[4], основателе сионистского движения, который утверждал, что будущее еврейского народа зависит от существования еврейского государства, связанного не только с религией, но и с языком и национальностью. «Пусть нам дадут суверенитет над [известным пространством] земной поверхности, достаточным для нужд нашего народа. И тогда уже мы сделаем все остальное».
Мечта Герцля стала моей собственной. Я воспринимал свою семью как людей благополучных, но живущих в изгнании. Мы говорили на иврите, думали на иврите и с нетерпением читали новости, приходившие из Подмандатной Палестины[5] – контролируемой Великобританией территории, в которую входила и наша древняя родина. Мы были охвачены коллективным стремлением – желанием вернуться туда, и эта тяга становилась все сильнее. Временами мне казалось, что я нахожусь в чистилище между далеким прошлым и неизбежным будущим. Чем ближе к нему мы подходили, тем невыносимее становилась задержка в пути.
Несмотря на желание отправиться дальше, мои воспоминания о детстве многочисленны и нежны. Моя мама, Сара, была прекрасной и любящей женщиной; она работала библиотекарем и была поклонницей русской литературы. Мало что приносило ей больше радости, чем чтение, и эту радость она делила со мной. Я мог бы стать книжником и начал как книжный мальчик, читая рядом с мамой. Это был веселый и полный любви вызов: попытаться не отставать от нее, хотя бы для последующего обсуждения прочитанного. Мой отец, Ицхак (известный как Гетцель), был добрым и щедрым; он торговал лесом, как и его отец. Он был энергичен и добр, заботлив и усерден в делах. Отец всегда ободрял меня и радовался моим достижениям. Его любовь дала мне уверенность, а эта уверенность – способность летать. Для меня это было величайшим благословением.
Родители воспитывали меня без чрезмерных ограничений, никогда не указывали мне, что делать, веря, что любознательность выведет меня на правильный путь. В юные годы, когда я решил выступать публично и тренировался перед родителями и их друзьями, я получал только поддержку и одобрение. Иногда я подражал кому-то (в городе было несколько человек, чей голос и манеру я взял за образец). В других случаях я готовил речи о природе сионизма или сравнивал достоинства моих самых любимых писателей. Взрослые видели во мне не по годам развитого мальчика, которого ждет большое будущее. Для меня самого это было началом чего-то значительного. Однако среди одноклассников я стал изгоем, слишком отличавшимся от остальных. Но, по сути, я был тем же, кем остаюсь и сейчас, в девяносто три года: любопытным мальчиком, увлеченным сложными вопросами, готовым мечтать и не восприимчивым к чужим сомнениям.
Родители помогли мне сформироваться таким, какой я есть, но одну из самых важных установок в жизни заложил мой дедушка, рабби Цви Мельцер[6], которым я восхищался больше, чем кем-либо. Он был коренастым, но казался очень высоким. Окончив лучшую иешиву[7] в Европе, он стал одним из основателей еврейской сионистской школы «Тарбут» и выдающимся лидером еврейской общины. В нашем крошечном местечке было три синагоги и две библиотеки: одна на иврите, другая на идише. Если сионизм был центром нашей гражданской жизни, то иудаизм – центром жизни нравственной. Дедушка был авторитетной фигурой, и вся моя семья принимала его руководство, а благодаря его положению и исключительному уму он стал лидером общины, весь штетл обращался к нему за мудрыми советами.
Мне очень повезло не только потому, что в семье была такая важная фигура, но еще и потому, что он уделял мне особое внимание. Он был первым, кто учил меня истории еврейского народа, и первым, кто познакомил меня с Торой. Я присоединялся к нему каждую субботу в синагоге и внимательно следил за еженедельным чтением. Как и другие евреи, я считал Йом Кипур, еврейский Судный день[8], самым главным из праздников. Он обладал исключительной ценностью для меня не только в силу значимости, но и потому, что я мог слушать, как поет дедушка. Только в этот день он служил нашим кантором, и его чудесный голос навсегда связан для меня с невыразимо прекрасной молитвой «Коль нидрей»[9]. Она переносит меня в глубины души, и я словно прячусь под его молитвенным покровом – и это единственное место, где я чувствовал себя в безопасности в такой серьезный день. Из темноты этого укрытия я просил Бога простить преступников и помиловать каждого человека, ведь Он сам посеял в нас семена слабости.
Вслед за дедом и благодаря ему еще в детстве я стал очень религиозным, гораздо больше, чем мои родители. Я пришел к выводу, что мой долг – служить Богу через Его заповеди и что недопустимы никакие отступления от них. Родители не очень понимали всю глубину моей приверженности до того дня, когда отец принес домой радио, первое в Вишнево. Волнуясь, он хотел показать моей матери, как оно работает, и включил его в субботу – день отдыха и созерцания, в который иудаизм запрещает определенные действия, в том числе те, что необходимы для включения радио. Я был в ярости. В порыве чрезмерной праведности я бросил приемник на землю, сломав его непоправимо, как будто от этого зависела судьба человечества. Я благодарен родителям, что меня простили.
