Родители, наставники, поэты — страница 3 из 27

Часы бьют одиннадцать раз. Я уже устал, мне хочется спать, по — завтра воскресенье, отец на работу по пойдет, уроков у меня на час, не больше... Бабушка заявляет:

— Вот и говори — богатые! А несчастными были, как и наш брат-сестра...

— Мужу изменила, — говорит мать. — В господских домах это заметнее, там переживают вот как, видела, знаю, — и она вздыхает, словно и в самом деле ведомо ей нечто такое, что очень и очень .похоже на роман, которым я читаю.

— Все-таки это сочинение, — несколько пренебрежительно говорит отец. Бабушка уточняет: да, сочинение, но из жизни. Не каждый умеет, для этого необходим талант, а он от бога. Даже просто поговорить — и то дано по каждому; вой, дворник наш, на каторге был, есть о чем рассказать, а начнет говорить — точно через Урал нищего переправляет. И — наоборот — наш студент Архангельский, и лет-то ему 24, и нигде, кроме Москвы да Новгорода, еще и побывал, а спроси о чем-нибудь — такое наговорит, что двадцать раз спрашивать будешь!

— Вранье —не сочинение, — машет рукой отец. — Сочинение — это роман, рассказ, стишок. А вранье — это и я сумею.

— А поди, соври! — предлагает моя мать. — Сразу увидим, что врешь!

— Наш Леонид мастер врать, — не без чувства некоей гордости говорит отец. — Безвредно, но врет. Придет и скажет, что нам, дескать, поклон от тети Мани. А тетя Маня его и в глаза не видела!

— От скуки это, — поясняет бабушка. — Ну, что ж. сегодня читать больше побудем или как?

Читаю я через день, а так как бабушка и отец уже забыли, что было в прочитанных главах, я своими словами передаю содержание и вволю привираю: мне очень по душе Анна Каренина, я люблю ее и ненавижу Вронского. И там, .где автор что-то говорит о своей героине, я от себя набавляю плюсов, превращая Вронского в последнего офицеришку и шалопая. Слушатели мои не протестуют — Анну Аркадьевну любят и они. С почтительностью относятся к старику Каренину, считая, что он вполне порядочный по отношению к своей жене человек.

Шутки-шутками, «Анну Каренину» я прочел в течение трех месяцев — весь роман, за исключением последней, восьмой части: каким-то рано проснувшимся во мне чутьем понял я, что часть эта совершенно не нужна читателю: Анна Аркадьевна погибла, и — точка. Судьба всех других героев менее интересна, ибо все остальные счастливы, и даже чересчур...

Моя бабушка особенно любила те романы и повести, в которых указывались адреса героев: по мнению бабушки, такие книги не могли быть придуманы, в них рассказывается правдивое событие, нечто из жизни, такому роману вот как следует верить!

— Чушь, френди-бренди, — отозвался однажды отец о каком-то романе, пренебрежительно отмахиваясь рукой от тех мыслей, которые только что сообщил ему автор. — Глупости, мамаша, выдумка!

— Какая ж это .выдумка, — спокойно возразила бабушка, откладывая вязанье и снимая очки.—Нс выдумка! В книге даже адрес сказан — Васильевский остров, четвертая линия, дом шестнадцать... Какая ж выдумка, ежели адрес тебе дают?!

— По-вашему, нельзя и адреса придумать? — насмешливо спросил отец. Бабушка, помедлив, ответила, что адрес по придумаешь, — там ведь люди живут, они могут бунт поднять, ежели на их квартиру укажешь! Отец фыркнул, еще энергичнее, двумя руками отмахнулся, и заявил, что верит он только одному писателю, а именно Льву Николаевичу Толстому, хотя в книгах его и не указывается, кто где живет.

Тут бабушка ничего не могла ответить, она только пробормотала что-то нарочито невнятное, взяла свое вязанье, надела очки, жестом дала понять мне, чтобы я продолжал чтение.

Успехом исключительным, памятным не только мне одному, пользовался Гоголь: «Вий», «Страшная месть», «Заколдованное место», «Ночь перед Рождеством» — читал я и дважды и трижды. Бабушка была напугана гоголевской чертовщиной не меньше, чем я, — отец и тот зябко поводил плечами и вздыхал как-то иначе, не так, как обычно. Моя мать крестилась, поминая имя божье и святых угодников, а бабушка оставляла вязанье и, не мигая, смотрела на меня.

Я был так напуган, что даже в постель свою укладывался только тогда, когда кто-нибудь отправлялся в уборную: я спал в кухне, почти рядом с нею. II немедленно закрывался одеялом с головой. Душно, трудно дышать, лежишь и вслушиваешься в ночные шорохи и стуки, — а вдруг явится панночка со своим гробом и начнется та самая история, о которой только что читал. Полагаю, что и слушатели мои трусили не меньше, чем я.

Библиотека И. А. Шарлеманя

Невысокие широкие шкафы красного дерева, половинки дверец стеклянные на одну треть — сверху; снизу как-то особенно выделанные накладные узоры. Слева, почти на всех пяти шкафах, летит нимфа, теряя на ветру покрывало, справа ей навстречу — сатир, совсем голый, и на физиономии его двусмысленная улыбка, как у дяди Васи, когда он еще только на взводе, по уже не трезвый, Шкафы заказные, и я знаю, кто их делал: столяр Академии художеств Никита Викентьевич Дуван. Он говорит о своей работе:

— Делаю, что прикажут. Настоящие книжные алкоголики таких книжных шкафов не выносят, не признают, им важно, что в шкафу, а вот эти, богатеи, дворяне, им сперва — каков шкаф! Им важны все эти завитушки, голые бабы и полюбовники, — впрочем, все это не я делал. Я такого не умею. Шкафам цепы нету, а платили мне недорого. Сделал вещь — только в пей нс книги держать, а, скажем, посуду. В таком одном шкафу один художник, не скажу имени-отечества его, коллекцию дамских корсетов хранит-прячет. По вещам и хранилище, по покойнику и гроб, как мой отец говаривал...

