Роддом. Сериал. Кадры 14–26 — страница 5 из 45

Они выпили.

– Ты переспала с ним?! – чуть не взвизгнул Панин, так зверски жахнув об стол рюмкой, что у той отвалилась ножка.

– Сёма! Ты взрослый мужик. Руководитель крупного лечебно-профилактического учреждения. Семейный человек. Многодетный отец. Дед уже. А ведёшь себя, как пацан, тёлку которого видели «на раёне» с другим.

– А ты ведёшь себя как блядь! Как старая блядь! – злорадно прошипел Семён Ильич.

– Ты ещё забыл добавить прилагательное «одинокая», – безмятежно прокомментировала Татьяна Георгиевна. – Старая одинокая блядь. Вот так бы было правдивее. Мы, старые одинокие эти самые, Сёма, можем вести себя как угодно. И с кем угодно. Потому что мы никому ничего не должны.

– Я сколько раз тебе замуж предлагал!

– Ой, ну завёл шарманку… Не так уж и много раз, если ты решил заделаться счётной комиссией. Не так уж и много. И не так уж искренне предлагал.

– Чем ты вчера занималась?!

– Ну ладно. Правда, правда и ничего, кроме правды. Ещё позавчера я термоядерно кокетничала с интерном на нашей ежегодной вечеринке двадцать третьего февраля, которую мы проводим в изоляторе вверенного мне отделения обсервации. Затем мы с интерном покинули здание…

– Выставила меня на посмешище!

– Опять твои ненужные эмоции. Как я могла выставить тебя на посмешище? Если бы Варвара Панина кокетничала с интерном – это было бы действительно посмешище. В смысле – ты был бы выставлен на посмешище. Но Варвара Панина жена и мама. Больше у неё профессий нет… Пардон, теперь ещё и бабушка. Многостаночница. В отличие от меня, имеющей одну-единственную специальность: акушер-гинеколог. Разумеется, я понимаю, что вы, Семён Ильич, в качестве начмеда конечно же сильно беспокоитесь за моральный климат в коллективе. Но тогда вам самому в первую очередь необходимо прекратить никому не нужные и даже тягостные многолетние отношения с заведующей обсервационным отделением Мальцевой.

– Так я что, больше тебе не нужен?!

– Я так понимаю, в текущий момент времени вопрос о ненужности кого бы то ни было лично мне – становится просто-таки злободневным.

– И не ёрничай, пожалуйста!

– Сёма, для полноты картины тебе не хватает только руки заламывать. Кстати, что мы стоим, как два мудака? Ты не возражаешь, если я присяду на диванчик?

Татьяна Георгиевна шлёпнулась на диван и закинула ногу на ногу.

– А если ты будешь так беспредельно галантен, что позволишь мне закурить у тебя в кабинете, то я расскажу тебе, что было после того, как мы с интерном покинули здание. Именно на этом месте правдивого повествования ты меня перебил. Создаётся впечатление, что на самом деле ты не хочешь узнать продолжение.

– Кури! Пепельница сама знаешь где. Для тебя только и держу, между прочим!

– Как душевная щедрость! Какие милые разборки в два часа ночи в кабинете начмеда! Мечта любой женщины, что и говорить!

– Или ты прекратишь язвить, или я…

– Что ты?! Сёма, ну что – ты? – устало выговорила Татьяна Георгиевна и прикурила сигарету.

– Так что было дальше? Я хочу знать! – Панин опёрся на свой стол. Возможно, если бы он сел рядом… Но он не сел рядом. Он продолжал изображать обиженного любовника. Всё это напоминало плохо поставленную комедию.

– Дальше мы с ним пошли в кабачок. Потом ещё в один кабачок. А после – завалились к нему домой. Целоваться начали ещё в такси. Дальше помню смутно, но общее впечатление хорошее. Состояние моё было, что называется, удовлетворительным. То есть – полностью. От и до. Прям тебя вспомнила в лучшие твои времена, вроде нашей студенческой поездки в Карпаты.

Панин становился всё мрачнее.

– Ну а потом меня разбудил Маргошин звонок. В три часа ночи. Она спешила меня обрадовать – ты стал дедом. И ей было абсолютно наплевать, сколько времени, где я и с кем. Как, впрочем, всем вам, моим добрым друзьям, наплевать на собственно меня. Затем мы с интерном выпили немного кофе с коньяком, немного покурили и снова отправились в койку. Моё состояние было уже куда более осмысленным, чем во время первого сета. И могу тебе сказать, что в постели он просто замечателен.

Семён Ильич подошёл к Татьяне Георгиевне и…

– Ты хочешь залепить мне пощёчину, но никак не можешь занести руку? Не стоит, Сёма. Не стоит… Распишитесь в истории и в журнале операционных протоколов, Семён Ильич. После чего я, с вашего позволения, всё-таки поеду домой.

– Ты же выпила!

– Ой, я тебя прошу. Жалкая рюмочка коньяку. Сейчас зажую кофейными зёрнами и поеду. В три часа ночи в такую погоду ни одно ГИБДД паршивого щенка на улицу не выгонит.

– Тань, ты всё выдумала, да?

– Что всё?

– Ну всё вот это. Про кабаки и постель. Ты же специально, да?

– Я тебе ещё подробностей не рассказала. Ну, постельные опустим, раз ты не помнишь себя в Карпатах… Действительно, столько лет прошло, кто припомнит такие детали? Сейчас-то наш с тобой секс долгим и вкусным уже не назовёшь… Я про кухонно-кофейные подробности. С Марго по телефону я свистела голая. А интерн вынес мне свою рубашку. И кофе он мне варил, и коньяк наливал, и сигарету прикуривал совсем голый. Вот так вот.

– Ну точно всё выдумала. Чтобы меня позлить. Давай бумажки!

