И Треня Ус пошел за игуменом. Тут же сыскали полоску железа, инструмент, наковаленку, развели в поварне огонь сильный, и через какое-то время стал слышен звонкий перестук. И к вечеру ошейник железный с серебряными шипами внутрь был готов. Треня Ус показал всем прямо на своем сыне, как можно подгонять ошейник. Подогнав, надо будет заклепать его, чтобы волхв не смог снять.
– Как же ты содеешь? – спросили.
Треня Ус покачал кудрявой головой и согласился, что это зело мудрено, а посему лучше сильно закрутить через отверстие проволокой клещами – без клещей и не открутишь.
– Уж ён сумеет!
– А ты так все смастери: залей ту дырку свинцом, – вдруг подал совет Леонтий.
– Верно! Верно!
И Треня Ус согласился, добавив, что ишшо ни единожды не сотворял такую-то штуку.
Сын его, Дружинко, все потирал шею после ошейника, и на ней видны были красноватые следы, а из одной ранки даже и капельки крови уже насачивались. Переусердствовал его батька, нажимая крепкими, зачернелыми от вечной сажи горна пальцами на ошейник. Да и шипы те были остры. Это сумел углядеть и Сычонок.
Все хотели закончить с ошейником тут же, но кинулись искать свинца, да не сыскали. Подсказали залить уж серебром, да ни капли от того серебра, что дал игумен, не осталось. Сын Дружинко напомнил ковачу, что у них есть кусочки свинца. Да теперь они поселились на другом конце града, далёко бежать. И тогда игумен велел все оставить до завтра, вняв речи Стефана, что уж литургию служить будет время, и нехорошо то содеется, ежели человека в ошейник станут заковывать.
И то правда, было уже поздно. Братия слюни пускала от запаха брашна из поварни. Тугощекий черноглазый Кирилл с Лукой спешно на огненной еще после ковача печке готовили похлебку из муки, жира, да лука, да рыбы.
Мужики потянулись в ворота, устало сдвинув шапки на затылки и набекрень, а кто и зажав шапку в кулаке.
Степка кивнул Сычонку, вызывая за собой. Тот быстро поравнялся с ним.
На Чуриловке мычали коровы, лаяли собаки, слышны были детские голоса, вскрики баб. От Днепра уже шла прохлада. И в лугах завел свою скрипучую песенку коростель. Квакали лягушки.
– Василёк, – сказал тихо и внушительно Степка Чубарый. – Я тебе пособлю. Буду на лодке за пристанью. Чуешь? Не на самой пристани-то, а перед нею, там есть закуток такой в бережку, меж ивами. Но не враз! А за полуночь, чуешь?
Сычонок смотрел на друга с торчащим из-под драной шапки чубом и такими же торчащими в разные стороны ушами.
– Чё пучишь зенки-то, аки лягва?! – не выдержал Степка. – Все разумеешь али коснеешь[228] разумелкой?
Сычонок проглотил слюну и кивнул.
– Гляди сам. Я прожду да уйду, а лодку и до утра оставлю. Твое дело вывести волка, ежели не передумал… А я бы на твоем месте не заводил раздрягу[229] в голове. Удумал так удумал. Я попам и мнихам и совсем не верю. И мой батька не верил. Токо матка… Но она из страха одного. А то и сама бы к тому кудеснику Арефинскому пойшла на поклон, испросить о судьбе батьки-то, куды ж ён сгинул? Пытай судьбу, Василёк, – закончил Степка Чубарый и крепко ударил кулаком в плечо Сычонка. – Горько съешь, да сладко отрыгнется, баил мой батька.
Того аж качнуло. Дурной силы было уж зело много в Степке. Сычонок хотел ответить тем же, да Степка уж ушагал далёко следом за рабочими мужиками, и догонять он не стал.
Вот как все поворачивалось-то. Ну и Степка…
13
Спиридон спать-то улегся, но глаз не смыкал, ждал, пока все в обители утишится, пока разверзнется звонница Леонтия. А Леонтий как назло все не смыкал глаз, вздыхал и ворочался тяжко, со скрипом, то молитвы бормотал, то вдруг заговаривал с мальчиком о несчастье с колоколами и тем паробком[230], который мучился где-то в келье Димитрия. И всему виной считал кощея в порубе, волхва Арефинского. А Спиридону того и надо было, оказывается. Внезапно он и ухватился за слова Леонтия. И начал мыслить так, что доброе дело-то содеет для всей братии, выпустив на волю волка. Мол, на себя тот грех и возьмет. Но грешно ль даровать волю? Не хуже ли учинить расправу? Нацепить страшный, колючий, аки пасть какая, ошейник, а потом и на костер поставить живого человека?
На самом-то деле Спиридон о себе заботился. Уверен был, что волхв Арефинский разрешит его от молчания скотского.
Леонтий понемногу утихал… Да вдруг очнулся и сказал:
– Спиридон!.. Сей миг пребывания на грани сна и яви дал мне Господь, рабу несчастному, видение большого каменного храма и колокольни с гроздью колоколов, которые пели невыразимо дивно! И та песнь яко ирмос[231] плыла ко граду, задавая всем церквам и монастырям лад… Ай и сладко то было, отроче Спиридоне! И поблизости от нашей обители стоял невиданный на Руси храм, и над ним парил на красных крылах Архистратиг, а литургию в нем служил Спиридон, ростом с тебя, в желудевой шапочке-то… Что за диво? Спиридон!.. Ты паки[232] не говоришь ли?..
Спиридон лишь кашлянул натужно и сипло.
