Роковое время — страница 4 из 56

Надежд и склонностей в душе питать не смея.

(А.С. Пушкин. «Деревня»)

Вечером собрались на квартире Яфимовича. Денщик принес все стулья, какие только были; хозяин устроился на слегка продавленном диванчике, облокотившись о потертый зеленый валик и закинув ногу на ногу, Муравьев-Апостол – у секретера, рассеянно листая «Сын Отечества», остальные – кто где. Вадковский, примостившийся на круглом стульчике у небольшого пианино, начал было наигрывать что-то одной рукой, но Казнаков попросил его перестать. Ермолаев снова вскочил и начал ходить по комнате, скрипя рассохшимся паркетом; Щербатов, сидевший верхом на стуле, положив руки на спинку, а голову на руки, молча следил за ним взглядом; Казнаков поморщился. У него опять разболелась голова: напоминала о себе пуля, полученная при Пирне; полковник уже испросил себе отпуск для лечения. Перед гравюрой императора Александра в мундире Семеновского полка Ермолаев остановился.

– Божился! – воскликнул он. – Образ хотел со стены снять! Сей же час, говорит, готов присягнуть на Евангелии!

– Но нам-то ты веришь? – устало спросил Платон Рачинский.

– Вам – верю! – резко повернулся к нему Ермолаев. – Но у меня в голове не укладывается! Как, зачем? Ведь он честь свою… Нам-то что делать?

– Пойти к нему всем вместе и объясниться, – предложил Муравьев. – Либо он прекращает свои оскорбления и удерживает себя в рамках приличия, хотя бы перед строем, либо…

– Зачем же всем? – не согласился с ним Яфимович. – Я полагаю, достаточно батальонных командиров. Полковник – человек у нас новый, характера неровного, в визите всех офицеров он может усмотреть демонстрацию… фрондёрства. Пойду я с Казнаковым… хотя лучше с Вадковским и с Обресковым. Кстати, где он?

– Мимо театра ехал, долго ли заблудиться? – ехидно вставил Кашкаров, с трудом втиснувшийся в кресло.

Тухачевский усмехнулся: все знали, что это неказистый Кашкаров прижил дочь с актрисой Асенковой, тогда как Обресков, полковой донжуан, остепенился, женившись на дочери генерала Шереметева. Однако от ядовитых замечаний воздержался: капитан Кашкаров был самым старшим по возрасту из всех присутствующих, только ему да Яфимовичу перевалило за тридцать.

В прихожей послышался шум, потом дверь распахнулась, и появился Обресков – высоченный, прямой как палка, с темной тучей волос вокруг бледного лба и взглядом жестокого красавца.

– Bonsoir, Messieurs[2], – произнес он небрежным и слегка удивленным тоном, словно не ожидал увидеть здесь целого собрания.

Ермолаев встал рядом с Щербатовым, не переменившим своей позы. Яфимович поднялся навстречу вновь пришедшему, поискал глазами свободный стул и сам перенес его поближе.

– Я вижу, что вы уже приняли некое решение, – заговорил Обресков, когда уселся и обвел медленным взглядом гостиную. – Прежде чем сообщить его мне, соблаговолите узнать причину моего опоздания.

Он выдержал паузу, чтобы завладеть всеобщим вниманием.

– По пути сюда я случайно встретился с генералом Бенкендорфом.

Новая пауза, исполненная значения.

– Он взял меня в свою карету, и мы имели довольно продолжительную беседу.

«Ну говори же, не тяни!» – было написано на лицах Вадковского и Ермолаева. Муравьев отложил журнал, Щербатов выпрямился.

– Начальник штаба осведомился, каковы настроения в полку. Я не счел нужным скрывать от его превосходительства неудовольствие среди офицеров моего батальона, вызванное… вспыльчивостью полковника Шварца, подчеркнув, однако, что сообщаю ему об этом частным образом. Александр Христофорович с большим сочувствием отнесся к тому, например, что после майского парада, в тот же день, когда полк удостоился высочайшей похвалы от его высочества, объявленной в приказе, полковой командир отчитал нас за слабо скатанные этишкеты и неровные ранцевые ремни…

– А сто ударов чуть запоздавшему рядовому, чьей ошибки больше никто и не заметил? – не выдержал Вадковский.

– Я в тот же день пошел к нему, и он отменил свое приказание, – вмешался Ермолаев, – но можно ли верить, когда он божится, что не говорил, а все слышали, что говорил!

Обресков приподнял в недоумении правую бровь; ему пояснили, что Ермолаеву не дает покоя давешнее происшествие с подпоручиком князем Мещерским, на которого полковник Шварц закричал перед строем: «Лентяев не терплю!», чем, конечно же, оскорбил и князя, и всех его товарищей, но этого мало: тем же вечером он поклялся Ермолаеву, что вовсе не говорил таких слов, и просил его выяснить и донести, кто из офицеров утверждает противное! Сначала он роняет достоинство офицера в глазах его подчиненных, затем возводит поклеп на других, обвиняя их в клевете, наконец, требует сделаться доносчиком – разве совместимо это с представлениями о чести? Долг офицера – исполнять приказы своего командира, но если приказы эти исходят от человека заведомо бесчестного, каждый поставлен перед нелегким выбором: либо не исполнять свою должность, что тоже против законов чести, либо стать палачом по воле начальника, не достойного уважения.

– Либо подать в отставку, – подал голос Щербатов.

– Vous allez trop vite, prince[3], – ответил ему Обресков снисходительным тоном. – Вы позволите мне продолжать, господа? Его превосходительство спросил меня, происходит ли равное неудовольствие и в других батальонах; я ручался ему, что все полковники подтвердят мною сказанное.

Он по очереди обернулся к Яфимовичу и Казнакову, те кивнули.

– Так вот, господа полковники: я имею честь передать вам приглашение генерал-адъютанта Бенкендорфа пожаловать завтра в три часа пополудни к нему домой. Его превосходительство желает выслушать нас, дабы подать нам совет и разрешить затруднительную ситуацию наилучшим образом.

Денщик Яфимовича объявил, что самовар готов. Офицеры прошли гуськом в тесную столовую; английские напольные часы прозвонили три четверти восьмого. За столом могли разместиться только шесть человек, остальные пристроились у подоконника и у самоварного столика. Яфимович сам разливал чай; денщик разносил чашки на блюдцах и тарелки с закусками. Разговор крутился возле малозначащих предметов. После чая Казнаков попрощался, сославшись на нездоровье; Обресков вызвался его проводить, Кашкаров и Тухачевский тоже ушли; прочие вернулись в гостиную.

– Месяц прошел, а не верится! – сказал Ермолаев.

Все невольно вздохнули.

Заканчивалась среда, двенадцатое мая[4] 1820 года. Месяц назад, вскоре после Пасхи, полковник Шварц был назначен новым командиром лейб-гвардии Семеновского полка вместо всеми обожаемого генерала Потемкина. О грядущем увольнении Якова Алексеевича узнали в начале апреля, когда Шварца перевели в полк из лейб-гренадеров. Офицеры тогда явились все разом в полной форме на квартиру генерала; Шварц тоже прибыл, чтобы представиться ему. Высокий, худощавый, с подкрученными нафабренными усами и чернеными волосами, с напряженным лицом усердного служаки, он вошел, не поздоровавшись и не поклонившись, и встал в сторонке. По обычаю, он сам должен был познакомиться с новыми сослуживцами, однако даже попытки такой не сделал; к нему тоже никто не подошел. Грудь Шварца была увешана крестами и медалями, но этим в Семеновском полку никого не удивишь. Зато молва, свободно летавшая из казармы в казарму, уже донесла, что Федор Ефимович Шварц – чистый аракчеевец, фанатик фрунта, из книг читавший только Устав и Писание, немец, родившийся в России и не знавший даже языка своих дедов. Начальствуя Калужским гренадерским полком, он мучил солдат с воистину нечеловеческой изобретательностью: заставлял, к примеру, проходить церемониальным маршем босыми по стерне. Погост, где хоронили забитых до смерти, назвали его именем…

Потемкин вышел из кабинета – и словно повеяло теплом. Будучи двумя годами старше своего преемника, выглядел он много моложе – может быть, потому, что не носил усов. В заботе природного красавца о своей внешности не было ни капли кокетства, язык не поворачивался приписать стройность его фигуры корсету; окутывавшее его ароматное облако было не столь велико, как его обаяние. Все, кроме Шварца, бросились к нему; генерал благодарил офицеров за службу и любовь к нему, потом напомнил о многих милостях государя к любимому им полку, заслуженных мужеством и беспорочной службой, пожелал сохранить их навсегда и ушел опять к себе, не сказав ни слова Шварцу. Не объяснялись они друг с другом и позже, когда, после официального назначения, в три дня нужно было передать все дела и представить квитанцию государю как шефу полка. Казначей Василий Рачинский сновал челноком между старым и новым командирами.

Шварца не было и на проводах Потемкина, хотя на прощальный обед явились даже бывшие семеновцы, вышедшие в отставку или получившие новые назначения. Три батальонных командира преподнесли генералу подарок от всего полка: бронзовую пирамиду, увенчанную орлом, на малахитовом пьедестале с оградой в виде поставленных вертикально и соединенных цепью бронзовых пушек с горящими на них гранатами. На трех сторонах пирамиды были списки офицеров по батальонам, а на четвертой надпись: «Генерал-лейтенанту Потемкину признательные офицеры Лейб-гвардии Семеновского полка». По четырем сторонам пьедестала мастер выгравировал золотыми буквами: «Люцен, Лейпциг, Кульм, Париж». Лилось шампанское, пили за здоровье генерала, кричали «ура!». Песенники из всех рот грянули дружно:

Когда лились ручьи кровавы

И мы, сияющим штыком,

Исторгли знамя из рук славы —

Потемкин нашим был Вождем.

Эти куплеты сочинил Николай Анненков, выпущенный в Семеновский полк из Пажеского корпуса поручиком и через восемь лет, в семнадцатом году, покинувший его полковником.

Когда же громы замолчали

И мы как будто б отчий дом