когда извлекал из ящика трупы животных. Безусловно, он делал это чрезвычайно осторожно, чтобы несчетные легионы микробов не вырвались из своего замкнутого помещения наружу. Но сам-то он, вплотную склонившись над этим рассадником смерти, понимал ли он, чем рискует, в ту торжественную минуту полной своей победы?!
Должно быть, понимал. Не мог не понимать. Знал, что риск смертельного заболевания на сей раз превзошел весь тот риск, на который ему множество раз приходилось идти. И ничто не остановило его, он даже не попытался как-нибудь обезопасить себя. И наверняка ему не приходило в голову, что поступок его — один из самых героических поступков, на которые способен человек.
Он писал свое сообщение, не думая ни о чем постороннем. Не предвидел он в те часы и тернистой дороги, по которой ему еще предстоит пройти, прежде чем он ступит на кафедру, где будет читать эти строки. И о той сияющей всемирной славе, которая озарит его имя через несколько дней. Даже мысль о победе над Вирховом не занимала сейчас его.
Он писал, не отрываясь и ни о чем постороннем не думая. Потом прочитал вслух свой труд ученикам, насладился их восторгом. И понес его в Берлинское общество научной медицины.
Но не тут-то было! Объединение медиков возглавлял Рудольф Вирхов, власть его была тут неограниченной; большой властью пользовался он и у королевского правительства, особенно с 1880 года, когда он выступил после своего избрания в рейхстаг с речью, полной похвал и дружеского расположения к Бисмарку. Нет, ни один ученый, проповедующий теории, которые так или иначе идут вразрез с учением Вирхова, не может рассчитывать на признание «короля медицины», и никакое сообщение об открытиях микробов, якобы являющихся возбудителями болезней, не может быть заслушано на собрании берлинских врачей! Работа Коха «Об этиологии туберкулеза» вернулась к автору, и Кох понес свой труд в сравнительно не зависящее от Вирхова Общество физиологов.
Наступил день 24 марта 1882 года. Один из самых замечательных дней в истории медицины, день блистательной победы Коха в науке, день, после которого человечество почтительно склонилось перед его гением.
Шел проливной дождь. В физиологическом институте, на Доротеештрассе, в помещении библиотеки на первом этаже, за длинным столом собралось множество народу. Тут были и физиологи, и практикующие врачи, и профессора Берлинского университета. Сидел тут и Рудольф Вирхов. Все взгляды были прикованы к нему — вызывало удивление, что он все-таки пришел. Даже в ту минуту, когда Кох через всю комнату протискивался от двери к столу, даже в эту минуту большинство собравшихся не отрывало глаз от Вирхова.
Спокойно сидел шестидесятилетний ученый на краю длинного стола, ни на что, и ни на кого не обращая внимания, не испытывая и тени смущения от всех этих внимательных, вопрошающих, удивленных, а иной раз и испуганных глаз. Улыбаясь в седую кудрявую бороду, пряча под очками умные усталые глаза с красными склеротическими прожилками, человек этот, сам в свое время совершивший революцию в медицинской теории, столько раз поражавший ученый мир тонкостью своих наблюдений и необычностью выводов, создатель прогрессивной для своего времени теории, великий патолог и автор множества научных трудов, учитель нескольких поколений врачей и законодатель медицинской науки, — он относился к сегодняшнему событию, как к одному из незначительных эпизодов в истории медицины и в своей жизни.
Между тем Кох, близоруко обведя глазами собрание, замер, увидев Вирхова. На мгновение глаза их встретились — беспокойные, взволнованные, настороженные Коха и иронические, глубокие, видавшие виды Вирхова. Кох выдержал этот взгляд и, хотя не было в нем ничего обнадеживающего, почувствовал внезапное успокоение.
Жаль, что он не видел других, не отрывающихся от него восторженных молодых глаз, в которых читалось такое преклонение, такая безоглядная вера, что казалось, обладатель этих глаз готов в любое мгновение защитить его от нападок, заслонить собственной грудью, даже если это будет стоить ему жизни! Это смотрел на него будущий замечательный ученый, основоположник химиотерапии, присутствовавший шесть лет назад при первом триумфе Коха в Бреславле, молодой врач одной из берлинских клиник Пауль Эрлих.
