Родительская тетрадь — страница 4 из 25

иголок брошенных не счесть.

И ветер расчесал на пряди

стальную облачную шерсть.

Твой восковой точёный носик

завис над лужицей воды.

Какие знаки ты приносишь,

какой мне ждать ещё беды?

Тщедушно пепельное тело.

Пошевелюсь, боясь смотреть:

зачем ты на меня глядела

глазами бисерными, смерть?

Проверь окрестные могилы,

а в дом ко мне повремени.

За кем ты нынче приходила?

Чьи сочтены земные дни?

Молю: уйди, не жди, не трогай!

Шмыгнув, следишь из-за ствола.

Я только сутки как с дороги.

Я как могла тебя гнала.

А ты всё рядом, всё по кругу,

лишь повернись к тебе спиной.

И шквальное дыханье юга

несётся из дому за мной.

Вата

Его почти оставил слух.

По молодости боксом

грешил – и сиживал в углу

с разбитым в юшку носом.

Он в парашюты был влюблён,

в прыжке сломал колено.

Не слышит правым ухом он.

Немного слышит левым:

по большей части – тишину,

когда один на даче.

Он тонет в ней, идёт ко дну,

артачится и прячет

в футляр дурацкий аппарат —

и хорошо, что тише.

А в море камешки шуршат,

но он и их не слышит.

Кивком приветствует его

сосед-инсультник снизу.

По вечерам орёт футбол,

зажатый в телевизор.

Он дремлет в кресле, смежив глаз,

и будущее глухо.

Ложится рано – прислонясь

к подушке левым ухом.

Братья и сёстры

Не знаю, сколько братьев и сестёр

образовалось у меня по крови.

Для мамы жизнь её с недавних пор

заключена в коротком, ёмком слове.

Наверное, вас сотни. И сейчас,

поддерживая, тихо каплет в вену

возможность жить: для каждого из нас

прожитый мамой день и час бесценны.

И я за всех, за каждого молюсь.

И шепчут мамины синеющие губы:

вы дарите мне время.

Резус плюс.

Храни вас Бог,

родные

первой группы…

Благословен стократ

дающий кровь,

сестра и брат,

надежда и любовь.

Свет

Меченый золотом,

словно осыпан пшеном,

скворец

выйдет пешком

пропитанье искать в траву.

Персик обнимет вишню:

Христос воскрес!

Выдохнет мама:

а думала – не доживу…

Раму погладит

такой восковой рукой —

не задержать

проходящий навылет луч.

Это зияет замочная скважина:

дверь в покой,

только к нему ещё не подобрали

ключ.

Где мама

И кот за кошкой, и голубь за голубицей…

Весну – кто бы думал —

приносит северный ветер.

Ночью штормило, гроза,

в полнеба зарницы:

даже окно распахнуло

перед рассветом.

Больничный корпус как рубка,

на море окна.

Корабль.

Для сходства – труба

над котельной ржавой,

лесенки-трапы во двор с голубями.

Полвека словно

и не прошло, как здесь мама меня рожала.

Разное было потом:

то мне – коктейль кислородный,

то ей по «скорой» пришлось

к хирургу под скальпель.

Теперь на двоих с отцом

они смотрят на море в окна:

гемоглобин у мамы

и пневмония у папы.

На абрикосах

бутоны кровавые съело туманом,

а я всё мечусь

угорелой кошкой

из дому в больницу.

Домой возвращаюсь,

а дома ни папы, ни мамы.

Только их вещи.

Самая жуткая из репетиций.

Папу, быть может, выпишут завтра.

Сглазить негоже,

стирать – постирала,

а пол не мою упрямо.

…Соседка под окна выходит

и кормит кошек.

Где мама?.. – зовёт их.

А мне по сердцу ножом – где мама?..

Птахи

Господи, выдохну, дай мне знак.

И он подаёт:

высылает пару синиц на ветви ореха.

Свищут, друг дружку кличут, и всё вдвоём,

мечутся, словно латают в листве прорехи.

В сквере больничном,

который мне так знаком,

глянь, угнездились на лавочке

папа с мамой.

Сойки на пару явятся.

Нелегко

видеть твоё посланье о том же самом.

Господи, их друг от друга не оторвать,

если любой пичуге нужна пичуга.

Господи, как я часто была неправа,

что же теперь уповаю на знак, на чудо?

