Родительская тетрадь — страница 1 из 25

Ольга СтарушкоРодительская тетрадь

Глава 1Дом

Прошу

Мне бы хватило малости,

сколько ни протяну:

дай ещё миг, пожалуйста —

соли морской вдохнуть.

Прежде чем успокоиться,

час до рассвета дай,

чтоб на каштане горлица

в горле катала май.

Пухом ли в землю, в урну ли —

дай мне хотя бы день

дома.

Волну лазурную

с чаечкой набекрень.

«Яблочко» с выходом

Сколько лет бы с детства ни минуло,

а душе в разлуке не зачерстветь.

Прогуляйся стеночкой Минною

в одиночестве.

Ветер с моря, камень горячий бел,

съеден и туманом, и бурями.

Слива-дичка зреет. Иди себе,

знай, покуривай.

Тюлькин флот на привязи мается.

Цепи якорные заржавлены.

Мачты держатся всеми пальцами

за державное.

Жить и жить бы здесь с мамой, с папою,

а не так – от случая к случаю…

Ежевикой сердце царапает

боль колючая.

Воробьи на стеблях цикория

машут крыльями – ой, щекотно им.

Да у тебя самой вся история

перелётная.

Ты гуляй, покудова алый шар

в тучи за маяк не закатится.

Посиди на камне – да жаль, шершав,

мнётся платьице.

Долг

Послушай, тебе говорили

взахлёб и почти не дыша

про мачты, ревущие крылья

и тонущий солнечный шар,

про вытертые башмаками

ступени, что к пирсу ведут,

про то, что разобран на камень

твой Лазаревский акведук,

про то, как внезапно и резко

хватает жара за плечо,

про стайку девчонок соседских,

что лазают за алычой,

про чаек, гогочущих с крыши,

про то, как чернеют, тихи,

от павших шелковиц и вишен

отбитых дворов языки,

про то, что затягивать раны

и память узлами нельзя?

А я говорить не устану:

ведь кто-то же должен сказать.

Мрамор

Каким же ветром мраморного льва

внезапно занесло к аэропорту?

Лаская гриву, шелестит трава.

Он дремлет, положив на лапы морду,

и мрамор шёлков, сумраком ночным

укрыт от слишком пристального взора.

Лев нежится. Мы с ним вдвоём молчим,

ловя под лавровишней слабый шорох,

с каким небесный круг в созвездье Льва

приходит, звякнув дверью потаённой.

И волосы мои поцеловав,

застынет воздух.

Пояс Ориона

застёгнут на три дырочки.

Луна,

рождённая вот-вот, перед рассветом

свой парус тонкий выгнула, полна

невидимого солнечного ветра.

При лунном свете мрамор как живой:

не тень скользит —

то лев чуть слышно дышит,

касаясь августейшей головой

пускай не лавров, ладно – лавровишен.

Прими свой Крым и вечным, и живым,

открыв его небесные ворота,

когда тебя таврические львы

встречать выходят чуть не в зал прилёта.

Медь

За «Рио-Ритой» в парк Победы

июльским вечером приеду.

Ах, трубачи, поддайте меди,

а я отсыплю серебро.

Кружатся под софорой пчёлы

под выкрики трубы весёлой,

и крутобокая валторна

отставит в сторону бедро.

Дыши,

«Рио-Рита»,

котомка травами набита,

под шляпой-соломкой

почти не видно седины.

…Помнишь май у театра

и те весенние объятья?

Кто только с фронта, кто от парты

встречались в шесть

после войны.

Расселены полуподвалы.

Из общежитий, коммуналок

она лилась ещё, звучала,

но разъезжались кто куда.

Мелькали и терялись лица

друзей, и веера альбиции,

что летом розовым пушится,

смахнули прежние года.

Гори,

«Рио-Рита»,

у мамы платье в розах сшито,

и галстук в полоску

на фотоснимке у отца.

Королёк над лавандой,

балкон, увитый виноградом,

и комендантские наряды,

и ламца-дрица-и-цаца.

На танцплощадках-сковородках,

куда сбегали одногодки

в клешах и юбочках коротких —

и были ночи коротки —

забыта, смолкла «Рио-Рита»,

иными песнями забита.

И новые возили ритмы

из дальних рейсов моряки.

В толпе курортной и случайной

я поймана твоим звучаньем.

