— Почему худой?
— А-а, х-хэ. По столбам легче лазить.
— Куришь?
Четушкин поморщился.
— Пьешь? Фамилия у тебя…
— Курица не мочится, и та пьет.
Врач хохотнул, подошел к председателю комиссии за аккуратным столиком; на столике стопились карточки медицинского осмотра, разложенные по номерам команд.
— Куда мы его? В пехоту?
— По документам, видишь ли, у парня летная школа с отличием. Внутри-то что?
— Что: внутри. Ты посмотри, какой он снаружи. — Да, фигура.
— Вот я и говорю. Рискованно, Вячеслав Викторович, такого шкета на самолет рекомендовать. И сердчишко его мне не очень нравится.
— Ладно, пока отложи карточку. Потом решим.
Длиннущий состав, казалось, разгородил белый свет пополам. И на обеих половинах горе. Провожающие и провожаемые старались не смотреть на коричневые вагоны с квадратными ртами раскрытых до отказа дверей, на зеленый глаз светофора, на черную болванку паровоза, развязно, со смаком поплевывающего в небо. Ему безразлично, кого и куда везти, кого и с кем разлучать. Ему лишь бы показали жестяный кругляшок на палочке. Протяжный свисток, сутолока, последние поцелуи. Иван осторожно разнял материнские руки:
— Ну все, мама. Паровоз посадку прогудел уже.
— Души-то у него нет, один пар, — мать хотела сдержаться, не заплакать. Не сдержалась.
— Ну не надо, мама. Успокойся. Ничего со мной не случится. Я на земле-то маленький, да поднимусь еще под облака, вовсе не скоро попадут.
— Трудно расставаться, сынок.
— Всем трудно. Ему вон, думаешь, легко?
Он, в простиранной армейской гимнастерке без петлиц, посадил полукругом на каждую руку по два ребятенка, спрятал в них лицо и вздрагивает плечами. Она держит его мешок и удивляется впервые увиденным слезам мужа. Потом ей стало жутко, и женщина закричала, как под ножом:
— Васенька-а-а-а!
— Па-а вагона-ам! Жива!
Эшелон трогался.
Скрылась из виду станция, и мало-помалу приотпустило мужские сердца. Вагон одомашнивался, заселялись двухъярусные нары. Четушкин, все еще сидящий у дверей, неожиданно отметил, что поезд идет не на запад, а на восток почему-то и что ему не попалось ни одного знакомого, с кем он учился в школе ГВФ. Иван, замирая от догадки, кинулся к сопровождающему в форме кавалерийского лейтенанта.
— Скажите, а это какая команда?
— А тебе какую надо?
— Четыреста шестнадцатую, летную.
— Четыреста шестнадцатая, только не авиационная, а кавалерийская.
— У-у, мы не туда попали.
— Как фамилия?
— Четушкин.
— Четушкин? — сопровождающий достал из нагрудного кармашка список. — Туда, туда.
— Так я ж летчик!
Вагон даже качнулся от смеха.
— Веселый парнишка.
— Шутник.
— Я не шучу. Я летчик. У меня классность есть.
— Вот и покажешь свою классность через кобылью голову.
— Это недоразумение. Товарищ лейтенант, надо выяснить. Ссадите меня.
— Осадите. Не я тебя выбирал. Направили.
— А что мне делать в кавалерии?
— Учиться воевать будем.
Иван вспомнил разговор терапевта с председателем и похолодел: не решились, знахари. И как забился в угол, так и не вылез из него, пока не приехали.
Высадили их на малюсеньком полустаночке, построили в колонну по четыре, привели в деревушку, завуалированную лесом.
В сельсоветском клубе, срочно переконструированном в казарму, уже были поставлены широкие тесовые топчаны на пять человек каждый, у одной стены коридорчика ружейная пирамида с макетами карабинов, у другой — железный сундук на замке.
Не успели передохнуть:
— Выходи строиться!
Щеголеватый военный, накручивая ус, прогулялся вдоль шеренг, многозначительно постоял возле Четушкина, которого донимала зевота, вернулся на середину.
— Вы в отдельном учебном кавалерийском эскадроне. Зарубите себе. И я старшина эскадрона. А что такое старшина? Это сват, брат и отец родной, зарубите себе, — он подбодрил усы, высоко, по-петушиному, поднимая ноги в лощеных сапогах со шпорами, пошагал туда, сюда, набираясь красноречия. — И если вопрос о том, кто раньше появился на свет: яйцо или курица, является белым пятном в науке, то факт, что сначала родился старшина, а потом уж армия, бесспорен. Зарубите себе.
— Да зарубили. Дальше что?
— Кто разговаривал в строю?
— Я! Четушкин.
— Чтобы больше не слышал. Строй — это святое место для солдата, зарубите себе. Напра… во! На обмундировку шагм… марш!
И начались подготовки. Строевая, боевая, политическая, огневая, тактическая. Занятия, занятия. Лошадь почисти, стойло почисти, клинку тускнеть не давай, за собой следи. Что за боец, если на нем не блестит все или из-за голенищ портянки видать. Да тут деревенские девчата засмеют, покажись им в затрапезном виде на полянке. Девчата ничего, не браковали.
— Росточком невелик, а на мордочку так это, приятный, — услышал он в первый же вечер за спиной.