Но Кох ничего и никого больше не видел: склонившись над своими заметками, он приготовился к докладу. Глубокие морщины на лице как будто разгладились, он выглядел сейчас куда моложе, чем все эти месяцы каторжного труда в лаборатории.
Он начал с истории доказательства того факта, что туберкулез — болезнь заразная:
— Сделанное Виллеменом открытие о заразности туберкулеза у животных было, как известно, неоднократно подтверждено. Но в открытии Виллемена были противоречия, распутать их он не мог. И это дало возможность вполне обоснованно возражать против его открытия. Так что вопрос о том, является ли туберкулез инфекционным заболеванием, оставался долгое время нерешенным…
Потом он рассказал о других опытах сторонников инфекционного происхождения бугорчатки, остановился на работах Конгейма и перешел к изложению собственных поисков и экспериментов.
Он говорил негромко, но внятно и очень лаконично. Факт нанизывался на факт в той последовательности, в которой он сам эти факты разыскивал; обстоятельно описывал он свои опыты, не скрыл и неудачи. Речь его текла гладко, внушительно, а в голосе было столько обаяния, что уже одно это увлекало за собой слушателей.
В комнате стояла полная тишина, только шум ливня за окном монотонно и однообразно аккомпанировал рассказу Коха.
— В моих исследованиях, — говорил Кох, — я употреблял сначала обычные методы, но они не помогли мне достигнуть цели. Тогда я пошел другим путем…
Этот «другой путь», который отныне становился всеобщим достоянием, дал ему в руки то, чего он не мог сделать с помощью самого сильного микроскопа: он сумел не только найти бациллу-возбудителя, но и изучить ее особенности и нравы. Он рассказал о «капризах» этого крохотного микроба, о том, где находятся его излюбленные места в организме, о питательной среде, на которой его можно искусственно выращивать; о метиленовой синьке, калийном щелоке и «везувине», о желатиновом бульоне и сыворотке бычьей крови; и даже о «Ноевом ковчеге».
— Теперь мы можем бороться с этим бичом человечества не как с чем-то неопределенным; мы будем бороться с известными нам паразитами, будем искать путей к их уничтожению. До сих пор говорят, что чахотка передается по наследству как хроническая дистрофия. Это неправда! Чахотка — инфекционное заболевание, она никогда не передавалась по наследству, наследственным является только предрасположение к ней. Готовность к болезни особенно велика в ослабленных, находящихся в дурных условиях организмах. Пока имеются на земле трущобы, куда не проникает луч солнца, чахотка будет и дальше существовать. Солнечные лучи — смерть для бациллы туберкулеза… Я предпринял свои исследования в интересах здоровья людей, — закончил он после паузы. — Самое большее, что может сделать ученый, — принести посильную пользу людям. Ради этого я и трудился. Я надеюсь, что мои труды помогут врачам повести планомерную борьбу с этим страшным бичом человечества.
Нервно сложив бумажки со своими тезисами, Кох опустился на стул. Он ждал, что сейчас начнутся возражения, что поднимется спор и ему придется отбиваться. Он готовился к этому, и та тишина, которая наступила после его последних слов, показалась ему плохим предзнаменованием.
Тишина взорвалась внезапно. Никогда еще в этом маленьком зале ни на одном ученом докладе ни одно выступление не вызывало такой бури аплодисментов, которыми наградили Коха пришедшие в себя потрясенные слушатели.
Взволнованный Кох поднял голову, ища взглядом Вирхова. Тот молча, без улыбки, медленно и сосредоточенно похлопывал ладонью о ладонь. Кох просиял.
Потом аплодисменты смолкли. Все головы повернулись в ту сторону, где за минуту до этого Кох видел Вирхова. Стул его был пуст. «Король медицины» исчез незаметно. Должно быть, впервые на медицинском собрании никто не заметил его ухода…
В ту ночь телеграфисты Берлина передали потрясающую новость: доктор Роберт Кох нашел микроба, вызывающего чахотку. Телеграфисты других городов спешили передать эту весть дальше. Так она облетела за несколько часов весь земной шар. Наутро имя немецкого ученого Коха было на устах у всех врачей мира, на каком бы языке они ни говорили, оно появилось на страницах газет, на каких бы языках они ни выходили…
Дом, в котором восемьдесят лет назад Роберт Кох сделал свое великое сообщение, а через четверть века после него читал лекции Альберт Эйнштейн, стоит и поныне. Сейчас улица переименована из Доротеештрассе в улицу Клары Цеткин. В здании помещается Институт медицинской микробиологии и эпидемиологии Гумбольдт-университета.
