Когда Лука слегка потряс капитана за плечо, чтобы разбудить его, самовар был уже готов, а от аромата свежих булок текли слюнки. Чисто выбритый, причесанный, подтянутый, Муравьев-Апостол явился в свою роту в половине девятого одновременно с десятком солдат, только что вернувшихся со смотра у полковника. Они были бледны и измучены, у Савельева колено распухло так, что вот-вот лопнут панталоны, – Шварц заставлял их подолгу стоять на одной ноге, вытянув другую, добивался правильного угла и изящества, хлопая линейкой по колену, голени или пятке. Освободив мучеников от учения и приказав им отдыхать, Сергей отправился на плац, внутренне клокоча. Эти люди уцелели в жестоком сражении при Кульме, и спасло их отнюдь не умение вытягивать ногу в струнку при ходьбе! Неужели ранами, принятыми за Отечество, они не заслужили лучшего к себе отношения? Он непременно высказал бы все это Шварцу, однако тот, вопреки обыкновению, за все три часа эволюций и деплояд на плацу не появился. Вадковский где-то разузнал, что полковника вызывал к себе Васильчиков; от генерала он вернулся тихий и заперся у себя. Неужели Бенкендорф начал действовать?
Послеобеденные часы в ротах отводились под словесность. Солдаты теперь были грамотны и уже не повторяли «Артикул воинский» за чтецом, а сами читали хором вслух по книжке – так распорядился Шварц.
– Если кто подданный войско вооружит, или оружие предприимет против его величества, или умышлять будет помянутое величество полонить или убить, или учинит ему какое насильство, тогда имеют тот и все оные, которые в том вспомогали или совет свой подавали, яко оскорбители величества, четвертованы быть, и их пожитки забраны, – доносилось до Муравьева. – Такое же равное наказание чинится над тем, которого преступление хотя к действу и не произведено, но токмо его воля и хотение к тому было, и над оным, который о том сведом был, а не известил…
Мысли Сергея вернулись к январским спорам. На другой день после голосования о республике собрались у подполковника Ивана Шипова в Преображенских казармах. Цель была ясна, теперь требовалось договориться о средствах. Никита Муравьев и Павел Пестель твердо стояли за цареубийство и вооруженное восстание; Илья Долгоруков резко им возражал и тогда же сложил с себя обязанности блюстителя Общества. Сергей тоже был против, доводы Пестеля о том, что анархию можно предотвратить, назначив наперед временное правительство, его не убеждали. Солдаты, которые сейчас прилежно разбирают «Артикул», в бою готовы были заслонить его своей грудью, но станут ли они защищать убийцу царя-батюшки? Убить царя значит убить доверие народа.
В Англии на днях казнили злоумышленников, вздумавших истребить сразу весь кабинет, бросив бомбу во время обеда у премьер-министра. «Покушение» готовилось с ведома правительства, поскольку главный помощник вожака заговорщиков был полицейским агентом. Это был способ и устранить одновременно всех людей, способных к решительным действиям, и проверить настроение в обществе. Толпа, собравшаяся на казнь, вела себя мирно и наказание заговорщиков одобрила, хотя среди зрителей и раздавались возмущенные голоса: «Где предатель Эдвардс? Казнить и его тоже!» А ведь нынешнее правительство в Англии не любят, в последние месяцы то в одной провинции возмущение, то в другой; один из казненных, Тистлвуд, еще прежде отсидел год в тюрьме за то, что вызвал на поединок министра внутренних дел. Однако граждане не пожелали быть облагодетельствованными путем убийства… Нет, на крови ничего прочного не построить.
Английских заговорщиков приговорили к четвертованию, как того требовал закон, но, рассудив, что это казнь средневековая, заменили ее повешением с последующим отрубанием головы. В Париже гадалка Ленорман предсказала Сергею, что его повесят…
– Кто фельдмаршала или генерала бранными словами поносить, или в компаниях и собраниях прочих предосудительные слова, их чести касающиеся, говорить будет, тот имеет телесным наказанием наказан быть или и живота лишен, – продолжалось хоровое чтение.
В половине пятого Ермолаев, Щербатов и Муравьев-Апостол, измучившись от ожидания, отправились к Вадковскому на Фонтанку; тот как раз вернулся.
– Слышали, что Царскосельский дворец сгорел? – огорошил он их с порога.
– Как сгорел?!
– Вчера днем дворцовая церковь занялась, а оттуда огонь перекинулся на галерею. От Лицея одни стены остались, покои государевы тоже пострадали, вплоть до Янтарной комнаты. Сегодня только потушили.
Офицеры подавленно молчали.
– Государь сильно огорчен, – продолжал Вадковский, – он… я надеюсь, господа, мои слова не выйдут за пределы этой комнаты? Будучи мнителен, он принял пожар за дурное предзнаменование.
Возразить на это было нечего.
– Ну а с нашим-то делом как? – не выдержал нетерпеливый Ермолаев.
Вадковский вздохнул.