Леонтий сказал, что прочтет молитву Архистратигу, и начал: «Господи Боже Великий, Царю безначальный, пошли Архангела Твоего Михаила на помощь рабам Твоим Спиридону и Леонтию. Защити, Архангеле, нас от врагов видимых и невидимых…»
И снова долго Леонтий ворочался, сопел, приподнимался и пил воду из глиняной корчаги с надписью какой-то процарапанной. А Спиридон лежал ни жив ни мертв и думал, что Чубарый-то уже точно здесь.
Наконец клаколы Леонтия запели, заиграли. Спиридон заставлял себя не спешить, ждать, ждать… Не вытерпел и сел, прислушиваясь. Свеча была погашена. В келье стало совсем темно. Но мальчик уже пригляделся к темноте. И маяком ему был храп Леонтия. На мгновенье мальчик замер, думая о снах звонаря, что-то ему сейчас видится? Может, как раз это: обитель с разобранным храмом, келья, и из нее выходит Спиридон, маленький Спиридон Тримифунтский в плюске, и тот Спиридон озирается, оглаживает длинную бороду и движется к саду, и в это время где-то над градом восходит луна, и свет ее достигает сразу высоких деревьев за пристанью и Днепром, на холмах. Но здесь, в монастыре, еще темно. И Спиридон спешит, минует сад, подкрадывается к порубу, прислушивается, но не может толком слушать из-за шума и звона в ушах и чистых и пронзительных колокольных ударов сердца. Все тело его бьет дрожь, и силы совсем оставляют его. Просто повисают безвольно руки – в одной большой ключ, тяжелый, будто пудовый. Но Спиридон заставляет себя поднять его. Тот лязгает в замке, али это зубы клацают во рту. Спиридон и так поворачивает ключ и эдак, а он не входит в скважину, и все. Что такое? Он ощупывает холодное отверстие. Потом ощупывает ключ. Снова пристраивает его – тщетно! И тогда он припоминает ворчание Леонтия, мол, замок – кажимость одна, ключ не тот, надо ковачу отдать. С ног до головы его потом окатывает. Жарко, во рту пересохло. Скорей, скорей. Свет луны пожирает тьму и уже озаряет врата, стены, гору бревен, а рядом и гору белых камней, привезенных по Днепру, наконец и кельи, трапезную, сад. И Спиридон замечает в саду какое-то движение. Смотрит: крадется среди теней и лунных полос кто-то… Кострик! Он переводит дух, берется за увесистый, аки булыжник, замок и пробует поднять дужки, но те не поддаются. Выходит, закрыто на ключ?! Да не на тот!.. Спиридон утирает рукавом потное горячее лицо. И вдруг слышит позади быстрые шаги, резко оборачивается. И исчезает. А остается уже один Сычонок, мальчик.
– Шшш, Василёк! – шипит кто-то, надвигаясь на него.
И Сычонок с трудом узнает Чубарого. Но что стало с его лицом? Оно уже не в многих пятнах, а все – черное пятно. Да Чубарый ли это?! Но голос – его:
– Чиво ты вошкаешься?! Я уж удумал, струхнул отцик Цветик. Умучился ждамши. Что тута у тебя?
Сычонок некоторое время просто стоит, прислонившись к порубу, и не движется, свесив голову, будто уснув.
– Эй! – тормошит его Чубарый не Чубарый с черным лицом. – Дай-ка ключ.
И Чубарый не Чубарый пытается тоже отомкнуть замок, но и у него ничего не выходит. Тут оживает и Сычонок, он забирает ключ и мотает головой.
– Не тот? – соображает Чубарый не Чубарый.
Сычонок снова тянет замок вниз, и вдруг Чубарый не Чубарый начинает ему помогать, а он-то сильнее, и дужки поддаются внезапно, и замок падает на землю. На миг оба замирают. Потом Чубарый снимает запор из дубового бруса и открывает тяжелую низкую дверь.
Перед ними абсолютная тьма. Тьма плотно напирает древесно-земляным запахом. Ни Чубарый, ни Сычонок не решаются и шагу ступить вперед. И Чубарый не Чубарый онемел, напрочь речи лишился. И тогда Сычонок издает свой лесной чарующий свист.
И во тьме слышно какое-то движение. Оба отступают, и в дверном проеме возникает что-то. Они еще на шаг отступают, и из поруба, пригнув голову, выходит простоволосый человек. Луна уже и поруб освещает. И мальчики видят белые длинные волосы, и белую бороду, и белые глаза. Еще миг, и оба пустятся наутек.
– Кто таковые? – тихо спрашивает человек.
И звук человеческого голоса приводит ребят в чувство.
– Я… я… – отвечает Чубарый, заикаясь, – С-тепка Ч-чубарый. А ё-йон… Василёк, немко… Пойшли, айда, дядька, т-тама лодка. Мы за тобой. За тобой.
И Чубарый – значит, это точно он – поворачивается, чтобы скрыть слезы страха, быстро утирается и направляется к груде бревен. Человек сразу идет за ним. Позади – Сычонок. Чубарый первый подходит к бревнам и начинает карабкаться вверх. Мужчина и мальчик следуют за ним. Стронутое бревно катится вниз, падает. Но это заставляет всех двигаться еще быстрее, и они соскакивают по ту сторону стен монастырских.
– Туды! – восклицает Чубарый, указывая и пускаясь бежать.
И, пригибаясь, за ним бежит белобородый, белые волосы его плещутся по плечам. Сычонок едва поспевает за ними. На складах возле пристани поднимают лай собаки. Слышен чей-то недовольный голос. В большой избе, где обычно живут гости, сиречь купцы, еще горят лучины али свечи.