ЛЕДИ С БЕЛКОЙ И СКВОРЦОМ
Глава 8
Иногда самая что ни на есть материальная реальность менее реальна, чем тени. Джон Клемент моргнул, но не сразу узнал испуганное лицо молодой женщины, стоявшей перед ним, смертельно бледной, с расширенными от страха глазами и подрагивающими уголками рта. Он был не здесь: он опять ребенком играл в бабки со своим братом Эдуардом. Бросая биты, мальчики приседают на тонких ножках. За дверью слышны сердитые голоса взрослых.
Разные голоса в разные годы. Вот его отец рычит от гнева, затем бьет кулаком но столу, расшвыривает стулья или всаживает нож в портьеру. Мать отвечает холодно, хлестко или громко, сердито кричит. Дядья. Дядя Ричард, всегда предупредительный с детьми, мрачный, суровый. И, безжалостно кусая пальцы или губы, глухим голосом северянина так же безжалостно выкладывает нежелательные факты или неприятную неизбежность. Дядя Георг с увядшей миловидностью капризного ребенка, во взрослом человеке превратившейся в свою противоположность… Все его попытки кому-то угрожать, кого-то запугать, подкупить, перехитрить выходят наружу, все измены становятся явными, неизменным остается только нрав. И он воет от ярости. Бабки. У одной голос, как будто скребут по железу; другая все время прибедняется, хнычет, но стоит сказать ей что-нибудь поперек, превращается в ядовитую змею. И спокойный взгляд Эдуарда. Маленький Ричард знал — его собственное детское лицо скоро примет такое же выражение: покорный страх ребенка, не имеющего никакого влияния на взрослых, коверкающих их жизни. В безумии коверкающих собственные жизни.
Им незачем ломать голову над географическими названиями, доносящимися до них во время ссор взрослых за дверью. Они всегда куда-то переезжают, хотя, в сущности, это все одно и то же место. Они вечно отступают или наступают; вечно вырабатывают позицию по отношению к голословному предательству какого-нибудь бывшего друга, союзника или члена семьи. Вечно осаживают детей, пытающихся понять, что же происходит. Вечно грозят проклятиями. Вечно делают всевозможные выводы из реляций о последних сражениях. Речь не о том, кто прав, а кто виноват. Как злобные разумные существа, они знают — виноваты практически все взрослые. Нет никакого смысла в распределении позора или выслушивании лживых, ревностных самооправданий. Детям приходится решать более насущные вопросы: как изменится их жизнь в результате того или иного ожесточенного сражения и в каком новом коридоре они окажутся через неделю. Их жизнь полна неуверенности и страха, но уровень знаний различен. Ричард на три года моложе, то есть на три года меньше достоин доверия. Эдуарду еще хоть что-то говорят (хотя и врут).
— В один прекрасный день ты станешь главой этой жалкой семьи, она принесет тебе много хорошего, — бормотал отец, когда напивался и становился слезливым.
Но обращался он только к Эдуарду. И изливал душу мальчику, который при этом только вздрагивал и кивал. Эдуард не хотел быть главой этой жалкой семьи. Он не хотел знать, кого преследовал, кого хотел убить или на кого хотел напасть его отец и почему вчерашний самый близкий друг сегодня оказывался заклятым врагом. Он не хотел сидеть за столом со вселяющим ужас белокурым ураганом, глядя, как он хрустит костями птицы и опрокидывает бочонками вино. Он рос тихим ребенком, таким тщедушным для своих лет.
Джон Клемент помнил, как он завидовал Эдуарду и вместе с тем испытывал облегчение, что не слышит всех этих словоизвержений. Он помнил, как в детстве всегда хотел, чтобы его обнял отец, даже такой непутевый, чтобы, прежде чем этот крупный человек свалится в забытьи, пошептаться с ним.
Вряд ли мальчик действительно хотел выведать отцовские секреты. Как-то раз, в возрасте восьми лет, бесцельно гуляя по коридору, толкаясь в незапертые двери, тихонько что-то насвистывая, растерянный после похорон Анны, он ненароком заглянул в переднюю и увидел напротив под окном извивающегося человека и кучу шевелящейся одежды. Человек оказался отцом, он лежал на животе, корчился и шумно дышал. Из-под него торчали руки и ноги другого человека. И к нему повернулась голова женщины с длинными темными волосами. Он тихо вышел и направился к себе, продолжая насвистывать, но отец успел его увидеть.
В своих покоях мальчик подошел к окну и принялся играть со шпагой, недавно ему подаренной, — из серебра, с гербом на эфесе. Он вытаскивал ее из ножен, получая удовольствие от скрежета металла, и засовывал обратно, снова и снова, не думая ни о чем. Так что, когда ворвался отец, растрепанный, все время одергивавший одежду, как будто не был уверен, что она в порядке, он удивился. Отец с тревогой посмотрел на сидевшего у окна мальчика и сказал:
— Мне показалось, ты что-то видел.
Все знали — он не пропускал ни одной женщины, и все закрывали на это глаза, но он все еще боялся, что его застигнет жена.
— Нет. — Джон Клемент помнил, как произнес это слово, подняв на красивое раскрасневшееся лицо прозрачные, сознательно лишенные всякого выражения глаза. Холодно, как будто больше говорить было не о чем. Морщась от брезгливости при мысли о возможном разговоре. — Я не понимаю, о чем ты говоришь.
Крупный человек не сразу понял ответ, а затем кивнул и вышел. Какое облегчение.
Он не знал, благословение это или проклятие — быть младшим сыном, зато намного дольше оставался чистым от самых гнусных излишеств взрослых. Он никогда не позволял озлобленности завладеть своими чувствами к Эдуарду, который в этих испытаниях всегда был рядом, но и не позволял ему взрослеть за них обоих, особенно после того как родные из поколения отца полностью деградировали. Он не позволял ему кричать, стучать кулаками, подобно самоубийце размахивать оружием. А ведь проще всего было покориться и принять ядовитое наследие и безумие, которое они наблюдали все эти годы. Он молчал и мечтал о путешествии на континент, однако затаил пожизненную невысказанную обиду, заполнившую пропасть, которую оказалось невозможно преодолеть, даже когда много лет спустя он признал правоту Эдуарда и то, что ради спокойной жизни стоило кое-чем пожертвовать.
Горькая ирония заключалась в том, что Эдуард хотел похоронить прошлое и начать новую, тихую жизнь. Повзрослев, мальчик научился избегать конфликтов. Но тогда он не признавал компромиссов и, вспоминая это, испытывал отвращение к себе. Именно он настойчиво требовал справедливости и возмездия, считал Эдуарда трусом, потому что тот уступал, и — непростительно — обвинял его в этом. В их ссорах был виноват только он.
Теперь Эдуард умер, и ненависть кончилась. А он, будучи наследником своей семьи, умеет лишь расставлять людям ловушки, он в этом вырос. И не с кем вспомнить детские годы. Теперь только он помнил комнату в Ламбетском дворце, помнил, как архиепископ Мортон ушел спать, помнил, с какой болью в глазах Эдуард отвернулся, тоже намереваясь заснуть. Помнил свои последние слова, произнесенные высокомерным тоном, усвоенным им в малолетстве. Между кроватями повисло: «Трус». Когда он проснулся утром, Эдуарда уже не было. И в черном прошлом он остался один.
Она смотрела на него расширенными глазами — молодая девушка с черными волосами под белым чепцом, освещенная свечой. Она была так напугана, что он затрепетал от жалости. Хватит, в самом деле, нужно взять себя в руки и сосредоточиться на настоящем. Нужно вспомнить, что он взрослый мужчина и в долгой жизни, после того как во всех продуваемых ветрами замках Англии он трал с братом в бабки, она была частью его мечты.
— Мег. — Он с трудом подбирал слова, сперва удивившись, как легко его губы произносят ее имя, затем найдя в нем опору. Он медленно возвращался в настоящее, в котором любил эту женщину. — Это умер мой брат.
Он видел, как она затаила дыхание, как сдвинулись ее брови, когда она задумалась над смыслом сказанных им слов. Затем Мег глубоко вздохнула. Он почувствовал — она все поняла правильно. Ее страх исчез. Она снова начинала верить ему.