– С Александром Христофоровичем поговорили хорошо, по душам. Не знаю, кто кому больше жаловался – мы ему или он нам. В штабе интриги, одни наушничают царю, другие – великому князю Константину… Бенкендорф сказал, что положил себе за правило четко исполнять приказы высшего командования, чтобы, по меньшей мере, совесть его была чиста, и нас призывал к тому же. Служебное рвение – единственный способ заслужить благоволение императора и доказать ему свою преданность. Если начальство будет уверено в нашем послушании, к нашей просьбе прислушаются и полковника заменят; надо лишь набраться терпения и дождаться выхода в Красносельские лагеря, приема у государя. А прежде того просил нас сообщать ему обо всех важных происшествиях, какие могут вызвать неудовольствие начальства.
На обратном пути Ермолаев кипел. Да что же это такое? Все ждать, молчать да кланяться! Семеновцам выходить в лагеря еще не скоро – в самом конце июня. Месяц пробудем там, оттуда на праздник в Петергоф. Вот уж где потребуется наука носки тянуть! А Шварц расстарается! Михаил Павлович им премного доволен! Заменят его, как же!
Сергей не отвечал: его встревожила внезапная и острая боль в горле. Неужели опять ангина? Голос искусителя нашептывал: «Отпуск по болезни!» Нет, пустяки, пройдет. У него уже так бывало: как захандришь, наваливается недуг, а если бодр и уверен в себе, так никакая хворь не берет. Придя домой, капитан послал Луку к аптекарю за шалфеем для полоскания.
Глава вторая
О дружба, нежный утешитель
Болезненной души моей!
Ты умолила непогоду;
Ты сердцу возвратила мир;
Ты сохранила мне свободу,
Кипящей младости кумир!
– Доктор, доктор! Идемте скорее со мной! Я нашел здесь моего друга, он болен, ему нужна ваша помощь.
Рудыковский взглянул на Николая Раевского с нескрываемым неудовольствием. Дорога из Киева была утомительной; доктор успел только умыться и мечтал о том, как напьется горячего чаю, переменит белье, ляжет отдыхать… Но молодой человек разве что не топал ногой, подобно гусарскому коню. Вздохнув, Евстафий Петрович вновь натянул еще не вычищенный дорожный сюртук, покрыл лысину фуражкой и взял свой несессер.
Они вышли на Большую улицу, которая вполне оправдывала свое название: бесконечно длинная и настолько широкая, что на ней могли разъехаться несколько экипажей, да еще и разойтись небольшие стада гусей и коз – незаменимых сожителей екатеринославских обывателей. Каменных домов было мало, зато деревянные усадьбы окружали себя садами и огородами. Миновав большой почтовый двор, обнесенный чугунной оградой с кирпичными столбиками, свернули влево. Обшитое шалёвкой двухэтажное здание с мезонином и портиком на четырех оштукатуренных колоннах оказалось городской гимназией. По этой улице степенно шествовали дамы под руку с солидными мужьями; красный доломан Раевского с золотыми шнурами заставлял их долго смотреть ему вслед. Оставив в стороне фабрику с примыкавшими к ней строениями, стали спускаться к Днепру между хуторами казачьей Половицы; перешли по ненадежному каменному мостику через глубокую балку с ручьем и очутились под горой, напротив казенного сада, позлащенного лучами заходящего солнца. Это была Мандрыковка: приземистые беленые хатки, крытые камышом, казались еще ниже по соседству с раскидистыми вековыми деревьями; по склону горы вскарабкались несколько бараков; обнесенный высоким забором острог стоял на усыпанном валунами берегу супротив лесистого Станового острова, который, словно дразнясь, вывалил из зеленой пасти длинный песчаный язык. Раевский уверенно направился к небольшому домику у самого берега; в дверях стоял и кланялся хозяин – чернявый носатый еврей. Потолок был такой низкий, что Рудыковский невольно пригнулся, проходя под притолокой. На дощатой лежанке сидел в одном исподнем щуплый курчавый молодой человек с бледным небритым лицом – это и был друг Раевского.
– Вы нездоровы? – строго спросил Рудыковский, глядя на него поверх очков.
– Да, доктор, немножко пошалил – купался; кажется, простудился.
Голос был сиплый, рука – горячей, пульс слегка учащен. Подведя больного к окошку, Евстафий Петрович велел ему раскрыть рот и высунуть язык. Глотка воспалена, на языке белый налет, а зубы ровные, здоровые.
– Лихорадка, – объявил врач, обращаясь к Раевскому, – но ничего страшного нет.
Потянувшись за своим несессером, который он не глядя поставил на стол, Рудыковский увидел чернильницу с торчавшим из нее обкусанным пером и лист бумаги, покрытый рисунками и мелкими, часто зачеркнутыми строчками.
– Чем это вы тут занимаетесь?
– Пишу стихи, – просипел больной и улыбнулся.
– Нашли тоже время и место. А вот это долой! – указал доктор пальцем на запотевший кувшин с квасом, наверняка ледяным. – На ночь – теплое питье, и если завтра лучше не станет, то хины.
Стоявший в углу человек, которого он прежде не заметил, метнулся вперед и забрал кувшин.
– Премного благодарны! – сказал он, пытаясь поцеловать Рудыковскому руку. – Уж вы, батюшка, вразумите их! Вас-то они послушают! Говорил ведь им, что вода холодная, – куды там! Им жарко, они купаться желают! Им забава, а мне перед барином ответ держать!