И он раскрыл скрипучую щелястую дверь. Сычонок заглянул внутрь. На него пахнуло рыбьим и древесным духом. Он сразу сглотнул слюну. Глаза его разгорелись. Отец только еще обещал ему подарить лодку-однодеревку. А у Степки Чубарого уже бысть своя. Они вошли в сараюшку.
– Ишо батя строил, – говорил Степка. – И лодку ён сам долбил долотушкой да топором выбирал сердцевину. Скоко годов ушло, а все ишшо ключима[175]. Но я хочу новь, да поболее. Чтоб туды хлебцов накласть, крупы насыпать, милоть[176] взять, дерюжкой все покрыть, да и пойти вниз, до Кыёва, али вверх, на… на… эту… Вазузу, слыхал?
Сычонок ответил, что нет.
– Знать, ты не с Вазузы, – проговорил Степка Чубарый. – А с откудова жа ты?
Сычонок насупился.
– Точно не с Каспли?
Сычонок махнул рукой, вызывая Степку наружу. Они вышли. Сычонок расчистил землю перед сараюшкой и начертил извилистую линию.
Степка наблюдал. Сычонок указал на нее и вопросительно взглянул на Степку Чубарого.
– А-а… – догадался тот. – Река суть. Днепр?
Сычонок досадливо мотнул головой.
– То бишь… Каспля?
Сычонок кивнул.
– Ну?.. Твоя?.. Не?.. А где твоя-то?
Сычонок тогда и пририсовал другую извилистую линию – Гобзу.
– А?! Так! Твоя?.. Ага. Как жа зовется?
Сычонок молчал.
– Погодь, погодь… – Степка скреб лысый затылок, дергал себя за густой чуб. – Ну… как жа яё… А! Ельша!..
Сычонок в досаде перечеркнул свою схему.
– Не?.. Чиво брешешь-то? Там токо Ельша и есть, а то я не ведаю? Я все реки и ручьи по княжеству ведаю, все! – распалялся Степка Чубарый. – Я на реке родился! Мамка через Днепр переправлялась, я и запросился из яё поруба-то. И получил речную волю. Прям в однодеревке батькиной. Послед ракам да судакам скормили. И я бывал с батькой – на Соже бывал? Бывал! – считал Степка, загибая пальцы. – На Вопи бывал? А то якоже! По Ливне плавал по весне за бобрами? Знамо дело, плавал с дядькой Правшой. Мне бобер из кляпцов[177] палец отъял, вона. – И он показал обрубок большого пальца на левой руке. – И все я реки тута ведаю. А ты брешешь, аки пес блошивый.
Сычонку снова хотелось врезать по угреватому носу этого Чубарого. Конь и тот смышленее! Они стояли друг напротив друга, готовые снова подраться. Но тут Степку окликнули. Они обернулись. Из крайней сараюшки высунулся седой сухой дед. Лицо его было как вяленая рыбина. А волосы будто заснеженная прошлогодняя трава. Дед в зевке открывал рот с единым желтым зубом.
– Степка ты Чубарый, – ворчал он, – токо соснуть наладился… всю ноченьку с лучиной сомов бил…
– Дед Повадин! Гой еси[178]! – крикнул Степка Чубарый. – Много ль наколол?
Дед отряхивал бороду от крошек, медленно потирал широкие ладони, снова зевал.
– Ну, с десяток… али поболее…
Степка загорелся.
– Покажь!
– Хм, быстрый якой. А мой Андрейка побыстрее: уж все на Торгу, небось, распродал.
– А-а… – протянул Степка разочарованно.
– А вы тут чаго собачитеся? Хто с тобою? Никак чернец?
Степка посмотрел на Сычонка.
– Да хто яво знат.
– Не видал допрежде, – говорил старик, всматриваясь в Сычонка. – Чё лупишь свои глазы-то? Али с мирянами не баить обет поклал?
– Ён немко, дед Повадин.
– Немко? – переспросил дед, окончательно просыпаясь. – Ишь, притча якая. И куды вы наладилися?
– Да… свезти хочу до Смядыни.
Дед кивнул.
– С Борисо-Глеба, выходит.
– Ага.
– Дак… помолися тама за деду Повадину, – попросил старик.
– Помолится, – пообещал Степка Чубарый.
– Крючковатому носу недолго дыхать… Вскоре и сам за вас слово замолвлю, иде надо, – молвил с усмешкой старик.
И Степка шагнул в сараюшку и потянул однодеревку. Сычонок хотел ему помочь, но тот наказал ему взять весла да закрыть замок, а ключ под камень сунуть. И пока он тащил лодку к Днепру, Сычонок забирал весла под мышку, закрывал заржавленный замок, клал ключ под камень. Дед сел на чурбак и смотрел, как Сычонок в мешковатой рясе и съезжающей набок скуфейке усаживается в однодеревку, как Степка Чубарый нагибается и отталкивается ногами, запрыгивает в стремительно движущуюся узкую лодку, и та качается сильно, зачерпывая низкими бортами днепровскую воду, и тут же Степка Чубарый начинает грести слева и справа, пока и мальчонка с яркими васильковыми глазами тоже не берется за весло, и так они отплывают вниз. Степка гребет с одного борта, малый в рясе и скуфейке – с другого. Вскоре он снимает скуфейку, и ветер речной раздувает русые длинные вихры.
