Родник Олафа — страница 46 из 80

И заря не смертью, а сном его сморила в порозовевшем березняке. И не слыхал он ни птиц, кричавших и певших над ухом. Не видел, как летают над лугом журавли. Не чуял пробежавшую краем лисицу. Не отгонял пивших кровь комаров. И тем паче не шел на волчий зов деда. А тот выводил вой искусно, то ли у Хорта выучился, то ли сам по себе, прямо у волков, прислужников Перуна да Велеса.

Но и странным образом все то и чуял, и видел, и слышал мальчик. А пошевелить ни рукой ни ногой не мог. И так и лежал на траве под березами, уже озаренными лучами солнца, и согретый ими за всю ночь блужданий в холодных водах, и росах, и туманах.

Да дед Мухояр Улей, кряхтя, сам на берег взошел и в ту рощицу вступил, наклонился, хотел за плечо потрясти… И не тронул. Сел рядом и к стволу березовому прислонился, стащил высокую шапку, глубоко вздохнул, стал следить за орлами. Они снова в высях играли.

Часть четвертаяЗабобона

1

И чудо свершилось. О нем и запел старый уже Ермила Луч с Ельши, запел и заиграл, перебирая напряженные струны своих гуслей шишкастыми пальцами, искореженными временем, но все такими же быстрыми, неуловимыми, как птицы или рыбки: птицы – зимородки, а рыбки – уклейки, запел и заиграл на пиру. И бояре смольняне, а с ними и гости в пестрых кафтанах, в высоких шапках, с бородами, и разодетые боярышни в изукрашенных убрусах, со множеством серебряных и златых колец у щек, в жемчужных киках умолкали и обращали свои взоры на сухого загорелого старика с длинной волнистой бородой, распадающейся надвое, с большим изрытым, словно древоточцами, носом. И сам Ростислав Мстиславич, с серебряной бородкой, чуть осунувшийся, но все еще с решительным прямым взглядом серых глаз, в собольей шапке, в светлом кафтане, расшитом серебряными узорами, сидевший во главе длинного стола, смолк и устремил внимательный взгляд на Ермилу, привезенного на пир из далекого Лучина-городка ради прибытия из Киева великого князя, – а им и бысть уже Ростислав Мстиславич.

Он пел:

Голова бела, борода сида.

По белым грудям ростилаитси.

Как те травы вкруг Ельши-озера, в кои не проплысть,

не попасть.

Ай, только певцу те воды под стать.

Ему озеро раскрывается.

Ай, да лодочку со певцом

Забирает в рукав и выпрастывает

Да в крины те белыя.

В лебединую стаю отай.

И ловитва та зачинается.

В струны гуселек яровчатых лебедей споймать,

Почерпнуть духа дивного да озерного.

Птицы видели, птицы слышали.

И не аз пею, а лебёдушки.

О колодезе,

Что лежит отай во глуби лесной.

Во глуби леса темного, мхами крытого.

Тот родник-студенец хладно чисто бьет,

Струи светлые, говорливые.

И с того студенца

На всю Русь бегут реки долгия,

Реки долгия, вельми сильные.

А одна река – Днепр река.

Ай да мощная и великая,

В Киев солнечный все бежит,

Да несет ладьи со мехами, воском, хлебушком.

И до моря самого до Русского,

В Константинов град, тот великий Цареград.

А ина река на восток идет,

Катит волны шелковистыя

К морю тому Хвалынскому.

То Итиль-река, Волга красная, многорыбная.

Волга птиц полна, Волга песенна.

А Двина на закат течет, в сторону фряжскую,

Да скрозь сосенки все янтарные,

Дубравушки птичьи, звериные.

На верху тех рек и стоит Смоленск.

Ай же ты, Ростислав-князь да стольнё-киевский!

И Смоленск твой град колоколенный да исхытренный.

Ермила Луч уста свои замыкает да наигрывает, гонит волны времени на честной пир, в очи пирующих:

И по рекам тем города стоят,

Как Смоленск – христианские.

Но задумали те поганые

Переклюкать[308] мир,

Веру светлую всю известь.

Да пойти на родник той, что с-под бел-горюч камня

Тремя струями по земле бежит.

И навесть на него заклятье свое поганское.

Наведем на него заговоры, пустим клочья шерсти

да звериныя,

Плюнем травами на три стороны.

И тогда вера та хрестьянская вся переменится.

Переменится да и вспять пойдет, во Киев-град и подалее,

К грекам тем со крестами да кадилами.

И задумали тое два балия, дед Мухояр Улей, русалец,

Да великой волхв Хорт Арефа, оборотень с гор

Арефинских.

А с собою взяли отрока, отрока хрестьянского,

Спиридона того Вержавского,

Отрока с речью-то запечатанной.

Чтоб егда тот родник сыщется,

Да отрока уста и отверзнутся,

Отверзнуть и жилы его молодеческия,

Жертвой в три горячие струи пусть бегут.

И то будет жертва поганская.

На восход, на закат, да на полдень.

И пошли они да вверх по Днепру.

А и мы да пойдем в терему-то княжеском,

Аки в ладье велией!

И слушатели глядели друг на друга и на Ермилу Луча, качали головами. А голос гусляра все креп. И в своей песни сказывал старик все вспять.