Мег стремительно шагнула вперед и склонилась над ним. Ее лицо преобразилось, осветившись почти материнской нежностью. Она обняла его и прижала к себе, как ребенка. Чувствуя себя так хорошо в ее объятиях, он попытался не думать о том, что должно последовать всего через несколько минут. В глубине сознания мелькали воспоминания о ее податливом теле и страстных темно-голубых глазах. Но он не мог задерживаться на них теперь, когда все его надежды уступали место былому отчаянию. Подступившая сзади тьма почти мгновенно отрезала нахлынувшую было радость. Он знал, что вызывает этот страх, хотя и не мог контролировать мутную, повергавшую его в трепет печаль. Теперь ему нужно сказать ей все. Так велел сэр Томас. Но если он скажет, она будет знать. А если она будет знать, то может уйти. От этого ему становилось трудно дышать.
— Мне так жаль, — бормотала она, гладя его руку. — Так жаль. Твой брат. — Ему хотелось заглянуть в ее лицо, но оно было наверху, а он не осмеливался поднять голову. В ее голосе он слышал облегчение, которое она пыталась скрыть. Она проникла в его тайну и надеется на счастье. Он не хотел лишать ее этой уверенности. — Тот самый брат, о котором ты рассказывал? Тот, с которым ты не мог помириться? — мягко прибавила она, и ее рука замерла. — Ты сделал все, что мог… Не кори себя… Я знаю, это не твоя вина. — Затем, будто что-то вспомнив, она встряхнулась и слегка отпрянула. — Но разве об этом просил тебя рассказать мне отец? — Он не мог говорить. Она приняла его молчание за подтверждение своей догадки. — Ты же не сделал ничего плохого. — Он слышал по ее тону, что она оскорбилась за него. — Почему он так рассердился?
Он отодвинулся от нее, одернул плащ, взял себя в руки, встал, обнял ее за плечи и очень ласково притянул к себе. Теперь они оба полусидели на краю стола.
— Я не знаю, как сказать тебе, — прошептал он.
Она смотрела на него с непереносимым доверием.
— Ведь у нас теперь не будет друг от друга секретов, правда? — спросила она — пробормотала — и попыталась выдавить улыбку.
«Я так не хочу иметь от тебя никаких секретов, — молча умолял он, — но моя жизнь по сравнению с твоей была длинной, и мне придется объяснить тебе такие многослойные древние тайны. Я не хочу, чтобы ты думала, будто мне на сапоги налипла глина».
Не отрывая от него взгляда, она накрыла его лежавшую на столе руку своей. Но он видел, как она мечется в догадках, и отвел глаза. Затем посмотрел на ее белую руку и глубоко вздохнул.
— Твой отец прав. Мне нужно рассказать тебе кое-что еще, — сказал он громче, заглушая гулкие удары собственного сердца, — если я хочу быть до конца честным. Но это не должно ничего изменить в наших отношениях, — добавил он, чувствуя, что нужные слова приходят — красноречие отчаяния, позолотившее его речь. — Он хочет, чтобы я рассказал тебе о своем прошлом. Но сперва я должен сказать тебе — нас объединил наш выбор. Мы с тобой — ты и я — решили, как строить жизнь. Это наше настоящее и наше будущее, совместное. Долой все, что каждый из нас оставил в прошлом. У нас обоих темное начало.
Она кивнула, слегка смутившись, но доверчиво, с улыбкой.
— Ты хочешь рассказать мне о женщинах, которых любил? — спросила она. — Я не возражаю.
— Нет. — Он покачал головой. — Ты помнишь игру, которой я научил вас, когда вы были детьми? Про принцев из Тауэра? — спросил он. — С нее начинается книга твоего отца.
— Принцы, которых убил Ричард. — Она подхватила знакомую школьную тему и хотела вытащить из него улыбку светлым воспоминанием о прошлом. — Коварный свирепый Ричард. Целуя человека, замышлял его убийство.
Нет, не то. Он не знал, с чего начать. Он уже столько времени не вел откровенных разговоров. Почти никого не осталось в живых, а остальным не нужно ничего объяснять. Следовало подойти как-то иначе.
— Моего брата звали Эдуард.
— Да, — ответила заинтригованная Мег. — Я знаю. Сэр Эдуард Гилдфорд.
— Тебя не удивляет, почему у него другое фамильное имя?
Он не сразу понял, что начал рассказ, что теперь остается только закончить его и что, может быть, если он сумеет все правильно объяснить, ситуацию удастся спасти. Она пожала плечами. Она не понимала, почему он спрашивает ее об этом.
— Ваша мать вышла замуж во второй раз? — несколько нетерпеливо спросила она.
— Нет, — быстро ответил он, опустив глаза. — Это не его имя. Не фамильное имя, под которым он вырос.
Он почувствовал, как она напряглась.
— Так его звали сэр Эдуард Клемент? — спросила она, как будто ставя диагноз.
— Нет. — Он закрыл глаза. — Плантагенет. Его звали Эдуард Плантагенет.
Все остановилось, кроме крови, стучавшей у него в ушах. В комнате стало тихо и тесно. Его лоб покрылся испариной. Он почти не дышал. Наконец поднял глаза и заглянул в ее освещенные свечой глаза. Она смотрела на него, открыв рот.
— Принц из Тауэра? — еле слышно спросила она. Он как-то очень неловко кивнул. — А ты? — выдохнула она почти без голоса.
— А я Ричард. Когда я был мальчиком, меня называли герцогом Йоркским.
Я решила, что он сошел с ума, что горе вывихнуло ему разум. А может, он только что выдумал эту дикую сказку, чтобы не рассказывать мне чего-то более страшного. А может быть, и то и другое. А может быть, я просто не знала, что обо всем этом думать. У меня кружилась голова. Я поняла только, что, когда он произнес эти два имени, ему стало легче. Он встал со стола и повернулся ко мне. Он казался еще выше обычного, как будто у него с души свалился камень, а в глазах, неотрывно смотревших на меня, читался даже какой-то вызов. «Теперь думай что хочешь», — говорили они, но вместе с тем: «Верь мне».
— Но они исчезли, — только и пробормотала я, чувствуя себя кроликом в собачьей пасти. Однако голос постепенно набирал прежнюю силу и становился резким, в нем звучал упрек. — Их убили сорок лет назад. Это была игра. Наши уроки по риторике. Так ты нас учил.
В окно из темного сада доносился шорох его ночных обитателей. Вдали раздался пронзительный крик лисицы. В голове теснились воспоминания о домашней школе. Я будто снова слышала его голос, открывающий нам новые книги, открывающий нам мир. Если эта игра была ложью, тогда все остальное в ровном пейзаже знаний, наполненных для меня смыслом, тоже могло оказаться враньем и ловушкой. Если эта игра была ложью, тогда, не обращая внимания на легкую сутулость, заставлявшую мое сердце таять от нежности, на натянутые от напряжения мышцы, я совершенно не знала стоявшего передо мной человека. Новый Джон кивнул.
— Да, игра, — с сожалением, не очень, однако, глубоким, сказал он, как будто игра являлась лишь необходимым обманом, тактикой выживания. Фрагментом, хотя, может, и забавным, большой истории. Наверное, для него так оно и было. — Я знал, что ты спросишь об этом. Идея принадлежала твоему отцу. Я тогда вернулся в Англию, и он взял меня под свое крыло. Он придумал эту историю и велел мне рассказывать ее детям в школе Святого Павла. Попав к вам, я учил ей и вас. Предполагалось, так она распространится и все будут думать, будто мы с Эдуардом погибли. А я, рассказывая ее детям, продумал бы и проговорил каждую подробность, повторил бы ее бессчетное количество раз, снова и снова, добавил бы все недостающие детали. И вы, и смышленыши из школы Святого Павла, знали бы ее с детства и считали бы правдой. Она бы переходила из поколения в поколение и действительно стала бы историей. Но дело зашло дальше, чем мы думали. Даже такой умный человек, как твой отец, не догадался, какую отличную историю смастерят дети. — Он весело засмеялся. — Он всегда гордился талантами своих отпрысков. Но ничем он не гордился так, как они — вы — ничтоже сумняшеся расправились с двумя маленькими принцами.
Я понимала, о чем он говорит. Я знала тихую улыбку на лице отца, когда какая-нибудь его игра становилась реальностью; когда мы доверчиво повторяли и украшали подробностями заучиваемое в качестве правды, он получал тайное удовлетворение. Но я не могла смеяться вместе с Джоном, не могла оценить хитроумность затеи. Мне не хватало воздуха. Мысль о том, что при помощи одной из таких игр мной почти всю жизнь манипулировали люди, которых я больше всего любила, росла в моей груди, как мяч из свиного мочевого пузыря. Он надувался и давил на все внутренние органы. Если это была ложь, сколько еще неправды я невольно приняла? Я вцепилась в столешницу, открыла рот и захватила как можно больше воздуха.