Татьяна Георгиевна молча кивнула на стол, где лежала история и журнал операционных протоколов. Молча встала, молча дождалась сигнатур Панина. И молча направилась к двери.

– Выдумала, да?! – крикнул Панин вдогонку.

Она, не оборачиваясь, пожала плечами. И молча вышла.

Кадр шестнадцатыйМолча

Молча приехать домой. Молча сварить кофе. И поговорить с портретом покойного. Тоже, разумеется, молча.

Ему с ней никогда не надо было слов. Ей с ним поначалу было надо. Много-много-много слов.

Она с ним познакомилась как раз когда влюблённый в неё до одури Сёма Панин приревновал к каким-то поцелуям на балконе. Не приревнуй он тогда – давно были бы женаты и было бы у Панина с Мальцевой трое детей и не Варя, а она сидела бы, нелепо подоткнув под себя ноги и сложив руки на коленках в третьем люксе второго этажа, безусловно счастливой бабушкой. И Таней, в честь неё, называли бы сейчас их первую с Паниным внучку. Но она ни о чём не жалеет. Ни о том, что принимала знаки внимания от всех подряд и с живостью на них откликалась. Ни о том, тем более, что Панин тогда приревновал. Как мужик ведёт себя в ревности – тоже показатель. Характеристика личности. Тест. Совершенные особи мужского пола бабу свою с таких балконов вытаскивают. И более не позволяют попадать ей в такие ситуации. Контролируют. Как контролировал её муж. Контролировал, но, всё понимая, отпускал. Зная, что ей это просто необходимо – «целоваться на балконах». Или сгонять в Карпаты. Или… Муж любил её всё понимающей и всё принимающей любовью. И она его любила. Не так. Куда более эгоистично, куда более по-детски, но искренне и сильно, как люди любят только себя. Панина она никогда не любила как себя. Смешно… Ушёл, потому что она целовалась на балконе. К стенке бы сейчас поставили – не вспомнила бы с кем тогда целовалась. И не только тогда… Ни лиц, ни губ, ничего. Пусто в этом месте. Кроме, разве что, двоих-троих. Которые не из тех двоих, что были в твоей жизни главными. Да и они – не главные. Лишь собственное эго. Потому что без Панина – это просто без Панина. А без мужа – это без части себя. Ампутация. Сильная фантомная боль. Своя. В себе. Потому и так тошно. Тебе самой. Да-да, Танечка Мальцева, признайся – ты всегда была из таких что «а вот и я!» Нравилось нравиться. А Панину не нравилось, что ты всем нравишься… А мужу – нравилось. Он говорил, что и Панину нравилось. Просто Панин – самолюбивый самец. «А ты что, не самолюбивый?» – смеялась она тогда. «Я нечеловечески самолюбив. Настолько, что это выше самолюбия!» – смеялся он в ответ. Он, муж, всё про неё знал. Всё и всегда. Ему не надо было говорить. Но первые пару лет она забалтывала его вусмерть. «Скажи, я самая красивая?» – «Ты – самая красивая!» – «Ты меня любишь?» – «Люблю!» – «Сильно-сильно любишь?» – «Сильно-сильно!» – «Сильнее жизни?» – «Сильнее. Жизнь – ничто по сравнению с тобой!» Он был такой сильный, такой уверенный, такой надёжный… А потом его не стало. В момент. Как будто из груди вырвали лёгкие, вырвали сердце. Но ты почему-то не умерла. Ты ходишь, что-то делаешь – и даже неплохо справляешься. Но никто почему-то не видит, что на самом деле ты не можешь дышать и сердце твоё не стучит. На медосмотрах у тебя проверяют частоту дыхания и сердечных сокращений – и они, почему-то, есть. Хотя нет ни лёгких, ни сердца. Просто органы дыхательной и сердечно-сосудистой систем имитируют наличие у тебя лёгких и сердца. И давление у тебя есть. И периферические сосуды пульсируют. Ты чистишь по утрам зубы, принимая душ. Ты даже следишь за тем, что ты ешь… То есть сперва ты не ешь ничего. Ты опознаёшь труп в морге, что-то там тебе говорят менты и коллеги. Ты даже смотришь на искорёженную груду металла. В чём-то расписываешься. Идёшь на похороны. Сперва их организовываешь и тут же на них идёшь. Едешь рядом с гробом в катафалке. Стоишь у могилы… Сразу после того, как не можешь стоять в кладбищенской церкви. На похоронах и поминках очень много людей. Оказывается, у него была какая-то своя жизнь… До тебя. Но она была – и её не выкинешь. Ты мог её не допускать до меня. Пока был жив. Но ты погиб. Умер. Тебя не стало. И какие-то совершенно чужие люди кидаются на крышку гроба. Какая-то посторонняя женщина плачет, держа за руку какую-то постороннюю девочку. И ещё одна посторонняя женщина рыдает и чуть не бросается в свежевырытую могилу, держа за руку какого-то постороннего мальчика. О да! Ты не был на них женат. Ты был женат только на мне. Но детей ты записал на себя. Ты не пускал их в мою жизнь, но ты записал их на себя. Да-да, если бы ты мог хоть что-нибудь изменить… Но поздно. Да и никто не в силах ничего изменить. Ты был единственным моим человеком. При жизни. Я была единственным твоим человеком. При жизни. Но ты погиб. Умер. Тебя не стало. Но стало так много неединственных твоих людей, что если бы твоя смерть не вырвала у меня лёгкие и сердце, их бы вырвали эти неединственные, но тоже твои люди. Это страшно, когда у твоего единственного человека вдруг оказываются какие-то ещё люди. И ты, пожав плечами, отдаёшь этим неединственным людям то единственное, что от тебя досталось… Для них единственное. Не квартирный вопрос испорти