Господи, подержи их в руке своей,

прежде чем упорхнут

к твоим высям горним:

перепёлок средь терниев перекати-полей,

что не бездомны, пока ещё держат корни.

Сад

На себя открою шаткую калитку.

Отведу руками виноградный лист

да смету с дорожки спящую улитку.

Соберу кизил. И груши удались.

Ничего, что год опять без абрикосов,

вымерзали и инжир, и розмарин.

А сосед напротив пристаёт с вопросом —

мол, продай участок – и не он один.

Всё бы деньги делать

ушлым этим, резвым,

не до грядок им теперь, не до лопат.

Я вчера тут поработал плоскорезом:

знаешь, всё-таки полегче, чем копать,

но плечо потом артритное заныло,

под лопаткой колет, отдаёт в груди.

Виноград бы обиходить надо было…

Только жаль, себя нельзя омолодить.

Сад обрежьте – что иначе скажут люди?

Не поранься о секатор на крыльце.

Ты выхаживай, когда меня не будет,

новый персик сорта «Память об отце».

Двое

Расслоение белой линии живота:

вот и всё, что осталось ему от мамы.

Он её, эту грыжу, заполучил, когда

на руках свою мать носил

от кровати к ванной.

Он мне косы – в саду завидовали бантам,

пианино тащил в шесть лет:

на, учись, хотела?

Он жену по врачам,

а сам наотрез – куда там,

лишь живот выпирает сильнее

под майкой белой.

И ещё один рядом был: на себе волок,

помню только звёзды в глазах

и морозный ветер.

Хорошо, что сегодня,

назавтра привёз бы в морг,

скажет позже хирург,

упустивший в вену катетер.

Станет мужем, отцом хорошим,

кто был хороший сын,

тот, кто вынесет всё,

в них и сила твоя, и правда —

ты уже показал мне, Господь,

обоих мужчин,

что носили меня на руках.

И других не надо.

Хрип

Далёкий гром и звон колоколов

венчают полдень.

А в старом здании из всех углов

хрипит и стонет.

Как много влаги в вате облаков,

как мало в ветре.

Больничная палата стариков

теснее смерти.

Ползёт гроза над Розой Люксембург

и над Рабочей,

и в небесах рокочет хриплый звук.

А этой ночью

здесь чья-то мама выгорит дотла

в углу, в котором

твоя на койку узкую легла

из коридора,

казённого белее полотна,

что шьют и порют.

Дай Бог, чтоб смерть

была им не длинна,

а ровно впору.

Ключи

Вновь на Петра и Павла гремят ключами:

небом лежит дорога, пора приспела.

Твой самолёт высоту наберёт с рычаньем —

чисто душа, отрываемая от тела.

Часто дышать и слушать, сплетая пальцы.

Тучи взбивают Павел и Пётр, дождями стелют.

Иллюминаторы стиснут земное в пяльцы:

город, горящий огненной канителью.

Море видать под луной на Петра и Павла,

ветер степей, обнимая, пахнёт лавандой.

Что озираешься, будто с небес упала,

наперебой переспрашивают цикады.

Жаркий рассвет накрывает меж сном и явью.

Дверь отвори, губу закусив до крови.

Только не думать бы, сколько убавил

Павел,

только не слышать бы звяканье связки

в руке Петровой.

Запахи

Млечным младенчеством, сонным и жадным,

хлебной опарой, зерном на току,

пахнет мускатом лозы виноградной

знойная женщина в самом соку.

Пусть жестковата махра полотенца:

мокрую прядь убирая с лица,

палец скользит её, весь в заусенцах,

с незагорелой полоской кольца.

Разве забудешь такие объятья?

Сможешь ли выкинуть из головы

запах её креп-жоржетовых платьев,

«Рижской сирени» и «Красной Москвы»,

дух от простынок полынный и горький,

мыло, и пудру, и утренний свет?

Тальк и клеёнка.

Зелёнка и хлорка.

Но не утрата.

Пока ещё нет.

Матерня мова

А бредить – на исконном языке,

прикушенном с ухода самых близких.

Ей, стиснутой у Господа в руке,

осталось умирать на украинском,

когда феназепам и фентанил,

каких она не выговорит сходу,

когда вдохнуть не остаётся сил,

и губы ловят судорожно воду,

когда отёкшей согнутой ногой

собьёт простынку, снова пить попросит,