— Это еще не все, — чуть ли не с гордостью продолжил Джон Клемент. — «Убив» в игре Ричарда Йоркского и написав «Утопию», он превратил меня в нового человека. Помнишь, летом он взял меня с собой за границу? И в начале книги я — «мой питомец Иоанн Клемент» — вместе с ним и Питером Гиллесом стою на площади в Антверпене и слушаю рассказ Рафаила Гитлодея про неведомый остров. Все мы ее читали; все мы знаем, что она искрится юмором. Утопия — Нигдевия — стоит на берегах реки Анидр; в ней правит Адем. Но лучшую шутку он выдумал со мной. Ты никогда не думала, почему он назвал меня «мой питомец»? Это не просто речевой оборот. Это спасение. Такая формулировка вводила в заблуждение; никому, кто увидел бы мои седые волосы, и в голову не пришло, что тринадцать лет назад, когда вышла книга, я был мальчиком. Но до своего возвращения в Англию год назад я вел тихую жизнь, вне университетских стен почти ни с кем не общался. Не многие знали мой настоящий возраст. Книга пользовалась в Европе огромной популярностью. Ее прочли тысячи людей. Иоанн Клемент в ней просто упоминается. Никто из читателей не обратил особого внимания на имя. Но услышь они его позже, логика подсказала бы: я намного моложе, чем на самом деле, и слишком молод для Ричарда Йоркского. Особенно если они пользовались одним из европейских изданий, где даже есть мое изображение — длинноволосый пятнадцатилетний подросток. «Утопия» — шутка гения. Она дала мне жизнь Не-Принца.
Я вспомнила разговор с мастером Гансом в его мастерской. Должно быть, это и есть его рисунок. Мальчик Клемент. Мне стало неприятно — невинное удивление мастера Ганса, моя невинная уверенность. А теперь Джон Клемент просит меня разделить его восторг тонким умом отца.
— Если это правда… — начала я, призвав все самообладание, чтобы расцепить руки. Несмотря на жаркую ночь, они посинели и заледенели. — Если ты действительно принц Ричард… — Я видела, как он кивнул с тревогой. Чувствовала, как мои руки, словно отдельно от меня, медленно поднимаются к его груди и сжимают ему плечи; как моя голова падает на скрещенные руки, они-то ее и держали. Я скорчилась как младенец, изо всех сил пытаясь не порвать связи с реальностью, глубоко дыша. — …Тогда что случилось на самом деле?
Он помолчал, собираясь с мыслью. Он не помнил точную последовательность событий. Помнил только угрозу и страх. В том прошлом жили только угроза и страх. Никто не думал, что отец Эдуарда и Ричарда умрет так внезапно. После его смерти все стали интриговать и ненавидеть друг друга. Дядя Ричард выступил против его матери и клана ее хитроумных родственников. Но в первую очередь следовало подчинить Эдуарда.
Девятого апреля все изменилось. Дядя Ричард, герцог Глостер, находился тогда где-то на севере: он правил северными землями из своего замка в Мидлеме. После Рождества Эдуарда вместе с остроглазым братом его матери, Энтони, графом Риверсом, отправили обратно в замок Лудлоу. Мать, готовая на все, лишь бы ее семья воспитывала царственного наследника, пропихивала орду своих родственников и пыталась обеспечить им влиятельное положение. Остальные дети, включая десятилетнего Ричарда, остались с ней в Лондоне. Все случившееся потом он знал от матери с испуганными глазами и подвижными бровями, она быстро дышала и все время прижимала к себе детей. Затем, чтобы ей сподручнее было демонстрировать свою обеспокоенность, их уводили. Тогда она принималась поднимать брови и еще быстрее дышать, словно упиваясь своими самыми важными на свете чувствами.
Через два дня после смерти отца, когда только приступали к организации похорон, городские глашатаи провозгласили Эдуарда королем. Эдуардом V. В их детстве было так много похорон, что, собираясь в церковь, он привык надевать черное и слышать «De profundis clamavi ad te, Domine, Domine». Год назад умерла его старшая сестра Мария. За год до того — маленькая Анна, на которой его женил отец, наложив таким образом лапу на земли ее покойного отца. Но мать любила повторять — бывают события похуже смерти. Ему повезло, резко говорила она, что в отличие от нее и своих сестер он не помнит того страшного времени, когда его отца захватили войска Невила, а дядя Георг надеялся, женившись на дочери Невила, стать королем. Когда его отец бежал во Фландрию, ей пришлось с маленькими девочками прятаться в Вестминстере. Там она и родила Эдуарда. «Совсем одна», — трагическим голосом произносила она. Как будто окружавшие ее люди были не в счет.
Родственники-соперники, подобно шахматным фигурам, двигались теперь на Лондон. Снова вспыхнула застарелая ненависть между кланами его отца и матери: весь гнев Йорков пал на его мать, никчемную женщину с изумительным лицом и гибким, как у ивы, телом. Она нарушила их стратегический план женить Эдуарда на французской принцессе, тайно сочетавшись браком с королем и приведя к власти толпы своих родственников, сместив прежних вождей Англии.
Через две недели после смерти отца Риверс вооружил две тысячи человек и выступил с новым королем из Лудлоу. «Слава Богу, слава Богу, — говорила мать короля, пролив потоки слез после получения этого известия. — С Энтони он в безопасности». Он не был в безопасности. Неделю спустя дядя Ричард и его друг Генрих Стаффорд, герцог Бекингем, отбили Эдуарда и его свиту и взяли Риверса под стражу. Мать рыдала, ходила из угла в угол и заламывала руки. Он помнил, как пытался утешить ее, — наполовину от страха, наполовину от скуки клал свою маленькую руку на ее ладонь и робко, по-детски говорил: «Не плачь, мама, не плачь».
Он помнил ее красивые глаза, медленно, театрально опустившиеся на него и трагически сверкнувшие поверх вдовьего траура, помнил ее элегантные объятия. «Материнская любовь не знает никаких преград, — декламировала она. — Как же мне не тревожиться?» Маленький Ричард решил не говорить, что дядя Ричард лишь выполнял просьбу отца — побыть лорд-протектором, пока Эдуард еще ребенок, и вызволить его из-под влияния клана Вудвилов. Скажи он об этом, разразился бы скандал. А он хотел для себя мира.
Через четыре дня королевская свита в сопровождении герцогов добралась до Лондона. Мать не стала ждать: похороны уже прошли в Виндзоре. Весь город ждал нового короля. Четвертого мая лорд-мэр, олдермены и пятьсот граждан в бархате вышли встречать Эдуарда. В его честь в парке Хорнзби устроили банкет. Несколько дней он провел с дядей Ричардом во дворце Кросби, затем его поместили в королевские покои Тауэра.
Мальчик Ричард ничего этого не видел. Мать сгребла их в охапку, отвела в Вестминстер — однажды такая тактика уже сработала — и загородилась там от судьбы. «Какая трагедия, что мой ребенок попал в руки злодея интригана», — рыдала она. Маленький Ричард заметил, как при этих словах его старшая сестра Елизавета замерла. Он чуть не рассмеялся. Круглолицая жесткая Елизавета уже целую вечность была влюблена в старого сурового дядю Ричарда с длинным, словно топором высеченным лицом и занудством чиновника. Все ее время было посвящено мечтам, как жена дяди умрет и он возьмет в супруги ее.
Через несколько дней его позвали к матери. В руке она держала письмо. Глаза на серьезном лице светились тайной надеждой. «Мой дорогой, — сказала она, — тебе придется перебраться в королевские покои к Эдуарду». Изумление сына, судя но всему, ее обескуражило.
— Я получила вести от Эдуарда и Ричарда. — Она говорила непререкаемым гоном. — Эдуарду очень одиноко. И Ричард говорит, вам нужно давать воспитание. Вы должны быть вместе.
Он не мог напомнить ей ее же слова о дяде Ричарде, сказанные еще так недавно. Это бы только вывело ее из себя. Подавив дурные предчувствия и страх, он позволил провезти себя по городу. Ему было десять лет.
