Родник Олафа — страница 34 из 80

– Годица при тебе, Нездила?

Мужик еще сильнее закашлялся, вскинул голову, вытаращил пугливо глаза, заскреб уже яростно грудь и молвил:

– Дак… оле… ни…

– А идеже ёна? – быстро вопросил Хорт.

Мужик как-то крутанул лохматой башкой, указывая куда-то в сторону и назад.

– На Удольей Излуке.

– Та-а-ма? – с трубной берестяностью кликнул Хорт.

– Ето… оле… Занеможила, идеже[252] тое стряслося… Кровию сошла… Двое дён пометалася… да и не сдюжила, – отвечал мужик Нездила Дервуша прерывающимся голосом, не смея и смотреть на Хорта.

И затем наступило молчание. Мужик и Хорт будто сами безгласными обернулись.

Но вот за спиной мужика скрипнула дверь, кто-то позади остановился. Он повел лохматой башкой…

И Хорт ожил, повернул и шагнул к выходу. За плетнем уже приостановился.

– Малого прими… обмой, Нездила, – кинул и ушел.

4

Сычонок глаза разинул, и сразу крик, и говор, и щебет утра али полудня уж комом каким-то пестрым обвалился на него – вон сколь он проспал, ничего не чуя и снов никоих не зря. Да тут же и припомнил все бывшее, оно-то похлеще любого чудного сна было… Сразу заныли руки-ноги, загорелись кровавые мозоли на ладонях… Сил даже повернуться не было никоих. Руки-ноги аки тряпки и верви[253]. Токмо и хватило духу промычать уньцем-то… И под покрики кочетов, квохтанье кур, щебет воробьиный, стук ступки али чего еще, чьи-то глухие голоса он снова обвалился в трясину сна без сна – наглухо, напрочь.

И его еле добудилась белесая девочка с конопатым носом. Он ее увидел. А за нею другую, побольше, но с таким же личиком и такими же волосами. А там и еще одна была. И кто-то пищал в зыбке. Пять дочек было у этого лохматого мужика Нездилы Дервуши. Это потом Сычонок выведал. А покуда хлопал глазами и мнил, что то ему блазнится: двоится-троится…

– Оклемался! – звонко крикнула та первая девочка, что и трясла его цепкими руками за ногу.

– Ожил! – подхватила вторая.

– Возрос! – бросила третья.

А первая все не отпускала его ноги, и Сычонок непроизвольно взбрыкнулся.

– Ой, клюся[254] брыкаецца! – вскрикнула первая девочка, вскакивая.

К ним подошла баба с худым загорелым лицом и высокой шеей, замотанной платком, с выдающимся зело носом.

– Ии-их, – протянула она. – Ишь умаялся, убился. Подымайся. Уж вот и корову подоила. Как раз дам млека. Любо парное-то?

– А то не любо клюсе, – бормотнула та первая девочка.

– Крушка, отхлынь, брысь, – прикрикнула баба. – И чого столпилися? Дайтя продыхнуть малому.

И она руками, как курица крылами, отодвигала своих дочек, давала продых Сычонку.

– Ай, Гостена, – сказала баба, – няси одёжу-то яво.

– Клюсе и так мочно, – сказала востроносая, вертлявая и, как видно, ехидная Крушка.

А средняя девочка Гостена исчезла и вскоре вернулась и положила высохшую чистую одежду Сычонка на его толстое укрывище из льна.

Сычонок исподлобья смотрел на всех.

– А ну – кыш, кыш! – воскликнула баба, взмахивая руками и отгоняя девочек подальше.

И те отошли.

Сычонок быстро натягивал на себя порты – под льняным укрывищем, а уже рубаху надевал не отай[255]. И баба бросила взгляд на него, остро увидала тесемку с крестиком.

– Найда, полей водицы, – сказал баба.

И самая большая девочка, тихая и улыбчивая, синеглазая, кивнула Сычонку. А он не знал, как быть с обувкой, то ли надеть один лапоть – так на похухнанье, засмеют девки-то, – то ли уж так топать, босым… что и содеял.

На дворе Найда повела его к бочке, стала зачерпывать ковшом оттуда и лить ему на руки, и Сычонок умывался.

А на дворе и повсюду царил уже вечер, кукушки отдаленно куковали, ныли комары, на соседнем дворе мычала корова, а у Нездилы Дервуши блеяли овцы, квохтали куры и пищали цыплята. Макушка горы, в дубах и березах, как в короне, освещена была бронзово далеким солнцем.

Сычонок привычно хотел утереться рукавом, да темноволосая Найда остановила его и попросила Малушу принести рушник. У Малуши было червленое пятно в пол-лица, словно от удара чем-то, хлыстом али просто веткой, и нос точь-в-точь как у матери – зело выдающийся. Она подала льняное грубое полотенце с зелеными и алыми вышитыми цветиками и птицами. Сычонок утерся.

– Ить и не хрюкнет за доброе, – ввернула Крушка.

– Не леть, Крушка, – бросила Найда.

– Оно и видать: клюся и есть клюся, – не могла так сразу утихомириться проныра.

– Ступай на ядь[256], – сказала Найда.