— Господи, боже мой! — восклицал я, на манер бабушки чмокая губами и выискивая, что бы еще сказать, — не от своего впечатления, ибо шкафы еще закрыты, а от вида самих вместилищ. А когда шкафы открыл один за другим, чуть было не задохнулся: в одном — приложения к журналам «Родина», «Природа и люди», «Вокруг света». «Нива», да не в одном, а в двух; в других французские книги вперемешку с русскими, год издания — начало прошлого века. Тут были Державин, Богданович, Батюшков, Веневитинов, Баратынский, Глинка, альманахи почти правильной квадратной формы, французские книги с золотым обрезом, тяжелые, красные, чем-то напоминающие книги духовные.

А запах!..

Что-то для меня новое тугой волной поплыло из пятого шкафа: в нем были книги детские, стихи авторов конца минувшего столетня, и — запах, нечто особенное, пленительное, ему остаешься верен всегда, понимая, что можно этот запах приобретать в своем доме самому; надо завести такие же шкафы, нагрузить их книгами, и они все вместе создадут такой же запах.

— Создадут? — думал я, перебирая книги, вынимая из плотного ряда одну, и, перелистав, ставя на место и вытаскивая другую. — Создадут? — повторял я, сомневаясь, отлично и в том возрасте понимая, что этот запах создается пе только запахом книг,— нужно что-то еще...

Я устал стоять на согнутых ногах, опустился на колени. перед собою (положил на полу несколько книг.

Голова моя болела, в висках что-то постукивало. Я забыл о времени, я не слыхал шагов Иосифа Адольфовича, моего отца крестного (его мать, моя крестная, незадолго до этого умерла), я даже не заметил его, когда он встал со мною рядом. Когда он предложил мне взять несколько книг на память о нем, я увидел его. Я вскочил и, не веря тому, что слышу, спросил:

— Сколько можно взять?

— Сколько... — мягко, душевно произнес Иосиф Адольфович. — Ну, возьми те, которые понравятся. Скажем, десять книг. Не мало?

Я имел наглость заявить, что, конечно же, этого мало.

— Двадцать, — сказал я, и мне разрешено было взять двадцать книг.

Я взял двадцать две книги, и спустя час, отвечая на вопросы крестного моего о названии книг, мною для себя отобранных, не сразу добавил: — Да, Марка Твена три книжки, одна писателя Засодимского, одна Льва Толстого, две Пушкина, сказки...

Здесь я запнулся, обившись со счета. Назвал еще пять-шесть книг. Иосиф Адольфович словно нехотя произнес:

— Уже двадцать одна книжка, крестник мой милый, а тебе позволено взять двадцать...

— И еще Клавдия Лукашевич, вот она, «Оборона Севастополя» называется, мне она не очень-то нужна, берите обратно, если уж так сильно хотите, пожалуйста, сколько угодно!..

Вот сколько лишнего наговорил я!

Отец крестный мой раскатисто рассмеялся, а затем преподал мне серьезный урок на всю жизнь.

— Видишь ли, мой милый, — рассудительно, густым своим баритоном, то опуская его, то поднимая, одновременно округляя глаза и делая строгим лицо, говорил мне щедрый Шарлемань, — многие люди не считают себя ворами, когда они не вернут книгу, взятую у знакомых. Вот, ты, к примеру, возьмешь у меня почитать сказки Афанасьева и не вернешь их. Ты отлично понимаешь, что эта книга не твоя, что ее нужно вернуть, отдать, по тебе не хочется делать этого, книга тебе нравится, и...

— А если я верпу, только очень нескоро, это что будет? — спросил я, и отец крестный ответил, что это не будет воровством в том только случае, если я извинюсь задолго до отдачи и тогда, когда буду книгу возвращать.

— А если совсем не верну — буду вором?

— Самым нехорошим, самым противным, самым гнусным вором, — заметно волнуясь и даже гневно поводя глазами, проговорил крестный отец. Мне стало понятно, что кто-то из его знакомых взял у него книги и не вернул.

— Возьми кусок хлеба, мяса, укради одежду, возьми мои деньги, — продолжал он, — я пойму тебя и твою нужду, я даже прибавлю еще от себя к тому, что ты у меня похитил, но украсть книгу... — это самое страшное воровство, мой милый!

И тут он заговорил со мною, как со взрослым, он дал волю гневу, страсти, раздражению, он ударил кулаком по столу, сказал что-то не по-русски, а затем положил ладонь свою на мою голову и уже мягче, нежнее проговорил:

— Никогда не воруй книги, никогда! Украсть деньги — ударить человека по спине, но украсть книгу — это значит украсть у человека веру в тебя, доверие к тебе. Ты украл у меня книгу и тем самым плюнул мне в лицо.

В кабинет вошел его двоюродный брат Андрей Андреевич Оль, молодой архитектор, — по его словам, «изобретатель дома» для писателя Леонида Николаевича Андреева (на сестре его Оль был женат первым браком).