Эдуард действительно страдал от одиночества. Его лицо вспыхнуло радостью, когда в большое гулкое помещение вошел брат. С Рождества Эдуард вырос на шесть дюймов и сильно похудел. Но их с братом не приучили выворачивать душу наизнанку. Улыбаясь во все лицо, Эдуард спросил только:
— В бабки?
И они играли и ждали, играли и ждали, но новости до них не доходили. Позже Ричард узнал: взяты под стражу все влиятельные сторонники Эдуарда — Томас Стенли, Томас Родерем (епископ Йоркский), Джон Мортон (епископ Илийский), Оливер Кинг (старый секретарь отца), который начал работать на Эдуарда, а потом почему-то исчез, и даже Джейн Шор.
Но тогда он считал, что все идет как надо. Облачение для коронации было готово, значит, это произошло до двадцать второго июня. Закрепляя последние булавки и крючки, гвардейцы не смотрели им в глаза. Через воспитателя, коротышку итальянца, каждое утро проводившего в Тауэре службу и уроки, мать прислала им записку, которую учитель всучил им на выходе из часовни. Какие-то каракули. «Распространяются слухи — беспочвенные, вредные слухи — о вашем рождении. Не верьте ничему, что услышите. Все это ложь, ложь. Никому не верьте», — говорилось в ней.
Они прочитали ее вместе. Обменялись многозначительными взглядами и шутливо подняли брови, Детская бравада. Эдуард без всяких комментариев, плавным движением положил записку на стол и открыл книги. После урока латыни, помогая итальянцу, никак не попадавшему в рукава, надеть плащ, он тихо, но с достоинством, обретенным им вместе с новым положением, спросил:
— Доктор Джильи, что это за слухи, о которых говорит мать?
Обычно словоохотливый и болтливый Джованни Джильи вздрогнул, как от резкой боли, и с тоской посмотрел на дверь. Но доктор не стал бы архидиаконом Лондона, не потакай он капризам принцев. Он всегда говорил им все. Так вот, епископ Бата и Уэльса утверждает, будто отец до тайной женитьбы на их матери был тоже тайно помолвлен с другой женщиной. Епископ рассказал: двадцать один год назад отец в его присутствии подписал законный брачный контракт с хорошенькой молодой вдовой, леди Элеонорой Батлер. Он не очень-то нуждался в церковном благословении, уже вступив с ней в брачные отношения, но ни публичного объявления о помолвке, ни папской буллы относительно королевской женитьбы не последовало, а оставшиеся дни своей жизни леди Батлер провела в келье женского монастыря строгого устава. До сих пор Роберт Стилингтон молчал, так как был назначен епископом с ежегодным жалованьем в триста шестьдесят пять фунтов. Но теперь его царственный защитник умер и, очевидно, старика вдруг замучила совесть. Никто ни на улицах, ни при дворе не верит всем этим басням, сказал доктор Джильи, «кроме того, что ваш отец…». Тут ему не хватило знаний английского, он смешно пожал плечами и нарисовал в воздухе женскую фигуру. Если бы толстенький учитель рассказывал это кому-нибудь еще, подумал Ричард, он бы непременно хихикнул.
Доктор Джильи торопливо заковылял из зала, не имея особого желания продолжать трудный разговор. Он с сожалением помахал рукой и даже воздержался от обычной болтовни. Но детям больше ничего не нужно было объяснять. Если это правда, то они — отпрыски многоженца. И незаконные наследники.
— Не волнуйся. — Голос Ричарда звучал натужно бодро. — Вспомни мамино письмо. Это всего лишь слухи.
Но в бабки они больше не играли. Весь оставшийся день Эдуард тихонько молился, а на следующее утро исповедался. Ричард лежал на постели и бездумно бросал кости. На обедне появился мрачный дядя Ричард. Мальчики не знали, что ему сказать. Он внимательно посмотрел на Эдуарда и промолвил:
— Вижу, ты уже слышал. Не будем говорить плохо о покойниках. Но мне жаль. Помолимся. — А уходя, добавил: — Епископ выступит в парламенте. Будут полные слушания. Но начнутся волнения. Пока все не успокоится, я хочу отослать вас из Лондона.
Покорный Эдуард, казалось, даже обрадовался. Но юный Ричард видел глаза дяди. Видел, что, несмотря на лицемерно поджатые губы и опущенные уголки рта, в глубине души тот доволен. Юный Ричард понимал — парламентских слушаний, связанных с голословными утверждениями епископа Стилингтона, никогда не будет. У него также пронеслось в голове, что его сестра Елизавета, влюбленная в дядю Ричарда и постоянно надеявшаяся на смерть его жены (тоже родственницы их отца), будет рада. Теперь она сможет стать королевой.
Их навестил только что выпущенный из тюрьмы епископ Илийский; у него были узкие глаза и лукавый язык без костей (но, как заметил юный Ричард, сознание, что он принимает участие в таких важных событиях, мешало ему дышать). Он не знал, называть ли мать мальчиков вдовствующей королевой или просто леди Елизаветой, но он с ней говорил. Они разработали план.
Для его реализации требовалось время. Назначенная коронация Эдуарда не состоялась, а спустя четыре дня под именем Ричарда III короновали дядю Ричарда. Мальчики в тот момент находились в Тауэре. Они провели там все душное лето. Этим летом, как он узнал позже, дядя Ричард казнил Гастингса, Бекингема, Риверса, Грея и Вона. Они оставались в Тауэре достаточно долго, чтобы юный Ричард, получавший информацию от разговорчивого доктора Джильи, приносившего им лондонские сплетни, окончательно убедился — история епископа послужила лишь дымовой завесой, призванной помочь его дяде захватить трон. А в октябре их увезли.
Джон Клемент понимал, что сейчас, столько лет спустя, Мег хотела знать, что случилось потом.
Он не мог сосредоточиться на военной стороне вопроса, на бесконечных депешах, которые туда-сюда возили неутомимые гонцы, на последующем решении своей матери вверить дяде Ричарду его сестер, на противоречивых слухах о том, что она якобы вела переговоры с ланкастерским претендентом Генрихом Тюдором, замышлявшим вторжение из Франции, планируя выдать за него Елизавету. Его воспоминания были слишком обрывочны. Он помнил, например, свое тихое бешенство, когда его и Эдуарда в грубых темных плащах посадили на лошадей без всяких фалер и эмблем на попонах и те иноходью поскакали по площади Кросби и дальше. Анонимная кавалькада покидала Лондон. Теперь на площади Кросби жил дядя Ричард. Он помнил также свою железную решимость вернуться, отомстить дяде и отобрать у него трон. Но Эдуард мстить не хотел. В отличие от юного Ричарда старший брат поверил, что дядя сказал правду, и сдался.
Сейчас Джона Клемента мучило воспоминание о том, как он долгие месяцы, долгие годы изводил Эдуарда требованиями отстоять свои права, выждать, вернуть трон и отомстить. Юный Ричард сердился, настаивал, приходил в ярость от того, что он младший и не имеет права мстить за несправедливость, в результате которой Эдуард лишился престола. «Это безбожно», — шипел он. Но тот в перерывах между молитвами только шептал в ответ: «Ричард, пусть все остается как есть. Не нам знать, что справедливо, а что нет. Да свершится Божья воля».
Джон Клемент прокашлялся. Горела единственная не погасшая свеча. Ее пламя освещало напряженное лицо Мег. По птичьему пению он понял — до рассвета недалеко. Клемент говорил монотонно, без эмоций, как человек, рассказывающий о трудном прошлом.
— Нас приютил друг семьи. Мы знали его всю жизнь. Малышами мы играли с его детьми. Он приехал из Йорка и забрал нас к себе в Гиппинг, что в Суффолке. Слуги называли нас «лорд Эдуард» и «лорд Ричард» и не задавали вопросов. Все шло удивительно легко. Через два года дядю Ричарда убили, а мы еще долго оставались у него. Его имя сэр Джеймс Тирел.
Взгляд Мег обжег его.
— Сэр Джеймс Тирел убил тебя. — Она словно обвиняла его. — Майлс Форест и Джон Дайтон придушили вас подушками, но заплатил им Тирел.
— Нет-нет, это выдумка. Тирел хороший человек. Один из лучших.
— Если ты выдумал эту историю, то зачем же отплатил человеку, сделавшему тебе столько добра, тем, что превратил его в чудовище?
Он опустил глаза и пошаркал ногами по полу, обдумывая ответ.