Как вверх по Двине да поднимались две ладьи да княжеские, да вел их в Лучин-городок за мехами, рыбой, воском, медом тиун Олфим. И не в сам Лучин-городок, а лишь до устья речки Мёжи. Там, при сосновом бору, на островке, и пожидал их посадник Лучина Иван Войтишич, что пришел сюда на ладье с данью по речке Ельше, а потом по Мёже. То бысть ревун, то бишь хмурень, вересень, зоревик[309]. И уж дерева желтели и краснели своими шубами боярскими, лисьими да бобровыми. И по рекам тем плыла дирхемами листва, как будто гость из дальних стран щедро за все платил, горстями сыпал: за ясный чистый воздух, за аромат вина из дубрав, за живое злато боров и вод, когда их озаряет солнце.

Ай же ты, Ростислав-князь да стольнё-киевской.

Земле смольнянской метания[310] творити!

И в та поры вниз по Двине да шли хоробрые варяги.

Да под парусом-то цветным.

Лезвию не пройти.

Мужи все дебелые.

А вождя зовут Сньольв,

Очи хладные, аки фьорды синие.

Ай же ты, Сньольв да богатырь свейский!

Твою землю скальд Скари поет

На привалах у костров он кликает, яко чайка,

Будто с высоты зрит брега родины,

Утесы и леса, вершины, водопады,

Пастбища с оленями,

Пляшущих на хвостах супротив течения красных рыб,

Зоревые зимние знамена радужных небес,

Фонтаны рыбы-кита в лазоревом море.

Поет тот скальд и долгие дороги рек по всем землям.

Несть под луной и солнцем морехода отважнее варяга.

Что с рождения убаюкан морской волной.

Вспоен духом бури.

Несть под луной и солнцем лепше воя.

В колыбели у коего игрушка – деревянный меч.

А меч да харалужный[311] рассек просторы и боры,

Кольчуги и щиты, стены и башни до Царьграда

И подалее.

То варяг играет, ровно дитя.

Войною он забавляется

И дитятей тех рады взять цари всяких стран…

И оттого, что гусляр пел вспять, как будто отчаливая из своего Лучина вместе с наместником Иваном Войтишичем, встречая варягов мертвого Сньольва и продвигаясь дальше вверх по Двине, до озера великого, откуда та река и вытекает и где хоробрые те вои севера бились с половцами, вероломно на них напавшими, дух у слушателей захватывало, будто были они свидетелями настоящего волшебства: река времени текла вспять по велению исхытренного гусляра.

А навстречу той игре гусельной лодочка-однодеревка все шла и шла да вверх по Днепру, огибая лес тот великий Оковский с другой стороны, и гребли против течения дед Мухояр Улей и мальчик Спиридон Сычонок.

2

Они держались то берега ошую[312], то берега одесную[313]. Как течение начинало напирать на берег после поворота, однодеревка пересекала Днепр и жалась к другому берегу, где течение было слабее. Но и так-то напор воды в Днепре невелик, Днепр – река неспешная. Но мальчик удивлялся все же силе и упорству деда. Руки-то у деда были крепкие, железные, плечи еще круглые, не спавшие под тяготой старости. Да главное – был он одержим. Так и вперялся своим взором из-под нависающих век и лохматых бровей в макушки деревьев вдали над рекою, будто там уж и есть заветный родник. Но песчаная коса сменялась другой песчаной косой, песчаный лоб с ивами – другим лбом, за высоким лесным берегом вставал другой берег с ратью елей, русло туманилось, наступала короткая ночь, полная шорохов и шагов, вскриков птиц, плесканья рыбьего, и утро рдело солнечным глазом – Хорсом, как говорил дед Мухояр, – кричало утками, шумело тростниками, будто сам Хорс тот и шумел, кричал на разные голоса, и наступал день. Спиридон ломал хворост, высекал искру дедовым кресалом и кремнем, подпаливал трут и зачерпывал котелком воды в реке или в ручье, ежели тот был рядом, вешал на огонь. А варил ядь дед Мухояр. То все была уха. Родич в Немыкарях тех богатых, Свинья Лучко, дал ему не токмо однодеревку, одёжу и мрежу, но еще довольно припасов: муки, крупы, сала. И на ночь они ставили мрежу ту, всегда поутру полную рыбы. И дед заставлял мальчика нарывать крапивы да варил уху. А вечером велел нажигать углей над стерлядью и осетрами, обмазанными глиной. И потом разбивал тот панцирь из глины и вынимал духовитую рыбу. Ай вкусна была днепровская рыба. Ермила Луч о том еще споет, о глиняных рыбинах в водах Днепра.

И они восходили дальше, выше средь берегов ласточек, что так и реяли всюду, то поднимаясь далеко в синь, то спускаясь и носясь над самой водой, и коли так было, то начинало где-то грохотать, парить, и в ночь обрушивалась гроза. Дед с мальчиком таились под дерюгой, наброшенной на жердины, и Мухояр рисовал углем на руке мальчика знак грома и у себя на руке колесо с шестью спицами. И в полном молчании они пережидали сотрясение земли и небес, жуткое сияние молоний, ливень, треск деревьев. А как все утихало, Мухояр размыкал уста и творил молитву Перуну: