Я молча кивнул головой и, подумав, сказал:
— Могу пересказать некоторые главы, Сергей Михайлович, если потребуете. Три дня — все же не три часа...
— Верю, что ты можешь пересказать, но через час-два все позабудешь. Видишь ли, свидание с книгой — это встреча, которая должна быть длительной, памятной на всю жизнь. Сколько книг, столько и встреч, каждая разная, на другую непохожая. Книга —это такая редкость, такое чудо, такое... такое...
Он даже в лоб меня поцеловал, а на прощанье вручил два билета на инсценировку «Дворянского гнезда» Тургенева. Сергей Михайлович играл Лемма. Горбатый, широкий в плечах, большеголовый — зрителю партера он казался человеком обычного среднего роста, а в некоторые моменты даже и высоким.
— Когда писатель в своей книге говорит о чем-то значительном, он искусным, хорошо ему ведомым поворотом повышает стиль своего письма, и ты невольно и послушно, даже читая про себя, повышаешь свой голос. Замечал? Так вот и я — в «Дворянском гнезде» Тургенев дал Лемму несколько таких эпизодов, где оп, будучи даже горбатым, как я, кажется высоким, ибо он в этот момент человек, как никогда раньше. Пусть и маленький, в ином смысле, пусть страдающий, но действительно человек.
Поглядел на меня, понял, что до моего ума-разума не все дошло, как надо, — улыбнулся.
— Читан книгу медленно, не торопясь. И никогда не читай ни и трамвае, ни на пароходе, — пройдет год, и все забудешь. Почему? А потому, что много отвлекающих моментов — и соседка слева, и соседка справа, и обе как на грех миловидные, а одна так даже уже улыбается тебе... И вид из окна, и звонки, и шум, и посторонние разговоры...
Я запомнил последнюю, из множества выслушанных, заповедь (вскоре я перестал встречать горбатого актера в Народном Доме):
— Люби и уважай книгу, как мать, как женщину, которую любишь. Береги ее, как самую большую драгоценность, которую, ежели потеряешь, уже нигде и никогда не найдешь!
Удивительнейший дворник
В 1912 году в доме № 22 по Съезжинской улице дворником был неприметный с виду человек лет тридцати двух, низкорослый, с реденькой бородкой, про которую мальчишки, и я в том числе, говорили, что была она гуще, да однажды половину Сюк выдрал: Сюк — собака домовладельца, яро невзлюбившая дворника за то, что по ночам он вслух распевал псалмы и молитвы и тем не давал покоя псу, квартировавшему в трех шагах от дверей дворницкой, в маленьком домике-конуре.
Бывало, после полуночи звонишь, звонишь дворнику, желая попасть домой, во двор, дергаешь за ручку звонка, слышишь, как где-то далеко пляшет языкатый звонок, а Яков Матвеевич все не идет, чтобы открыть калитку. Минут двадцать, а иногда и полчаса стоишь на улице и ждешь, и все напрасно. Наконец, вот он, Яков Матвеевич, идет, и на ходу продолжает бубнить что-то духовное, церковное.
Отец мой однажды отругал его довольно свирепо, пригрозил пожаловаться господину Симакову — домовладельцу. Яков Матвеевич выслушал отца, опустив глаза и сложив ладошки вместе.
— Вы все сказали, господни Борисов? — спросил он отца, когда тот замолчал. — Все? Тогда знайте, господин Борисов, что я молился богу и за себя и за вас, и на меня грех жаловаться: бог накажет. Вы поняли, господин Борисов?
Кончилось тем, что мой отец послал дворника ко всем чертям, и тот, перекрестившись сам и перекрестив отца, смиренно, с песнопением каким-то, скромненько зашагал позади своего обидчика, никак не желая опередить его.
В 1913 году мои родители переехали на Зверинскую улицу, — дом, в котором мы жили на Съезжинской, сломали и на его месте возвели каменный шестиэтажный. В начале войны (имею в виду 14-й год) я случайно встретил на улице Якова Матвеевича, он пригласил меня к себе «отпить чайку», я согласился и, купив какой-то снеди, вместе с бывшим дворником отправился к нему на Пушкарскую улицу: он теперь работал курьером в каком-то департаменте.
— Вот мое жилье, — сказал он, вводя меня в сводчатый полуподвальный коридор, в конце которого расширение его в обе стороны и называлось жильем. Оно все было заполнено стопками книг —слева, и связками книг, перевязанными веревкой, — справа. В углу перед Спасом горела лампада синего стекла. Пахло, как в монастыре, чем-то хлебным, воском и тем запахом, о котором так картинно сказал где-то Лесков: («Пыль спрессовали и всем гостям но куску в нос сунули...»
— А что это у вас за книги? — спросил я Якова Матвеевича.
Он не спеша снял пиджак и повесил на гвоздик у окна, гребенкой расчесал свою соломенного вида бородку и только тогда, опустившись на табурет, ответил:
— Описания храмов России-матушки. Еще годик-другой — и будет у меня полная Публичная библиотека всех храмов и часовен, обитающих в России. У меня уже числом этак более пяти тысяч...
— Пять тысяч! — воскликнул я, взглядом окидывал книги. — Должно быть, очень тоненькие книжки у вас?