— Видишь ли, — после долгой паузы с тревогой продолжил он, не желая вспоминать крупные руки Тирела и теплый голос, которым он учил мальчиков владеть мечом, — я не хотел этого. Так было необходимо. Когда к решению наших судеб подключился твой отец и возникла такая необходимость, сэр Джеймс Тирел уже умер. Выдумка не могла ему повредить, хотя меня она всегда смущала. — Мег мотнула головой. Он видел, что она ему поверила, хотя и насупилась. Это придало ему сил. — Придя к власти, Генрих Тюдор женился на моей сестре Елизавете. Наконец-то можно было провозгласить мир между Ланкастерами и Йорками. Но сперва Генриху требовалось снова узаконить Елизавету. Только после этого брак мог приобрести нужное символическое значение — настоящая принцесса Йоркская выходит замуж за триумфатора из дома Ланкастеров. Однако перед Генрихом стояла дилемма: в ту самую секунду, как он отменил бы Titulus Regulus, то есть статут, по которому Ричард объявил незаконными всех детей моего отца и захватил трон, мой брат Эдуард стал бы королем. И хотя ходило множество слухов о нашем убийстве, Эдуард был жив. Любой король из моих родственников, сочти он это выгодным для себя, недолго думая убил бы нас. Йорков никогда особо не мучили угрызения совести. Генрих, конечно же, расчетливый, жадный, низкий — так о нем говорили, — вместе с тем обладал осторожностью. Не воплощенное зло. И боялся женщин — своей матери, моей матери. Они-то и спасли нас. Моя мать поручила епископу Илийскому переговорить с его матерью. Архиепископом Кентерберийским был тогда Джон Мортон. Он изъездил всю страну, но не забывал, что прежде был человеком Йорков, моего отца. Генрих женился на Елизавете именно в результате его усилий, но нам пришлось сохранить жизнь и изменить биографию. Мы стали людьми благородного происхождения. Он изменил и наши имена и взял нас к себе.
Большого риска в этом никто не видел. Мы уже подросли. Исчезнув во время войны маленькими мальчиками, мы вернулись бородатыми молодыми людьми, притом что половина английских юношей знатного происхождения погибла. Стали жить в новом доме, недавно построенном Ламбетском дворце. В нем поселились новые люди. Семья Гилдфорд радовалась, что Эдуард будет считаться одним из ее членов. Архиепископ Мортон не мог подыскать для меня семьи, которая дала бы мне свое имя — Тирел категорически отказался, — и просто выдумал его. Он считал: даже если кто-то заметит наше сходство с Плантагенетами, ничего страшного — ведь, в конце концов, на свете так много незаконных королевских отпрысков. Семья, в которой мы жили, конечно, все знала, но помалкивала, испытывая благодарность за те крохи власти, что получила в результате замужества Елизаветы. Сэр Джеймс Тирел стал комендантом крепости Гине и переехал во Францию. Моя мать не отличалась особой скромностью, но через год или два она поссорилась с Генрихом и уединилась в аббатстве Бермондси. Я полагаю, все эти монахини из благородных семейств в монастырях Бермондси или Минориз узнали о нас немало. Однако никто из переживших то страшное время не хотел вспоминать прошлое. После войны люди хотели говорить совсем о другом — о торговле, дипломатических альянсах, новом учении. С тех пор как правители Англии перестали пожирать друг друга, страна стала неузнаваемой. Никто больше не хотел войны. — Он печально помолчал. — И мы полгода прожили у Мортона, показывая миру наши новые лица, потом перебрались в Гиппинг. Мы начали все сначала… — В окно уже пробивался свет, в саду послышались шаги но дорожке. — Я познакомился с твоим отцом в Ламбетском дворце у Джона Мортона. — Шаги приближались к дому. — После отъезда из Лондона Эдуард хотел только одного — укрыться где-нибудь в Англии, охотиться и молиться. А я мечтал посмотреть мир. Я не мог отказаться от мысли, что когда-нибудь мы вернем себе трон, хоть Эдуард этого и не желал. Вот тебе правда. Но я не мог говорить о ней вслух и заявил, что мне не терпится ознакомиться с новым учением и найти себе другое будущее. И когда мне исполнилось лет шестнадцать, Мортон разрешил мне поехать в Лувенский университет. Мы знали: у моей тетки Маргариты, герцогини Бургундской, я буду в безопасности (а мне еще грезилось, что она поможет нам вернуть трон — она всегда ненавидела Тюдоров). Перед отплытием я провел несколько дней в Ламбетском дворце, где служил тогда твой отец. Он был просто смышленым пажом, но Мортон не уставал повторять — его ждет великое будущее. Проницательный этот Мортон. «Когда я уйду, — любил говорить он, — надеюсь, вас поведет молодой Мор». — Шаги остановились у двери. — Так и случилось. — Джон Клемент говорил громко, чтобы его услышал Мор, открывший дверь и вошедший в комнату.
Сэр Томас зарос, под глазами залегли черные круги, он не сменил белье. Возвращаясь из Лондона, он часто не замечал беспорядка в своей наружности. Но угроза сошла с его лица. Теперь оно излучало умиротворение человека, много часов проведшего в молитве. Слова, с которыми он обратился к Джону Клементу, продолжили мысль, высказанную им перед уходом из Нового Корпуса, но теперь его голос звучал размеренно и спокойно.
— Рассказал? — просто спросил Мор. — Прости, если был резок, но ты должен понять, как это важно для нас всех.
Джон Клемент невольно вытянулся, отошел от стола, от Мег, даже не заметив этого, и кивнул с обычным, почти благоговейным уважением, которое испытывал к этому человеку.
— Об Эдуарде. Да.
Он не сводил с Мора глаз. Сэр Томас повернулся к своей приемной дочери и заметил, что она тоже автоматически кивает. Мег все еще сидела на краешке стола, нахохлившись как птица, которая, готовясь ко сну, распушила перья на ветке, и крепко держалась руками за столешницу. Мор подошел к ней.
— Теперь ты понимаешь, Мег? — очень ласково спросил отец, и она рванулась было к нему в объятия, но Мор просто уселся рядом, заняв место Джона Клемента. — Ты понимаешь, что тебя ждет, если ты выйдешь за него замуж?
Она повела головой, но так неопределенно, что Джон Клемент не понял, согласие это или отказ. Ее ничего не выражавшие глаза были размером с блюдце. Джон Клемент видел: Мор любит ее — он так сосредоточенно тер себе руки, — но Мег ничего не замечала. Ему стало немного неловко оттого, что его покровитель не умеет выразить любовь, и он отвернулся. Он здесь не в качестве судьи; он очень предан этому человеку.
— Проблема заключается не только в тайне его прошлого. Правда еще жива, и риск разоблачения существует. Бывало трудно, но мы выдюжили и долгие годы сохраняли мир и безопасность. Эдуард жил в деревне, Джон путешествовал.
Сейчас положение нестабильно. Новые опасности подстерегают со всех сторон. В стране ширится эпидемия и проклятие ереси, на улицах шепчутся о Божьем возмездии династии Тюдоров. Теребя старые раны, их называют узурпаторами. А король, с санкции папы или без оной, во что бы то ни стало хочет расторгнуть свой брак с королевой. Боюсь, его легко развратят еретики, сплотившиеся вокруг леди Анны. Если он станет… если он обратит свой взор на ересь, — пристально глядя на Мег, Мор многозначительно помолчал — ораторский прием, — тогда все короли-католики примутся искать человека, который мог бы занять его трон. Тюдоры дали Англии мир и процветание, которых она никогда не знала. Я считал долгом в силу своих скромных возможностей помогать им удержаться у власти. И делал это с радостью. Но они узурпаторы, а не представители законной династии. Если Англия погрузится в религиозные распри и станет известно, что законный Плантагенет жив, католики всей Европы поддержат его в борьбе против Генриха Тюдора. До вчерашнего дня это не касалось тебя непосредственно — их бы интересовал Эдуард. Но теперь бедный Эдуард мертв. — Он перекрестился. — Упокой Господь его душу. И последним Плантагенетом является Джон. — Тот замахал руками и сделал шаг вперед, издавая какие-то гортанные звуки. Сэр Томас властно осадил его. — Знаю, знаю, ты этого не хочешь. Твоя единственная цель — избежать любого участия в государственных играх и королевских интригах, знаю.
