Гроза грохотала все ближе. А лес кругом стоял обмерший. Тучей вились комары. По лицам Сычонка и Гостены плыл пот, рубахи на них под мышками подмокли и сзади, на лопатках.
Гостена улыбалась, отирая лицо.
– Сказывают, мухояровой убрус заморский, со восточной стороны. Аки и тот Арефа бысть. Срацин. Давным-давно со Днепра прибрел побитый. Сбёг со ладьи купеческой, можа и зарезал кого. И стал тута жити. Бысть мудёр и знахарь велий. Яблони да вишни насадил около истобок. Сады. Сыскал таковые травы, иже и нихто не ведал. Раны якие заживлял. Зерно молоть не руками, а водой, – на Городце запруду сгородили, колесо построили. И вода крутит жернова. Чрез него и горы наши сыце прозвали. И будто Дарья та, жёнка Мухоярова, – унучка ево. Срацинка, выходит. – Она взглянула весело на Сычонка. – А ти мнил, тута дебрь якая? Вепри да козы дивии?
Дебрь не дебрь, а только Сычонок и стремился сюда, ему хотелось в горы Арефинские больше даже, чем в Смоленск!
И рассказанное девочкой обрадовало его.
Тут подул по затихшему лесу ветерок, потянул сильнее, деревья заволновались, заметались. Они оглянулись и увидели, как из-за Городца катится белесое, какое-то бешеное бревно-облако, длинное, толстое, а впереди него летит птица, отчаянно машет крылами, – козодой, обычно скрытный, неприметный.
– Ой, мамочки, – пробормотала Гостена. – Едет, едет божище с перыщем, стучит колесищем! Чур мя, чур! – Она глянула на Сычонка и потребовала, изогнув брови: – А ну брось палки, не гневи Перуна с палицей!
Сычонок и уронил палки.
– Едет, едет божище с перыщем, стучит, стучит колесищем, – снова бормотала Гостена. – Чур мя, чур!
И как будто в ответ ей из-за речки полыхнуло в полнеба, так что лицо девочки стало белым. Сычонок моргнул. Гостена зажмурилась. И следом во все стороны раскатились, видать, железные колеса Перуновой телеги, грохоча по небесным каменьям.
Гостена распахнула глаза, как гром смолк, и крикнула Сычонку:
– А ну сымай хрест-стерво!
Сычонок отвернулся. Облако-бревно уже докатилось до их берега. Ветер бил по кронам, и дерева раскачивались, потрескивая своими костями. Снова блеснула жутко-радостно молонья, а за нею и порушились небесные валуны. Сычонок и Гостена аж присели, прикрываясь руками.
Гостена и про крестик Сычонка забыла. И тут налетели первые капли. По поляне пронесся молодой лось, не обращая внимания на людей. И дождь хлынул. Снова молния сверкнула – и лезвие страха полоснуло по животам девочки и мальчика. Загрохотало. Ливень хлестал кроны деревьев, плечи и головы, спины Сычонка и Гостены. Они куда-то бежали прочь. Но разве от такой грозы уйдешь? С оглушительным треском повалилась перед ними старая осина. И девочка завизжала. Они обежали поваленное древо и устремились дальше. А куда?
7
Листва лесная так плескалась и шумела, будто они в море попали, хоть оба моря того и не ведали, а рассказы слыхали. Ветви трещали.
И вдруг Гостена указала на кривой черный дуб.
– Крючный Дуб! – захлебываясь ливнем, прокликала она.
И побежала туда. Мальчик за ней. А молоньи, как тяжкие мечи ломаные, вонзались в землю и справа, и слева, и позади. И земля гудела, стонала как живая. А живой она и бысть.
Перед Дубом девочка свернула направо. И скоро они увидали крышу землянки, спуск к темной двери. Перед дверью под навесом сидел серый кот. Он глядел круглыми желтыми глазами. И как Гостена спустилась к двери, встал, выгнул спину и зашипел густо, злобно.
– Ай! Оструп! – воскликнула девочка, боязливо сторонясь, но все-таки стуча в дверь. – Деда Мухояр! А деда Мухояр! – кликнула она и взялась за корявую ручку, потянула дверь. – Деда Мухояр, впусти ны[286]!
А сама уже и так входила. Следом и Сычонок. В землянке было темно. Никто им не отвечал. Вдруг послышался голос:
– Дверь-то затвори.
Девочка вернулась к входу и прикрыла дверь. Но вспомнила, что там кот, сидит и сказала про него:
– Там котие, деда Мухояр!
– Пущай. Ему то любо, грозу зрети, – ответствовала тьма земляная надтреснутым стариковским голосом.
И стало тихо. Но снаружи ударил гром, и всё в землянке глухо загудело. Пахло дымом, старой шерстью и плесневелым хлебом. Мальчик и девочка просто стояли во тьме и прислушивались. С них сбегала еще небесная вода.
– Деда Мухояр, – сказала наконец Гостена, – мы бычка шукали, сбёг, окаянный.
Тьма молчала.
– Найдка упущала, – сказала Гостена.
Темнота кашлянула:
– Кха!..
Гостена продолжала. Поведала, как они сперва бежали под холмом, а послежде[287] по речке, по Городцу, им баба с Волчьегор указала. А тут рухнул дождь.
Темнота снова кашлянула:
– Кха!..
Гостене, видать, что-то послышалось, и она вопросила:
– Деда?
– Языце, супостате, губителю мой, – надтреснуто молвила тьма.
И Гостена примолкла. Сычонок тоже знал, что в грозу надобно помалкивать, на речь-то и прилетает небесный огнь, перыще Перуна.
Так и стояли они в темной землянке. Понемногу и зябнуть начали. Мальчик повел рукой около себя и наткнулся на что-то глиняное, печь, наверное. А рядом нащупал пенёк и немного дровишек. Опустился на дрова, и те осели звучно. Пошарил рукой и ухватился за мокрую рубаху Гостены, потянул книзу, помог ей сесть. И они перевели дух.
Молчали.
Молчали, слушая продолжающийся грохот, но уже не такой страшенный, как снаружи, а главное, без молниеносных жутких улыбок коней Перуна да этих конских оскалов. И странно было, что ливень их не достает. В истобке бы и не диво, а в землянке диво, как будто нахлобучили на себя какие шкуры толстые, прочные – ничего не пробьет, ничего не просочится. Еще бы сухую одёжу.
Кто такой есть русалец, Сычонок и не ведал совсем. У них в Вержавске такового и не бысть. И поблизости не бысть. Вообще поп Ларион Докука не давал покою не то что вержавцам, а и всем в Вержавлянах Великих, по всем погостам хаживал с книгой, в веси заглядывал, кадил, стихари читал, круглолицый, с топорщившимися, как у кота, усами, невысокий, плотный, с жидкой бородкой. Вроде и мягкий, вкрадчивый, уступчивый, а ежели найдет – то коса на камень, токмо брызги огненные летят. И Улеб Прокопьевич ему во всем пособлял. По первому требованию людей ражих давал на правеж смердов, коли те артачились, непотребства какие промеж себя заводили поганскыя. Скрутят и плетей враз сыпанут. Не забалуешь через жердочку там скокать али еще чего, сквозь огонь ходить или голым бабам на коняге весь[288] опахивать на заре – от болезни, – тех баб голыми и посекут. Нету сил у прежних божков, поучал Ларион Докука без устали. То смрад духовный, а не вера. Навоз. Брение. Мотыло.
Но, конечно, промеж себя вержавцы могли и Перуна поминать и звати, и на Купалу огни творити по укромным лесным полянам, за цветком того папоротника рыскать, и в иные рощицы с топором – ни-ни, хлеба-крестовики пекут в Великий пост, сверху знак креста, а внутри какая косточка иль сушинка-яблочко, и кому выпадет в хлебе то надкусить – буде ему счастье, мужицкое или бабье, смотря кому попалось, а ежели чадо то съест, то его ведут на поле или несут, дают бросить в пашню горсть зерна – и буде вельми урожай. И урожайный дедушка имеется, заговоренный. С вечера он в мыльне побывает, нарядится во все чистое, а тут и приходят оратаи, с печи его сымают и под рученьки ведут на поле, и он сеет натощак, швыряет зерна направо да налево, приговаривая: «Зароди на все души грешные, на всякого проходящего и заходящего, на калек и сирых, лишеников и прочих, на братью имущую да неимущую». И он же в первый день Рождества заговаривает будущий урожай: «Иди, мороз, кутью исть на борону с железным кнутом», – да бьет в сковородку – «борону» – сковородником – «кнутом». И коровью смертушку гоняют на заре. И в день заговенья на Петровский пост всяк может облить водой прохожего, то мокриды, вызывание дождя против засухи. Особенно то деять стараются ребяты над девками. И без пастушьего заговора никто не выгоняет скотину в поле… А? Бо и Сычонок с таковым-то ходил пасти под Вержавском. И он сейчас потщился тот заговор припомнить. И всплывало обрывочно про зверя лютага, чернага… ведмедя луквага… перехожага волка, рыскуньи-волчицы, от рыси, змеи, ото всякага гада и лихога человека… А как же тут они ходили на выпас? Да видно, Нездилиха давала девочкам своим те заговоры, а прибившемуся мнихшеку – нет. Да не подействовали те заговоры, убежал бычок-то.
Сычонок вздохнул и только теперь почувствовал, как же он притомился бегать по зарослям и чащобам…
И тут он начал мыслить о другом: о своей безъязыкости, о Страшко Ощере, указавшем ему путь к исцелению… А никакого исцеления и нету и в помине. Так-то скотину пасти он мог и в Вержавске, около матери. Как же все непонятно… и обидно… Туга вновь его окрутила, туга да желя. Вновь ему померещились страшные удары в шалаше на Каспле той ночью и хрипы. И своя еще сильнейшая немота. Яко ради бревен погубити людей живых? Кровью полить берег…
И ему сейчас в темноте землянки сделалось тошно и жутко.
Вдруг ткнулось что-то в ладонь, он отдернул руку. Да об его колено кто-то потерся. И Сычонок сообразил, что, видно, это тот серый котище незаметно тогда в землянку прошмыгнул. И послышалось мурлыканье.
– Серко, ты сде? – вопросил дед. – Дак пря небесная уже кончилася…
Гостена толкнула дверь. И точно: ничего уж не грохотало и дождь не хлестал. Девочка обернулась. Сычонок тоже посмотрел вглубь землянки. Теперь в свете, идущем из двери, можно было разглядеть и печь глиняную, и лежак вдоль стены, стол; на лежаке и сидел дед.
– А ты ето с кем прибёгла? – спросил старый.
– С Лелекой… с Васильком. Его дядька Хорт привел.
– Хо-о-рт? – переспросил он. – Да ён вертался?
– Ага. Сбёг. И Василёк ему пособлял.
– Вона што… Поведай-ка, Василёк, деду ту сказку.