И Сычонок вошел в избу, полутемную после двора… Посередине была почернелая, глиной обмазанная печка без дымохода. Топилась по-черному. И потому потолок и бысть, аки ночные небеса в листопад[257], токмо звезды на них не сияли. Стены, видно, оттирали травой, и они были лишь подкопченными, как бока осетров на коптильне. По обе стороны от печки и вдоль стен стояли лежаки с мешками продолговатыми, набитыми соломой, чтоб мягче было спать, застеленные шерстяными и льняными укрывищами. По стенам висели веревки, черпаки, кринки на шнурках, одежда. У одной стены громоздился большой сундучище, наверное, для одежды и мягкой рухляди. Земляной пол был усеян прелыми травами, от коих шел добрый дух. Травы потом сгребали и выбрасывали, заменяя новыми. Так-то было и в истобке в Вержавске у озера Ржавец… И мигом на Сычонка нахлынула желя несказанная по одрине в Вержавске, по маме Василисе, а пуще по отцу Возгорю, сиречь Василию, и снова молния жути пронзила его: неужто батька погиб? Помер совсем и окончательно?.. Сычонок его мертвелым и не видал, и потому не до конца в то и верил.

На большой стол девочки и баба собирали ядь. Сычонок топтался и уже сглатывал слюнки. Крушка простреливала в него быстрыми своими, чуть косоватыми, как у козы, глазенками. Сычонок уже ее побаивался.

И все было собрано: деревянные миски, ложки, хлеб круглый ржаной, нож, деревянные кружки без ручек, соль в солонке из бересты, а никто не усаживался на скамьи, все чего-то ждали, посматривали все на Сычонка. А у него и сил совсем не бысть стоять, так с ночного перехода ноги ныли.

– А и поглянь, не идуть ли? – спросила баба у Крушки.

И та мигом вылетела на двор. Время шло, а Крушка не объявлялась. В одрину зашли две кошки и замяукали призывно-капризно.

– Найда, дай им уж там, – сказала баба досадливо.

И высокая темноволосая Найда стала что-то насыпать в плошки для кошек. Кошки накинулись на ядь, урча, грозно дергая хвостами и косясь друг на дружку.

– Пардуси[258] и есть! – воскликнула Гостена и засмеялась, лукаво поглядывая на Сычонка, мол, оценил ли он, пришлец со Смоленску, ум и знания арефинской насельницы.

Про пардусов Сычонок и сам недавно узнал от Леонтия.

И тут вдруг с криком вбежала Крушка:

– Идуть! Идуть!

И скоро в одрину с вечернего света вошли Нездила Дервуша и Хорт. Хорт был в новой одежде, в новых темных портах, заправленных в кожаные потертые, но крепкие сапоги, в новой холщовой светло-коричневой рубахе, подпоясанной ремешком с ножом в деревянных ножнах, в высокой желтоватой шапке изо льна, чуть заломленной набок. Власы и брада его были умыты и расчесаны. Но длинное лицо хранило какую-то тень, а складки на щеках содеялись глубже и резче. И пепельные глаза казались черными.

Истобка вся наполнилась. И все стояли. Свет пробивался сквозь бычьи пузыри с двух сторон.

Нежданно прозвучал берестяной глас Хорта:

– Перуне, Перуне! Огражди истобку Нездилы от огненного гнева! Да не ярым жаром пышут очеса твои! И ты, Велес, умножь живот Нездилы! И тебя прошаю, Макошь, о стати и жире[259] девкам Нездилы! И Хорс со Дажьбогом дажь света нам. Стрибога ждем с вёдром. И вы, Переплуты, храните жито[260] Нездилы! И Русалки с Полудницами не пожалейте грудие росное!..

Хорт замолчал. Но все еще чего-то ждали.

Хорт глубоко вздохнул и сказал:

– Яша-Сливень, борони наши горы Арефинские от врагов, а пуще от пакостных татей с крестами на брюхе!..

Он перевел дыхание и продолжил:

– Борони, Яша-Сливень! И всё нам подайте, боги, ради жертвы и усердия нашего!

И все выдохнули дружно, но и нестройно:

– Борони, Яша-Сливень! И всё нам подайте, боги, ради жертвы и усердия нашего!

И после того первым уселся Хорт во главе стола, а подле него Нездила и его женка, а дальше уже девочки и Сычонок. Хорт сам себе в миску дымящуюся кашу накладывал. Нездила тож. А остальным – баба. Из двух корчаг наливали парное молоко. Нездила резал ржаной хлеб. И только все начали есть, как пронырливая Крушка пропищала плаксиво:

– Не хочу с им сидети.

– Не леть! – прикрикнул Нездила, содвинув брови.

Но Крушка егозила, кашу лопатила ложкой, а в рот не отправляла.

– Крушка, я те задам! – пригрозила баба.

– Его помочью, – промолвил нехотя Хорт, – его и дружка… как бишь его? – Хорт взглянул на Сычонка. – Да ты, Василёк, немко… Ими и изъят бысть со поруба того. Ошейник было смастерили, оскаленный, будто зубьями… на выю. И костер наладить для мя чаяли… Вызволили малые… Да токмо никто уж не пособит моей Годице…

И все ели кашу с луком и чесноком, хлеб, запивали молоком с овечьим сыром, уже в полном молчании. Крушка тоже черпала своей ложкой и шумно сёрбала молоко, но все косила козьи глазенки на сидевшего рядом Сычонка и супила белесые бровки.

Потом девочки прибирали со стола и мыли посуду. Хозяин с Хортом вышли и толковали о чем-то на дворе, сидя на колоде и глядя, как уже гаснет древесная та корона на макушке Арефинского холма. Сычонок тоже вышел, с трудом переставляя ноги… И ведь не так и много они вчера прошли, все плыли Днепром-то, да борьба с Немыкарским болотом зело истомила, будто невесть сколь пешком прошагали по горам, лесам да долам.