На втором этаже здания есть аудитория имени Роберта Коха. На кафедре — препараты, красители, микроскоп, которыми пользовался ученый. Рядом с аудиторией — Музей Коха. А на первом этаже в полной неприкосновенности сохранился зал библиотеки. Те же полки с книгами, тот же длинный стол. На одном его конце стоял с тезисами в руках Кох, на другом — откинувшись на спинку стула, сидел Вирхов. Два представителя двух полярных направлений в научной медицине XIX века. «Король медицины» и «отец бактериологии»…
В те страшные годы, когда на улицах Берлина горели костры из книг запрещенных фашистами авторов, когда имя Пауля Эрлиха, как «неарийца», было вычеркнуто из списка немецких ученых, когда подлинная наука пряталась в подполье, — в эти годы в институт пришел профессор П. Эстерле. С шестью преданными делу сотрудниками остался он в 1941 году в помещении института, чтобы по мере сил сохранить его. В двести сорок ящиков, добытых у берлинских пивоваров и торговцев пивом, они уложили оборудование и книги; ящики спрятали в подвал, а сами держали воздушную оборону.
Историческому зданию явно везло: еще за месяц до окончания войны в него ни разу не попала ни одна бомба, ни один снаряд. Но потом все-таки и он отдал дань всеобщему разрушению: в здании возник пожар от двух зажигательных бомб. Огонь медленно полз сверху вниз. Шесть сотрудников во главе с профессором Эстерле на несколько часов превратились в пожарных: хоть ценой жизни решили они спасти первый этаж со знаменитым залом, подвал, где хранились книги и аппаратура.
Пожар удалось погасить. Вся нижняя часть здания уцелела. А потом пришли советские войска, и военные медики — служащие советской комендатуры — помогли восстановить дом.
Уже давно профессор Эстерле добивался создания в этом доме Музея Роберта Коха. Постепенно он и его сотрудники собирали экспонаты везде, где только могли. Раздобыли охотничьи трофеи из Африки, где Кох неоднократно бывал в последние годы своей жизни, достали фотографии и кое-какие документы из Японии, от ученика Коха профессора Китазато. А в 1945 году, когда умерла вторая жена Коха, архивы великого ученого, хранившиеся у нее, были переданы в краеведческий музей, откуда профессор Эстерле заполучил их в год пятидесятилетия со дня смерти Коха.
В тот год и был создан музей. Он не очень богат, в нем немного экспонатов. Подобраны и оформлены они с большой любовью, экспозиция развернута так, что и на этом малом материале можно получить полное впечатление о жизни и работе замечательного ученого.
Вот банка с препаратом «легкие — сердце — печень — почки» обезьяны, на которой Кох продолжал изучать туберкулез. Пожелтевшая от времени этикетка с его собственноручной надписью: «1883 год». Вот грамота почетного гражданина Берлина, полученная Кохом в 1890 году. Метрика, аттестат зрелости, право на жительство в Ганноверской провинции, собственноручная автобиография, дипломы практикующего врача, диплом Нобелевской премии, грамоты почетного члена различных обществ и университетов, в том числе русских, и другие документы. Исторический экземпляр «Берлинского клинического еженедельника» № 15 от 10 апреля 1882 года со статьей Коха «Этиология туберкулеза». Фотографии — общеизвестные и уникальные, письма — личные и деловые…
А по соседству, на этом же этаже, — часть научного наследства Рудольфа Вирхова. Неровными, сложными, всегда неблагополучными были отношения Коха и Вирхова при жизни. А сейчас то, что осталось от их архивов, мирно соседствует в этом доме…
Ну что ж, так оно и должно быть: оба они с их учением, с их открытиями, с их грудами — вехи на дороге научной медицины.