Но тайны выходят наружу. Все эти годы нам везло, но тайна известна слишком многим и может еще обрести огласку. А если это случится, тебе придется думать не только о католических монархах Европы. Существует еще и король Англии. Генрих не тот тихий человек, каким был его отец. Я иногда говорю, что, если бы с помощью моей головы он мог овладеть еще одним замком, она бы уже завтра слетела с плеч. И если он решит, что ты ему опасен, то твоя голова слетит уже сегодня ночью.
Джон отступил, закивав в подтверждение неоспоримой истины, высказанной сэром Томасом, но государственный муж вряд ли это заметил. Он по-прежнему неотрывно смотрел на девушку, сидевшую возле него, а она по-прежнему смотрела в сторону. Ее руки все еще не отпускали столешницу, а два пальца так сильно захватили юбку, что на желтой материи образовалась четкая складка.
— Ты понимаешь, Мег? — спросил сэр Томас, перейдя почти на шепот. — Я хотел вашей свадьбы с самого начала, давно избрал Джона тебе в мужья. Поэтому-то и привел его в дом. Как я радовался, видя, что дружба между вами крепнет. Но время стояло иное. Я знал, юношей этот бешеный сорвиголова все время ввязывался в драки. Я ведь не был уверен, что он привыкнет к новой жизни, которой я желал ему. А мне бы не хотелось выдавать тебя замуж за человека, который в один прекрасный день вернется к грязной борьбе за политическую власть, особенно когда религиозные беспорядки угрожают разорвать христианство. К чему тебе такая опасная жизнь? Кроме того, будучи принцем Англии, он не смог бы на тебе жениться. Благородная кровь не терпит нашей, бюргерской. Он стал Джоном Клементом еще до твоего рождения, потом лет пять учил моих детей, но я все еще не чувствовал уверенности в нем. В целом он производил впечатление трезвого, рассудительного человека, но то и дело в нем вспыхивала какая-то искра. Опасная искра. И прежде чем дать разрешение на ваш брак, я должен был твердо знать — он хочет навсегда остаться простым Джоном Клементом. — Сэр Томас помолчал. — А затем наступила ночь после смерти Аммония. — Он сказал это очень спокойно, без выражения, глядя в пол. Но от его простых слов лоб у Джона Клемента покрылся испариной, а в сердце закипел стыд. — Только Джон может рассказать тебе, что случилось в ту ночь, если, конечно, вспомнит. Мне известно лишь, что его приволокли ко мне ночные констебли — он встрял в драку в каком-то кабаке на Чипсайд. Они узнали в нем воспитателя нашего дома, все-таки дома магистрата. Понятно, они привели его ко мне. Он был смертельно пьян. Они сказали, он набросился на двух людей, облил их красным испанским вином, их одежда намокла будто от крови, а затем столкнул головами и угрожал ножом. Его пытались образумить человек шесть, наконец поставили на колени и отобрали оружие. Всех их словно окунули в бочку с вином.
На мои вопросы он отвечать не стал. Просто прорычал, что его, дескать, оскорбили. «Если бы у меня был меч, — ревел он, — я бы продырявил их всех». Констебли сказали, то же самое он кричал в кабаке. — Мор замолчал и покосился на Мег. Не дождавшись ответа, он спокойно повел рассказ дальше. — Устраивать побоища в кабаках воспитателю детей лондонского юриста очевидно опасно, потому что одно дело, когда за нож хватается обычный мужчина, а другое дело, когда этот мужчина поминает какой-то мифический королевский меч. — Джон Клемент водил головой из стороны в сторону, как бы возражая, но Мор безжалостно продолжал: — Вот почему я взял его с собой тем летом за границу. И вот почему не разрешал вернуться к тебе до тех пор, пока он не пройдет проверку временем. Он находился в опасности. Я все время боялся — еще одна подобная вспышка дикой ярости, и он погиб. Или ты.
Но теперь у меня есть основания полагать, что он выдержал испытание. Учитывая докторат, то, что он стал членом медицинского колледжа, и неотступное желание в течение всех этих лет жениться на тебе, я действительно верю — он стал тем, кем хотел. Меня можно считать писателем, юристом, государственным деятелем — но самое крупное мое творение, которым я горжусь больше всего, это Джон Клемент, цивилизованный ученый человек, что стоит перед тобой. Вот тот результат, к которому я стремился в жизни, цель, на его достижение потратил так много сил.
Мег все еще смотрела на складку платья между пальцами и не шевелилась. Лишь молчание ясно говорило о том, что она внимательно слушает. Подними она на секунду глаза, Мег увидела бы, как Мор отрицательно качает головой, а Джон Клемент отвечает умоляющим взглядом. Мор тихонько вздохнул и, снова посмотрев на дочь, ласково продолжил:
— Выйдя за него замуж, тебе придется смириться, что у твоего мужа много тайн, он привык с ними жить. Может быть, ему не захочется рассказывать тебе все о прошлом. Но теперь, когда ты все знаешь, я готов поклясться — мне неизвестно ничего, что могло бы послужить препятствием для вашего брака. — Наконец Мег подняла глаза и посмотрела на отца. Джон Клемент, как ни старался, не мог прочитать ее неподвижного взгляда, но его почему-то несколько утешило спокойствие сэра Томаса. — Ты должна понимать, на что идешь. — Мор не испугался ее молчания. — Ты взрослая женщина и осознаешь возможности своего разума. Я не стану тебе мешать, если, зная теперь все, ты скажешь мне, что по-прежнему желаешь этого брака. — Он замолчал. Отец и дочь неотрывно смотрели друг на друга. Джон Клемент ждал, испуганно втягивая воздух. Мег ничего не говорила, не двигалась. — Ну что, Мег? — продолжал Мор, мягко, но неумолимо. — Ты хочешь выйти замуж за такого Джона Клемента?
Молчание. Долгое молчание. Такое долгое, что Джон Клемент услышал пение птиц и заметил пылинки, пляшущие в первых пробивающихся в окно лучах солнца. Мег пронзила его пристальным взглядом. Опять посмотрела на отца. Закрыла лицо руками. Думая, что она сейчас заплачет, Джон Клемент хотел было броситься к ней, но не успел и двинуться, как она снова опустила руки. Встала со стола. Исступленно посмотрела на них обоих и выкрикнула:
— Я не знаю! Я не знаю! Я его не знаю!
И с рыданиями выскочила за дверь, в буйную зелень сада.
Глава 9
Ганс Гольбейн в задумчивости сидел в зеленой тени под шелковицей и, прикрыв глаза, всматривался в приближавшегося к нему Кратцера. Затем вздохнул, поднял карандаш и вернулся к эскизу. Кратцер еще до завтрака хотел обсудить с художником астрономический трактат, который намеревался преподнести в дар королю. Он просил Гольбейна сделать к нему иллюстрации. Но в саду Кратцер встретил своего симпатизирующего лютеранам приятеля грума и, дойдя до Гольбейна, уже кипел негодованием.
— Они схватили селян из Рикменсворта! — воскликнул астроном, выдвинув нижнюю челюсть. — Их собираются повесить.
Рикменсворт находился недалеко от одной из резиденций кардинала Уолси. Лорд-канцлер с мясистым лицом, жадностью до мирской власти и ароматическими шариками, которые он все время нюхал, спасаясь от человеческой вони, стал воплощением всего дурного в церкви и государстве. (Гольбейн считал так же; обычно он смеялся над яростными кратцеровыми обличениями продажности и алчности клириков — люди, которые должны бы презирать материальные блага, жадно вырывают у крестьян последний кусок хлеба и любые крохи светской власти, — но в глубине души соглашался с ним.) Селяне не просто разделяли их неприязнь, но и пошли дальше. Уже несколько дней по Лондону ходили слухи о событиях в Рикменсворте. Его жители направились в приходскую церковь, завернули распятие в просмоленные тряпки и подожгли.
Гольбейн только пожал плечами. Что бы он там ни думал о кардинале, у него не было времени на самоубийственные дурацкие выходки вроде той, что учинили жители Рикменсворта. Ясно, какую цену они заплатят за свое бессмысленное кощунство. Зачем умирать, когда можно жить? Он начал накладывать на эскиз тени и лишь вполуха слушал возбужденного друга.