Если меня не было ни дома ни в синагоге, значит, я пытался добраться до железнодорожного вокзала на попутной повозке, ведь оттуда люди начинали долгое путешествие, которое должно было привести их на нашу древнюю родину. Весь город соберется и станет шумно прощаться с соседями, и радость смешается с горечью расставания. А пока этот момент не настал, я наблюдал с восхищением за проводами и встречами, благоговейно разделяя чужую радость и печаль, но всегда возвращался домой с ноткой грусти, задаваясь вопросом, настанет ли когда-нибудь и моя очередь отправиться в путь.
Пришло время, и обстоятельства потребовали нашего отъезда. К началу 1930-х гг. бизнес моего отца был разрушен антисемитскими налогами, взимаемыми с еврейских предприятий. Оставшись ни с чем, он решил, что пора уходить. В 1932 г. он сам отправился в Подмандатную Палестину как первопроходец, желающий обосноваться и подготовиться к нашему прибытию. Минуло еще два долгих года – очень много для нетерпеливого ребенка, – пока он не прислал сообщение, что готов принять нас. Мне было одиннадцать лет, когда моя мама пришла к нам с Гиги и сказала, что пора собираться.
Мы погрузили пожитки на гужевую повозку и отправились на вокзал. Телега скрипела, неистово подскакивая на камнях и ухабах. Маме это не нравилось, но для нас с братом каждый удар был радостью – напоминанием о том, что великое приключение уже началось. Нас одели в толстые шерстяные куртки и тяжелые зимние ботинки, которые нам больше никогда не понадобятся.
Когда мы прибыли на станцию, там были десятки людей, желавших проводить нас добрыми пожеланиями и молитвами. Мой дедушка был среди них. Учитывая возраст и положение в общине, он решил остаться в Вишнево. Я знал: он единственный из моего родного города, кого мне будет не хватать в новой жизни. Я смотрел, как он прощается с мамой и братом на платформе, я ждал, пока он обратится ко мне, и не знал, что сказать. Большая фигура деда нависла надо мной, я поднял голову, увидел его густую бороду с проседью, а потом посмотрел ему в глаза. В них стояли слезы. Он положил руку мне на плечо, затем наклонился, чтобы встретиться со мной взглядом.
– Обещай мне одну вещь, – сказал он знакомым повелительным тоном.
– Что угодно, зейде[10]!
– Обещай, что ты всегда останешься евреем.
Жизнь моего дедушки закончилась в Вишнево. Через несколько лет после нашего отъезда нацисты вышли через лес на деревенскую площадь, они собрали евреев, которым предстояло встретить ужасную судьбу. Моего деда загнали в нашу скромную деревянную синагогу вместе с большей частью общины и заколотили двери. Не могу представить себе, какой ужас должны были испытать люди в тот момент, когда дым стал проникать сквозь щели, когда раздалось потрескивание, когда они поняли, что здание подожгли. Мне сказали, что, когда пламя разгорелось и охватило самое заветное место поклонения, дедушка надел молитвенный покров, тот самый, под которым я прятался в Йом Кипур, и пропел поминальную молитву – последний момент стоического достоинства, прежде чем огонь украл его слова, его дыхание и его жизнь вместе с жизнями всех остальных.
Оставшихся евреев собрали, дом за домом, вытащили из укрытий, вырвали из их жизни. Они вынуждены были наблюдать, как был разрушен штетл, словно торнадо пронеслось по скромному местечку, причинив максимальный ущерб. Они шли к вокзалу по обломкам былой жизни, между руинами, мимо огненной могилы. Тем же путем, которым я отправился на родину, их вели в лагеря смерти.
Когда мы садились в поезд и начинали путешествие в Подмандатную Палестину, когда резко трогался и я прощался через окно, я не знал, что никогда больше не увижу своего дедушку. Я до сих пор слышу его голос каждый раз, когда кантор поет «Коль нидрей». Я все еще чувствую его дух каждый раз, когда оказываюсь перед трудным выбором.
В 1934 г. наше путешествие в Палестину привело нас на юг, к Средиземному морю, в первый раз оно показалось мне бесконечным. Мы сели на пароход и несколько дней плыли по спокойным водам. Я был убежден, что отсутствие шквалов и штормов было знаком свыше. На палубе корабля, окутанного со всех сторон пологом поразительно синего неба, я чувствовал нежный жар солнца, не заслоненного облаками. Как будто весь мир был перекрашен и подогрет, чтобы оживить мои мечты. В наш последний день на море я проснулся от гудка корабля. Капитан предупреждал проходящие суда о нашем прибытии и, в свою очередь, объявлял об этом пассажирам. Мы с Гиги поднялись с кроватей и побежали по лестнице на верхнюю палубу, где надеялись увидеть первый проблеск нашей новой жизни. Группа пассажиров уже собралась там, крича и распевая от восторга. Я пробирался сквозь толпу, пока не оказался у перил, где ничто и никто не заслоняло от меня берег.