— Не более двадцати страниц, а есть которые и по восемь. На обложке мы видим храм, о коем идет описание. Только по одной Псковской губернии, которая есть родина моя, собрал я сто осьмнадцать книжек. Новгородская губерния пока что у меня одна часовня и пятнадцать храмов. А всего...
— Каким же образом Вы все это собрали? — заинтересовался я, уже по-иному глядя на дворника. — Вам кто-нибудь помогал?
— Все средства мои трачу на приобретение, а способ легчайший, дорогой Леонид Ильич: ходят по дворам собиратели на построение храмов, у них и ость эти книжки, я им даю деньги, они мне помогают, присылают, — у меня всегда для них гостиница — и стол и харчи. Милости прошу! Мошенников среди них нету. Вы, между прочим, дядю Власа поэта Некрасова слыхали? Ага! Даже наизусть знаете? Так вот — эти дяди Власы мои первейшие помощники...
Яков Матвеевич встал, театрально провел рукой перед собою слева направо и справа налево, закрыл глаза и топом священника, возглашающего что-то на амвоне, проговорил:
— Это труды мои за девятнадцать лет, и спокину я мир грешный, когда достигну Сибири...
— Оттуда книги доставать трудно? — догадался я.
— Вполне правдиво твое слово — Сибирь беднее храмами, чем, скажем, наш Север, и даже беднее южных губерний, да и сибиряки — народ скупой, невеселый и не молитвенный — ужасный порою народ, особливо, когда к нему стучишься в дом: не пустит...
Иногда я заходил к Якову Матвеевичу, но скоро наступило время идти мне на военную службу, а когда я, вспомнив о бывшем дворнике, вздумал навестить его, дом на Пушкарской улице оказался, как и большинство деревянных домов на Петроградской стороне, сломанным. И только спустя три года удалось мне узнать кое-что о судьбе Якова Матвеевича.
Я отыскал его дочь, портниху, и она сказала мне, что отец ее умер от злейшего недоедания в начале восемнадцатого года, а книги его... — вот тут следовало спросить у мамы, а мама умерла в семнадцатом году, книги увезли за границу: какие-то господа в цилиндрах разговор вели с мамой по поводу книг, и заплатили что-то много: мама жила на эти деньги до самой смерти.
— И папа был еще жив?
— Так ведь ему и надо было сколько поддержки! Он сперва этим господам одну пачку отдал, потом другую, потом он умер — вскоре после мамы, и я, сказать по совести, каким-то гражданам, нашим продала остальные: месяца два рынком жила, масло покупала, хлеб. Говорили люди знающие, что я вот как сильно продешевила, и родители продешевили: отец редчайшую коллекцию собрал, в мире будто бы такой не были...
Несколько книжек собеседница моя сберегла: в зеленой обложке описание храма Пресвятые Богородицы в городе Старице, в такой же обложке описание храма князя Владимира в Михайловом Погосте Псковской губернии — я эту книжечку выпросил (продавать мне не продавали): с детских лет знаком мне этот собор, а кто его строил и когда, об этом узнал я из маленькой книжки, написанной К. М. Успенским, изданной в 1901 году во Пскове.
На нарах в третьем запасном пехотном полку
Хмурое осеннее утро. .Пропущенный сквозь сито дождь подобно пыли въедливо оседает на вонючих солдатских шинелях, портит и без того дурное настроение. Каждые двадцать-тридцать минут пробегают мимо учебного плаца поезда, гудки будят в душе милые, домашние воспоминания... Сегодня вторник, увольнительная будет выдана, возможно, только в субботу вечером или утром в воскресенье: все зависит от дежурного но роте.
Солдаты спасаются сном или анекдотами — весьма и крепко посоленными, игрою в карты «на потом» в смысле расплаты. Я и мои товарищи вольноопределяющиеся — «вольноперы» в просторечии — читают книги, хотя и очень трудно читать в казарменной обстановке: на весь взвод, на четыре полукоридора из четырех двухэтажных пар в каждом (всего во взводе не менее ста человек) приходится одна под потолком лампочка, да и то угольная не свыше .пятнадцати свечей. Такая же лампочка на столе у взводного, но там читать не будешь — полуграмотный хам Сидоренко ненавидит «образованных» сильно и навсегда.
Я читаю Достоевского («Идиот». Книга уводит меня из казармы третьего пехотного запасного полка в Новом Петергофе (полк расквартирован в бывших Каспийских казармах) и ведет, куда она хочет. Федор Михайлович писатель по из тех, кого мы называем поэтичными, и не из добрых, он жесток, и для чтения даже про себя труден, особенно в моем возрасте, а мне девятнадцать лет. Достоевского читаю потому, что его надо знать непременно, читаю впервые, а я солдат, месяца через полтора-два могут отправить в военное училище или школу прапорщиков, а там уж не так нескоро «дадут прапорщика» — первый офицерский чин, и недели через две — пожалуйте на фронт! Некие предчувствия томят душу, мало ли что может случиться в ближайшем будущем, а я еще и Достоевского не знаю!..
— Вольнопер Борисов! — слышу скрипучий, противный голос взводного. — Чего глаза портишь! Иди сюды и здесь читай! А чего читаешь?
Подхожу к взводному, встаю, как полагается по уставу, докладываю:
— Читаю роман Достоевского, господин взводный!
— А! Достоевского, — делая ударение там, где ему нравится, бормочет взводный. — Слыхал. Пробовал — скука, — верно ведь, а?