Последние полтора дня Гольбейн слонялся по дому и не мог ни на чем сосредоточиться. Он отшлифовал еще несколько деталей на семейном портрете, но вносить изменения, о которых говорил сэр Томас позавчера вечером ему не пришлось. Мор пришел к художнику на следующее утро из сада, где спасался от изнурительной жары, и тепло сказал:
— Я еще раз посмотрел вашу работу, мастер Ганс. — Гольбейн настороженно кивнул. Как он ни гордился своим полотном и эффектом, произведенным почти на всех Моров, когда они увидели себя его глазами, от его внимания не ускользнуло — сэр Томас и госпожа Алиса остались чем-то недовольны. Мор между тем мягко продолжал: — Мег расхваливала ваш талант. Она говорит, у вас дар выявлять Бога в самом простом человеческом лице. Этим утром я целый час простоял перед вашей картиной, и должен признать, что я согласен с ней. Вы создал и шедевр, и мы сохраним его навечно.
И вдруг Гольбейна снова согрело тепло этого человека, согрело и убаюкало, однако довольно быстро он понял: если Мор принимает картину, то его больше ничто не держит в Челси.
— Но, — забормотал он, — разве вы не хотите добавить на полки лютни и виолы и посадить госпожу Алису на стул? — Он видел, как Мор достал плотный кошелек — уже отсчитанное вознаграждение, — но тянул время, не желая брать его и тем самым приближать время отъезда. — Я уже набросал поправки. — Он торопливо уводил разговор в сторону, разыскивая свой блокнот.
Найдя нужную страницу, он вырвал ее и протянул заказчику, но Мор только улыбнулся и покачал головой.
— Ваша картина прекрасна в том виде, в каком существует, мастер Ганс. С моей стороны безжалостно требовать каких-то поправок. Но все же, — его улыбка блеснула озорством, — грустно думать, что плодотворное сотрудничество закончится навсегда. Мне было очень приятно беседовать с вами; приятно видеть, как расцветает ваш талант. Вы, вероятно, сами не осознаете этого. Мне нравится думать, что вскоре вы вернетесь к нам и — кто знает? — может быть, если мы не подыщем вам ничего получше, напишете и лютни. Так что, пожалуйста, оставьте мне эскиз.
Это была не просто вежливость, а доброжелательная, утонченная беседа щедрого покровителя. Но последняя. А значит, Гольбейну оставалось только вставить картину в раму, собрать вещички и уехать: работы в лучшем случае на пару дней. У него просто не было сил заняться этим. Не исключено, виновата жара, а может быть, сияющее от счастья лицо Мег, которая, отправляясь на новую работу, едва удостоила его улыбкой. Она отдалась уходу за больными со всей страстью, какую он мечтал бы испытать. У него возникло неприятное чувство, что Джон Клемент, учитель с неприятно красивым профилем, который с каждым днем нравился ему все меньше и, как он смутно подозревал, вообще был из тех, что любят поиграть девичьими чувствами, и даже влюбил в себя сестру Мег, в конце концов возьмет да и заберет ее. Нелегкое испытание и для святого!
— Так вы говорите, мы должны выразить свое сочувствие селянам и уехать из Лондона? — не очень учтиво спросил он. — Меня ждут дома жена и ребенок, которого я никогда не видел, а базельское разрешение на отъезд почти истекло. Вы тоже не можете оставаться здесь вечно. И все эти россказни, что вы сейчас слышите в Лондоне, такой же вздор, от которого мы бежали из дома. Кровавые идиоты и фанатики вцепились друг другу в глотку из-за того, как понимать Бога. Куда ни посмотри, одно уродство, а мы сидим здесь и делаем вид, будто верим во все то, во что на самом деле не верим. Честнее просто уехать. — Он засмеялся, заметив на лице Кратцера растерянность и негодование. — Но мы не уедем, не правда ли? — Он набросился на своего друга за беспринципность, хотя на самом деле разъярился на самого себя: надо же быть таким дураком, чтобы влюбиться. — Мы будем уговаривать себя, что восхищаемся Томасом Мором, у которого живем, как ни отвратительны его сожжения нашей Библии. Но в глубине души мы оба знаем правду. У нас просто не хватает мужества высказать ее. На самом деле мы здесь потому, что он нам здорово помогает. Наша карьера идет слишком хорошо, чтобы думать об отъезде.
Обиженный Кратцер беспомощно поднял руки и, тяжело ступая, пошел обратно по дорожке, со словами:
— С вами невозможно, когда вы… такой… циник. Не понимаю, что с вами происходит в последнее время.
Гольбейн тут же пожалел о сказанном. Кратцер — хороший человек и не заслужил таких обвинений.
Он опять рисовал ее лицо. По памяти. Медленно водил карандашом, как будто лаская ее (в его мастерской уже скопилось множество ее рисунков). Радовался печальной зеленой тени шелковицы. Лениво размышлял, что делать. Знал, что сделать ничего нельзя. Подштриховал глаза.
Вдруг в траве раздался шорох шагов, прерывистое дыхание (так дышат, когда плачут), и перед ним предстала Мег: бледное лицо, тонкое девичье тело, длинный нос, эти глаза. Она стремительно рванулась в тень, в своем желании спрятаться чуть не повалив его на землю. И заметив человека там, где, по ее расчетам, никого не должно быть, остановилась как вкопанная.
— Мистрис Мег. — Он так обрадовался ей, что не сразу заметил испуганные глаза на мокром от слез лице.
— О… — Она попятилась, намереваясь убежать и явно не желая вступать в разговор. — Я… — И хотела уйти.
Наконец он увидел, в каком она состоянии, и попытался удержать. Бросив блокнот, рванулся вперед и схватил ее обеими руками.
— Вы расстроены. Что случилось? В чем дело? — У нее не было сил бороться. Она ослабла в его руках. Ему казалось, если он отпустит ее, она упадет. Мег смотрела на него с каким-то неземным ужасом в глазах. Зубы стиснуты, словно она боялась, что они застучат. Гольбейн с облегчением понял — она боится не его. — Скажите, — настойчиво повторял он, чуть ли не тряся ее за плечи.
Она всхлипнула, попыталась успокоиться. У нее ничего не получилось, и беспомощные слезы опять потекли по щекам.
— О… ничего, — продолжала всхлипывать она, тщетно стараясь улыбнуться. — Ничего страшного. Это такое потрясение… Я узнала одну тайну… но через минуту все будет в порядке.
При слове «тайна» Гольбейн подумал: «Елизавета». Она поняла — Елизавета любит Джона Клемента. А может, что и похуже.
— Так вы знаете. — Он пытался говорить как можно мягче, а сам уже живо представлял, как набросится на двуличного доктора и даст ему в зубы. Ему понравилась эта мысль.
— Знаю что? — вздрогнув, прошептала она с таким недоумением, что Гольбейн готов был признаться в недоразумении.
Но не сдался. Он так долго ходил с этой мыслью, что уверился в ее истинности и не мог сопротивляться искушению сделать еще одну попытку.
— Ничего, ничего, — торопливо сказал он. — Я ничего не имел в виду. Это просто мой плохой английский, ха-ха! Но… на секунду… мне показалось, будто ваше плохое настроение как-то связано с Елизаветой…
— Елизаветой? — недоуменно повторила она, теряя интерес, и отвела взгляд. Гольбейн видел, что его слова упали в пустоту, и покраснел, так грубо опростоволосившись. — При чем тут Елизавета? — удивленно прошептала она, но ответа и не ждала. Просто выгадывала время, пытаясь побороть свои слезы.
— Тогда селяне? — безнадежно спросил он, но по ее остекленевшему взгляду тут же понял — она и понятия не имеет, о чем он говорит. — Ваш отец и эти люди из Рикменсворта… — буркнул он, но, увидев в ее лице неожиданный холод, умолк.
Она догадалась: это как-то связано с церковной борьбой, но по непонятной причине религиозные вопросы, так занимавшие ее в Лондоне, утратили для нее всякий интерес.
— Мой отец хороший человек, мастер Ганс, — слабо, но твердо ответила она, закрыв глаза. — Не знаю, какие еще сплетни дошли до вас, но он не сделал ничего плохого. — И Мег снова погрузилась в свои мысли, порывисто вдохнула и закрыла глаза. — Сейчас все будет в порядке. — Она взглянула на него, легонько оттолкнув. — Правда, мастер Ганс. Всего несколько минут.