В футляре мелочь забренчала,

а в знойном мареве плывёт

на расстоянии ладони

весь из винтажных кинохроник

сверкающий легкомоторный

и прямокрылый самолёт.

О, этот флёр воспоминаний…

Софора мусорит цветами,

и барабанщик барабанит,

и трубачей картава медь.

И голоса жужжат, как пчёлы,

что собирают мёд софоры.

И перехватывает горло.

И слов не помню, жаль.

Не спеть.

Слабо

Слова на ветер? Ковыля

седой загривок. Степь пожухшая.

Родная скудная земля,

ты говори, а я послушаю.

Твой ветер скажет мне о том,

что голос – выдох, вдох – молчание,

так помолчи! – но сам потом

взовьётся, снова отвечая мне,

что после скоротечных гроз

отцу на даче что-то личное,

напившись, благодарный дрозд

поёт над грядами клубничными.

Пусть голос слаб, пусть выдох – блажь.

Тяну как есть, и делать нечего.

Цепляй слова, мой карандаш —

и хоть цикадой, хоть кузнечиком…

Млечно

На город туман опустился впотьмах.

Туман молоком заливает дома,

и каплями жёлтого масла

уже растворяются в нём фонари

да теплится пара окон изнутри:

погасли… и это погасло…

И где тут вперёд и куда тут назад?

И папе бы время опрыскивать сад,

да только беда – нездоров он.

Пахнуло весной из февральских окон,

и поит миндальным своим молоком

голодную землю корова,

и влажно дыханье её у щеки,

глотает дорогу и съела шаги:

вот чайка заплакала где-то,

а где она, чайка – поди отыщи,

и сливочной пеной цветы алычи

стекают на кончики веток.

Широкие лапы до самой земли

у кедров атласских, намокнув, легли

и головы свесились набок.

А чайка всё плачет и плачет вдали.

Хлебни этот белый и стылый налив:

он горек, и солон, и сладок.

На город, который с рожденья знаком,

который и любит, и нянчит тайком —

уж больно характер суровый —

украдкой глаза осушая платком,

смотри: ты впитала его с молоком

телком от туманной коровы.

И якорь рога выставляет вперёд,

и месяц по небу триерой плывёт

над млечным сиянием бухты,

в тумане курантов звенит бубенец,

дышать тяжело, а когда наконец

заплачешь – и легче как будто.

Гроза

Раздумывает – сохнуть ли? – трава,

пока ещё не колются колосья,

и мнётся мак, и шёлков, и кровав,

то выгибаясь, то кидаясь оземь.

Медовый дрок, пуховый тамариск

пронзительней в лучах на фоне тучи.

С изнанки тополиный замшев лист,

и у платанов кроны ветер пучит.

Сгустилось время поздних майских гроз.

И так они желанны, эти грозы,

пока сочится смолкой абрикос

и бронзов жук во рту у чайной розы.

От молнии, шарахнувшейся вниз,

гремуча смесь пыльцы, озона, пыли.

Вскипел асфальт от пузырей и брызг,

и в ужасе кричат автомобили.

И треск, и трепет. Ливень наконец

припал к земле – и жадную целует.

Так долго шёл к тебе, и вот он здесь.

Он ломится вовсю, напропалую,

раздвинув лозы, стебли и листы —

не груб, но так настойчив, так поспешен,

так полон жизни, что от полноты

полопается шкурка у черешен.

Царапины

На пустыре вольготно ежевике:

дожди прошли, она и зацвела.

И на цветах дрожат в горячем блике

двух бабочек сложённые крыла.

Задень её – и не избегнешь плена,

и каплю крови вытрешь рукавом:

она когтит плечо или колено

любым назад отогнутым шипом.

И кобальтовый шершень пулей дикой,

и медленного золота пчела,

и бабочки кружат над ежевикой,

не в силах оторваться от тепла.

Её крючки – на листьях по изнанке.

Её железо зреет в лепестках.

Ты не завидуй бабочке-белянке:

ей мёд, а у тебя шипы в руках.

Как ни уйдёшь – со стоном или криком,

земельным комом, прахом и золой —

а поутру очнёшься ежевикой,

и бабочкой, и бликом, и пчелой.

Держи

Держи траву в степи сухой, как порох,

держи над садом персиковый дух

и синих пиний шум, среди которых,

набрав шалфея с розмарином ворох,

я к морю на закате добреду.

Держи, волна, неси меня в объятьях

навстречу солнцу, жгучему углю.