Дед глядит, шамкает беззубо и, видно, о чем-то далеком и невозвратно утекшем мыслит. А может, и ни о чем вообще. Так, сидит на речном солнышке, смотрит на чешую золотую Днепра-батюшки да слушает вечно злых и молодых чаек.
8
С утра к монастырю потянулись подводы с камнем. Как и обещал князь, началась подготовка к строительству каменного собора в монастыре. Камень везли на ладьях по Днепру откуда-то снизу, на пристани выгружали, перекладывали на подводы, а тут уже рядом и до монастыря. Игумен Герасим ходил вельми озабоченный, все кружил вокруг деревянной церкви и колокольни, не решаясь приступить к разбору, – как храм-то порушить?
Из разговоров Сычонок узнал, что прежнего сидельца в порубе, князя Святослава Ольговича, уже отпустили из града. Вон как бывает. Да никто особо и не дивился, ибо известен был добрый нрав князя Ростислава Мстиславича. Иные монахи утверждали, что посему не быть ему никогда великим князем на Киеве. Хотя ведь по крови – внук Мономаха и должен взять рано или поздно киевский стол. И видели здесь действие кроткого духа самого Глеба, убиенного в Смядыни. Да и радовались, мол, пусть у нас сей князь пребывает. Игумен их сурово отчитывал, дескать, все только о себе и помышляете. А Русь-то как? Руси надобен сей миролюбивый и умудренный князь, ибо после смерти Мономаха все зашаталось, снова князья взялись за былые раздоры, крамола на крамоле. Мономах был великой души человек, крепко держал клятву, ежели целовал крест, так его поцелуй был не сиюминутен, тогда как у других крестоцелование было истинно иудиным. И он чтил сан святительский. Когда Святополк ослепил Василька-князя и Мономах осерчал, начал собирать рати, митрополит Николай уговорил князя примириться со Святополком и пойти на переговоры. И кровь христианская не пролилась попусту. Ведь зрения Васильку не вернешь чужой кровью. А вот Мономах бил степь, половцев – и то верно делал. Степняки не смели набегать на Русь, пустошить селения и города, топтать хлебы, угонять в полон смердов. Бил их и сын Мономаха Мстислав. А нынче, слышно, ихние отряды даже под Новгородом видели. Того и гляди к Смоленску явятся. Мономах урядить желал всей душой русских князей. И вел к тому, дабы стольный град получал князь по старшинству. То и порешили на съезде в Любече князья. И установили, что надобно каждому держать отчину свою, а не зариться на чужое не по праву. И ведь сразу все и порушили: ослепили князя Василька… А ведь сами-то и ослеплены сверканьем злата и славы до того, что Русь готовы разодрать в куски, аки звери. Братья-то Святослав да Всеволод Ольговичи призвали на помощь половецкие полки в отместку за изгнание Святослава из Новгорода… И вот теперь Святослав отпущен из Смоленска. Что-то будет? А ну на Смоленск половцев и приведет?
И веру христианскую поскепали[179]. Обоялники[180] подняли головы, поползли змиями. То там, то здесь, слышно, волхвы поганые переклюкали[181] народ. Как недород или какое буйство природное, голод и хлад посреди лета, а то и мор, убо они и выползают гадюками, жалят веру православную, возводят напраслины на священников, монахов, подбивают смердов на мятеж, кровопролитие.
И та крамола завелась даже и в земле Смоленской, цветущей при князе Ростиславе, – и где? В Немыкарях, отданных грамотой князя епископу Мануилу на кормление. И ранее было слыхать о дерзостном поганце кудеснике Хорте Арефинском, но он только «облака прогонял» да бабок якобы исцелял от боли в ногах и хребтине. А как село и окрестный люд стали труждаться ради епархии Смоленской, так он и озлобился и народ зачал злобить и нудить к неповиновению.
Тогда вызвался наш Стефан, зело умный и ключимый, пойти на ту кобь[182]. И отправился он един, только уповая на помощь святых. И мы, игумен Герасим и братия, сперва отговаривали, а видя великую устремленность на духовную брань, его благословили на сей подвиг. Да и угодил наш брат в самые лапы и пасть того Хорта. Безумный народ хотел пожечь инока во славу поганому Перуну своему. Да льстивый[183] тот балий и кудесник, гонитель облаков, решил по-иному: пустить его на волю. А на самом деле – в жертву ихнему поганскому[184] идолищу Яше-Сливеню, дракону болотному. Ибо поляны, на кои его выпустили, бысть болотина великая, что тянется от Долгомостья до самого Днепра. А Стефан молитвами нашими бысть спасен и только единожды провалился, но вылез, за куст ухватившись. А поганцы, что смотрели, подумали: в жертву приял его Яша-Сливень. Да выдюжил мних, выполз, выбрался, на берег Днепра вышел, там его рыбак пожалел и в однодеревку усадил да сюда, в Смядынь, и свез. Не все немыкарцы впали в тот зазор[185] поганскый, остались рабы, верные Христу.
И стала ведома та притча владыке Мануилу, а там и светлому князю Ростиславу Мстиславичу. Вот и отправился отец Стефан уже не един, а с гридями[186]