Девчата не браковали, но вот лошади… Ивану досталась кобылка, что и за мужика его не считала. Голенастая, длинношеяя. Седловку объявит Заруби Себе — хоть реви. Увидит уздечку, поднимет, как жирафа, голову под самый потолок конюшни и скалит зубы, будто смеется. Приходится карабкаться на кормушку. Зануздает с горем пополам, слезет, возьмет седло — вот и заходит от стенки к стенке каурая, заперебирает задними ногами, завиляет репицей, норовя прищучить к перегородке. Тут уж не зевай, ныряй под брюхо. Эскадрону — цирк, Четушкину наряды вне очереди за опоздания в строй. Решил попробовать пайкой хлеба наладить отношения. Не съел, утерпел. Принес, подает. Кобыла понюхала, понюхала, обслюнявила кусок и отвернулась.
— Кляча ты водовозная, больше никто, — у Ивана даже веко задергалось.
А рубка лозы началась — и вовсе подолгу не мог заснуть ночами: ныло намаянное клинком запястье, лезли в голову дурацкие мысли удрать на передовую. Но утром, еле разбуженный дневальным, торопился на физзарядку, потом, встав на четвереньки, макал тяжеловатую от недосыпу голову в дымящееся озерко, вместе со всеми слушал политинформацию, завтракал, после завтрака опять не удирал и ждал команду.
— На учение седла-а-а-й!
Выехали на учение. Условия, приближенные к боевым. Кавалерийская атака. Исходная позиция — лесочек. Лесочек, что нарисованный: каждая березка видна. Командирский конь нетерпеливо топчет край поляны. Поляна — праздничный платок, забытый осчастливленной разженкой.
— Эскадрон… м-марш!
Ура, клинки сверкают, земля по сторонам разбегается. У людей кони конями, у Четушкина протрусила для виду стометровку, воткнула башку в цветы, нюхает. Иван и каблуками ее, и клинком плашмя — хвостом не мотнет.
Эскадронный, скачущий позади, вздыбил своего жеребчища, крутнул его, что сам едва в седле удержался, и назад:
— Четушкин, вы почему не атакуете?
— Не бежит, товарищ лейтенант.
— Да ты кавалерист, или…
— Летчик.
— Переплетчик ты, а не летчик!
— Нет, летчик. И не кричи на меня. Ты на нее кричи.
— Три наряда вне очереди за грубость с командиром! С лошадью справиться не может. Ш-шкалик.
Иван побелел, бросил поводья, вывалился из седла и, сбивая клинком пышные зонтики гранатника, подался.
— Товарищ рядовой, вернитесь.
— А подь ты.
Эскадронный улыбнулся: зло прошло и от бесшабашного «а подь ты», и от забавной муравьиной фигурки, размахивающей полоской стали.
— Вот отчаюга. А так, вроде бы, и смотреть не на кого, — и уже совсем примирительно: — Иван, вернись.
Иван постоял вполоборота, поковырял землю, выдерживая достоинство, бросил клинок в ножны и широко шагнул.
— Ну, остыл, кипяток?
— Я и не кипятился. Это вы, не знаю с чего, обзываться начали…
— Вас сколько в эскадроне? И на каждого нервы надо. Один в телегу за три шага с подбегу из карабина попасть не может, другой с кобылой не совладает. Кони, они характер любят. Зыкнул, чтобы у нее ноги заподкашивались…
— Отправьте меня, товарищ лейтенант, в авиачасть.
— Вот чудак. Ну не я ж тебя отбирал в кавалерию, а медицина. Ну? А взыскание снимаю.
— Какое взыскание?
— Вот видишь, как ты слушаешь. Н-да. Эх, Четушкин, Четушкин. Не лежит у тебя душа к коннице. Понимаю, да помочь не могу. Ладно, садись, поедем, а то вон уже поспешились и в чехарду играют.
Иван потянулся было за поводом, но кобылица шарахнулась в бок, заржала и, навострив уши, зарысила к эскадрону.
— Э-э-эх, чудо в перьях, — эскадронный покачал головой. — Летун. Пойди в кусты, сломи прутик и на прутике, на прутике, — лейтенант ожег плеткой жеребца, жеребец храпнул и засверкал подковами.
Четушкин приплелся в деревню где-то перед ужином. Возле клуба-казармы синел шлифе двухшереножный строй. Вдоль шеренг медленно движется представительный чин в сопровождении командира эскадрона, «Заруби Себе» напружинился на правом фланге и даже усы крутить позабыл.
«С проверкой из штаба», — догадывается Иван и как можно бодрее:
— Разшит ста строй!
Проверяющий обернулся. «Мать честная; с двумя ромбами».
— Где вы были?
— На учениях, товарищ начдив.
— С учений же три часа назад подразделение вернулось.
— Так я пешком добирался.
— Почему? — посматривает то на Четушкина, то на лейтенанта.
— А кобыла от меня убежала, а…
Бойцы, не в силах больше сдерживаться, захохотали.
— С лошадью у него не ладится, товарищ начдив. Не признает она его. Уж я бился, бился.
— Плохо бились, лейтенант. А, может, вы, товарищ…
— Четушкин.
— …Четушкин, не хотите служить в кавалерии?
— Так я ж летчик, товарищ начдив. Ну какой летчик захочет в седле шарашиться?
— Вы смотрели его личное дело? Есть там какие-нибудь документы?
— Смотрел; нет, товарищ начдив.
— Странно. А вы их сдавали в военкомат?
— Сразу же, как получил.
— Странно. Разберемся. Становитесь в строй.
— Есть! — Иван, делая повороты под прямым углом, промаршировал на левый фланг, занял свое место, прячась за спину переднего, снял фуражку и вытер ею потное лицо. И начдив не сделал ему замечания. Наверное, не видел.