Родительская тетрадь — страница 6 из 25

распевает. О камень лопата

загремит. Полетят лепестки.

Посадивший черешни когда-то

им приствольные правит круги.

Я корней оживающих шёпот

слышу словно подземную дрожь:

ты забыла такие заботы.

Так ли трудишься? Так ли живёшь?

Эх вы, рано созревшие дети,

сладким соком измазанный рот…

По ветвям, как сосудам в плаценте,

бродит кровь, чтобы вырастить плод.

Время вспять обращается, к детству.

Ствол шершавый рукой обниму,

прирастая к родимому месту:

под черешнями.

С папой.

В Крыму.

Маки

Ветер мая – шёлк по коже.

Маков степь полным-полна.

В дымке Чатыр-даг, похожий

на лежащего слона.

На отвалах серых сланцев,

в рыжей глине, на скале,

в колосках у автостанций —

волны маков, осмелев,

долетают до обочин,

вслед автобусу глядят.

А в саду, большие очень,

ждут горячего дождя.

Брызнет – и как не бывало.

Я приехала к отцу.

Мак пылает жарко-алым,

сеет синюю пыльцу,

сеет сонную. Лиловым

венчика горит неон,

а за ним многоголовый

розовый встаёт пион.

Подоспевшая черешня,

светом жимолость пьяна,

и на зелень белым плещет,

расцветая, бузина.

Ноет сердце без причины,

перехватывает дух.

Млеет мак. И спит мужчина,

поработавший в саду.

Восьмёрка

Я слышу крыльев плеск и свист:

одна из серых голубиц

на виноград слетает вдруг.

Её полёт рождает звук:

поёт крыло у крупных птиц.

Её крыло за каждый взмах

по воздуху рисует знак —

восьмёрка лёжа на боку.

Конечно, знак.

Пусть будет так.

Томится виноград в соку,

набравший сладость к октябрю,

и тени от него легли.

Тепло исходит от земли.

А я молчу.

И я смотрю:

две перекрещенных петли,

а в точке между них покой.

Я повторяю этот знак,

водя по воздуху рукой.

Замах крыла,

ещё замах…

И в свисте слышится укор:

зачем, зачем решила я

покинуть в юности края,

где горлицы,

и дом, и сад?

Петля вперёд.

Петля назад.

Пора, пора под виноград,

горящий светом на лозе.

Пора вернуться.

Насовсем.

Глава 3Родня

Григоровка

Не напомню – ведь расстроится

мама в кресле под окном.

А была престольной Троица

в церкви там, где мамин дом.

Там, где тихая – ещё мелка —

золотится поутру,

крутит петли Котлюбаевка,

воды унося к Днестру.

Где солома крыши вымокла,

где над печкой хлебный дым,

где свивала домик иволга

под листвою у воды.

Где бумаги довоенные,

что сгорели у румын

вместе с храмом в отступление,

выправляли по живым.

К маме гость командировочный

завернул лет семь назад:

не с корыстью, не за помощью,

а приветы передать.

Про учительницу старую

говорили допоздна:

дочь в столицу по базарам, а

та теперь совсем больна —

о невестках да о шуринах,

этих вспомнили и тех:

свадьбы для родных-двоюродных —

стол на сотню человек.

Где они, где те застолия?

Где садов соседских сласть?

Вырубали их – и солью,

чтоб у дома плитку класть.

Гость заезжий и посетовал:

где-то на краю села

заросла могила дедова,

подчистую заросла.

И никто к ней не притронется —

ни родной души вокруг.

Только там, подальше, в Броннице

старший сын лежит и внук.

Ты не плачь, и я не вечная —

с коцюбы как сивый дым —

скажет мама, значит, встречу их,

поскорее бы к своим.

Пригревает солнце крымское,

закрываются глаза.

Снится детство украинское

и на Троицу гроза.

Может, в церкви кто помолится

за родню и земляков?

Под окном горюет горлица:

всё зовёт Гоцуляков.

Мытарства

Помню литые, долгие дни

дочкиных тех каникул.

Папа сказал: уж ты извини,

нынче я без клубники.

…В Харькове душно.

Плацкарт, стомлён,

ждёт обирал. Таможню.

«Сумки видкрыйте!» И тычет он

в банку: «О це – не можно!»

Я же везу три литра всего,

думал, гостинец внучке,

что ещё крымского, своего?

Мытарь царапнул ручкой

строчку в блокноте. Замер вагон:

муху слыхать в полёте.

Я к нему как к человеку. А он:

«Швыдче! Або выходьте!»

И проводник, опустив глаза,

(сам – на базар черешню):

батя, мол, слушай, теперь нельзя…

«Сыдячи в Крыме – ешьте!»

Как сыпану на перрон: да на!

Хочешь – подымешь с полу.

Выронил банку в сердцах: со дна

аж отлетел осколок…

Грядки, покуда хватает сил.

Гордость сынов крестьянских.

Ни у кого ни о чём не просил

выросший под Бердянском,

ведавший голод, стрельбу-войну,

суржик и мову: мамо!

Только разбили его страну,

да на осколки прямо,

чтобы из Харькова танки шли

в край, где печёт подошвы

пласт опалённой степной земли,

где, отзываясь прошлым,

снова грохочет беда-война,

и паренёк загорелый

горстку клубники возьмёт со дна

банки под артобстрелом.

Грядки в пороховом дыму.

– Сколько, бабуль?

– Нисколько!

Внуку гостинец бы своему…

Сладкая.

Без осколков.

Вишенное

Речь моей мамы как вишен созревших сок.

Вишен на Винничине, что снятся и мне.

Лепят в стодоле ласточки под потолок

гнезда.

Діду Іван вiвци жене

Вижу во сне:

дед Иван мелет в стодоле хлеб.

Сыплется с жерновов ржаная мука.

Вижу во сне на стерне бабы Софии серп,

ранку на левой ноге.

И поверх – лист подорожника…

Белый, как вишен цвет, уже мамин висок.

Маме моей скоро восемь десятков лет.

Я, говорит, туда не поеду.

Всё.

Надо же было дожить до поры,

пока станешь сед,

думая, что в Украине все такие, как я,

думая, что украинцы – одна семья.

Я не хочу больше знать их.

Только не с ними.

Нет.

Не с палачами.

Не с катами.

Вони мені – не братья!

Пусть как от вишен оскомина,

но повторю: к кому?

К этим песиголовцям?

Вони же вбивають.

Жгут!

Были мы под фашистами.

В детстве. И потому

к ним – не поеду.

А наши в могилах.

Пусть подождут.

Так говорит моя мама, и речи её темны,

словно вишнёвый сок, но боли не утолят.

Бьётся в падучей родная её земля —

там, где к погостам крестами

родичи пригвождены —

От Приднестровья до Приазовья.

Кров'ю гірчить.

И не идёт ко мне сон: я слышала, как звучит

маминым стоном в ночи

память былой войны.

И я не могу молчать.

И ты не молчи.

Без просвета

Я научилась спать и в самолётах,

но не до сна. Очнись и посмотри:

ты как дыра. Чернеющее что-то,

а по границе – яркий свет зари.

Мне путь домой по воздуху не длинен,

хотя мы дожили до сумрачной поры,

когда пилот обходит Украину,

чтоб над проливом вырулить на Крым.

Ты флагом так трясла, как синим небом

и спелостью подсолнухов внизу,

что и радары становились слепы,

и птицы с неба падали в грозу,

и заморозок шёл над головами

подсолнухов, ростки к земле клоня.

И флаг твой почернел и окровавел:

смешался с хаки. Цвет перелинял.

Как раньше сбила «Ту», так сбила «Боинг».

И над тобою прекратился свет.

Ведь Бог – он выше нас. Но не с тобою,

не с буковиной пущенных ракет.

Трясись, визжи и кутай в тряпку плечи,

противная и сердцу, и уму,

пропащая, как авиадиспетчер.

Не сторож боле брату своему?

Так не тянись за газом или хлебом,

спасателя не жди или врача.

Над Украиной – проклятое небо,

кромешное, как маска палача.

Крест-накрест

Отчего такие широченные,

Николаев, улицы твои?

Так по ним же сосны корабельные

к верфи вереницами везли.

Кто екатерининскими милями

мерил Новороссию насквозь?

Воронцов, Потёмкин.

Не забыли мы,

то, что вам осилить довелось.

Ставила заводы в тех губерниях

флоту в помощь крепкая рука —

Ткацкие, канатные, литейные…

Нынче бы сказали: ВПК.

Подпирали небо мачты с реями,

разбегались волны за бортом.

На корме Андреевские реяли

флаги бело-синие крестом.

Шли в походах дальних зимы с вёснами,

и в Синопе полыхал пожар.

Паруса «Двенадцати апостолов»

слали с верфи в бухту Ахтиар.

Моряки и кораблестроители:

поровну и боль, и труд, и честь.