Но Гольбейн не слушал, по крайней мере не послушался. Ему вдруг померещилась что-то куда более важное. Проблеск дикой надежды — а вдруг Джон Клемент вообще отверг Мег, вдруг такое возможно? Возникшая мысль оказалась столь заразительной, что, вместо того чтобы отпустить, он еще сильнее притянул ее к себе, услышал шум ее сердца, почувствовал грудь, теплую спину под руками. Она медленно, как воздух всплывает к поверхности воды, подняла голову, и его лицо невольно склонилось к ней. Он приоткрыл губы, она в ответ…
Мне потребовалось немало времени, чтобы вырваться. Больше, чем нужно. Но в конце концов я все же высвободилась из того клубка, в котором мы вдруг оказались, — предобморочное дыхание, губы, биение сердец, его крупные теплые руки, прижимающие меня к большому плотному телу. Я начала приходить в себя, когда положила дрожащую руку на его голову и поразилась, вместо мягкой темной гривы почувствовав под ладонью грубые, жесткие локоны. А когда Гольбейн сделал полшага назад — он хотел одной рукой обнять меня за плечо, а другой приподнять лицо и заглянуть в глаза, — я увидела большие пальцы с рыжеватыми волосками, сломанными ногтями, почерневшими от угольного карандаша, и поняла — это вовсе не те руки, что имеют право дотрагиваться до меня. Тогда я окончательно опомнилась и убедилась — на своем теле я хотела бы чувствовать только тонкие, изящные руки с длинными пальцами. Руки Джона.
Я терпела на себе эти неправильные руки чуть дольше положенного, свыкаясь с тем, что только вдруг поняла. Мир, которого я до сих пор не знала, проникал в мое сердце. Я вдруг ощутила — ничто из услышанного мной ночью не имеет значения. История Джона потрясала. Его будущее ненадежно. Да, когда я узнала, что одно из самых дорогих детских воспоминаний оказалось ложью, мне стало очень больно. Но нужно признать — создатели лжи руководствовались все же не злым умыслом. Необходимость диктовала Джону его поступки. Он говорил неправду, но не предавал. Он любил меня. И пока я стояла в объятиях нелюбимого человека, мое сердце необъяснимо, нелогично наполнялось радостью — я наконец-то поняла себя! На фоне пронзительных воспоминаний о близости с Джоном ко мне пришло чувство глубокой справедливости, совершающейся в мире, который я еще недавно считала для себя потерянным. Теперь я знала — я снова обрету его.
Бедный Ганс Гольбейн! Он почувствовал, что я отдаляюсь. Улыбка на его лице угасла. Уголки рта опустились, как и рука с моего плеча. По-своему он был старомоден.
— Нет? — прошептал он и сам ответил на свой вопрос, печально вздохнув и покачав головой. — Нет. Я понимаю. Простите.
И отошел на несколько шагов. Какое-то время мы стояли на расстоянии могилы, глядя друг другу в глаза. Он страшно покраснел.
— Простите, — сказала я, искренне не желая расстраивать его. Я не знала более симпатичного, более милого человека, человека, которого я бы меньше всего хотела обидеть, хотя эти объятия и позволяли мне обидеться на него. — Я не хотела… Я не знаю, чего хотела… Мне следовало… — Я покачала головой. — Я хочу сказать, мне не следовало… — Я глубоко вздохнула. — Мне нужно вам кое-что сказать. — Я попыталась придать своему лицу мягкое и честное выражение, желая как можно скорее выйти из неловкой ситуации, но знала — сначала необходимо поставить все точки над i. — Мою тайну. Я выхожу замуж за Джона Клемента.
Он кивнул. Мрачно, но не удивленно. Вероятно, я сама больше удивилась своим словам. Он, кивая, ритмично прищелкивал языком и, скрестив руки на груди, погрузился в свои мысли.
— Да. Я понимаю. Вы его любите.
— Да. — Чувствуя солнечный свет на волосах и в сердце, я заметила его легкую улыбку, когда он смотрел на мои покрасневшие от слез глаза, и решила: с него станется спросить, почему я плакала от таких хороших новостей. — Слезы счастья. — Я торопливо вытерла лицо. — Такое потрясение. Не думала, что это случится так, как случилось. — И замолчала, почувствовав, что сказала слишком много.
Гольбейн продолжал кивать:
— У меня тоже есть тайна. — Он опять мрачно пощелкал языком, не опуская скрещенных на груди рук. — Думаю через некоторое время вернуться в Базель.
Я удивилась. Дома его карьера не задалась, а здесь половина всего английского дворянства стояла у него в очереди на портреты. Отъезд показался мне странным решением. Тем не менее я кивнула, не задавая никаких вопросов и лишь тихонько сказав: «О!» — минимальный ответ. То, что произошло между нами, лишило меня свободы в общении с ним, но не сняло вопросов. Наверное, он скучал по семье. А может быть, существовала еще какая-нибудь личная причина, связанная со мной. И я сделаю все, чтобы он не назвал мне ее.
Может, он так расстроился оттого, что я не попыталась уговорить его остаться? Кто знает. Вдруг в лице Гольбейна промелькнуло какое-то неуловимое выражение, и он запустил руку в большой, как у браконьеров, кожаный баул, где хранил наброски. Мышцы спины вздулись, он весь наполнился энергией. Я испытала облегчение: мастер Ганс отвлекся. Гольбейн вообще относился к тем людям, которые не считают, что жизнь пропала, если попытка кого-то поцеловать не увенчалась успехом. Он удовлетворенно хмыкнул и достал из баула лист бумаги.
— У меня кое-что для вас есть, — объявил он с растерянной улыбкой на лице. — Я довольно долго над этим работал.
Он протянул мне листок. Чудесные линии, яркие краски. На рисунке, одетая в белую меховую шапочку и простое черное платье, стояла я, замерев на фоне синего летнего неба и зеленых, освещенных солнцем листьев и серьезно и задумчиво глядя куда-то вдаль. На одной из ветвей сидел скворец, заглядывая глазами-бусинками мне через плечо, как будто намереваясь прыгнуть, стремясь обратить на себя мое внимание. Через несколько секунд я заметила на рисунке еще одно животное: рыжую белку. Не обращая внимания на цепочку, приковывавшую ее к моей руке, довольная белка сидела у меня на руке и грызла орешек. Каким-то образом Гольбейну удалось придать взгляду скворца напряженное, вопросительное выражение Джона. Я в восторге смотрела на рисунок.
— О, мастер Ганс, это прекрасно, — прошептала я.
— Прощальный подарок, — твердо сказал он. — Здесь меня больше ничто не держит. Пожалуй, поеду на лодке, которая после обеда идет в Лондон. Пора разрывать цепи. — Я вспыхнула, догадавшись, кого он изобразил под видом скворца, удивившись и устыдившись, что он в эти последние дни думал обо мне, работал над рисунком, так тщательно вырисовывал мои руки, шею, лицо, а я почти не замечала его. — Вспоминайте меня, — прибавил он.
Я кивнула, опять чуть не расплакавшись, от нежности ком встал у меня в горле.
— Мне будет не хватать вас, мастер Ганс. — Теперь, когда было уже поздно, я поняла — это правда. Я судорожно соображала, как выразить симпатию и уважение, которые испытывала к нему. — Напишите мне из Базеля, если найдется минутка. Расскажите, как вы…
Мои слова прозвучали неубедительно. Он кивнул, но печально, явно не собираясь этого делать. Да и я понимала, что вряд ли получу от него письмо: я никогда не видела, чтобы он без острой необходимости брался за перо. Мы раскланялись на прощание, чувствуя неловкость. Я пробормотала:
— Благодарю вас… — Он кивнул. — Еще увидимся.
При моих последних словах он мрачно вспыхнул, что означало: «Надеюсь, смогу этого избежать». Я знала, как пройдут наши последние секунды. Важно не уронить достоинство. Я плавно пойду по лужайке с рисунком в руке. Не нужно торопиться, я уже владела собой. Я буду радоваться солнцу и спиной чувствовать взгляд Ганса Гольбейна, а он будет смотреть, как я иду в Новый Корпус к отцу и будущему мужу. Я не вправе испортить себе радость от принятого решения.
Однако на деле все вышло иначе. Первым последние слова произнес Ганс Гольбейн, напряженно и тихо:
— Ну что ж, прощайте.
И, не оборачиваясь, пошел по лужайке к дому. «Никогда не оборачивайся назад», — сказал бы Джон. Прижав рисунок к груди, я неотрывно смотрела на широкие плечи, исчезающие из моей жизни, с горьким чувством потери, которого не могла себе объяснить.
Часть 3