Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги — страница 4 из 71

Коненков предложил заехать за молодыми Шаляпиными (Федор Иванович тогда уже был за границей). Есенин обрадовался предложению.

Заехали. Есенин усадил на автомобиле рядом с собой некрасивую веснушчатую девочку. Всю дорогу говорил ей ласковые слова и смотрел нежно.

Вернулись мы усталые и измученные – часов пять летали по ужасным дорогам Подмосковья. Есенин сел ко мне на кровать, обнял за шею и прошептал на ухо:

– Слушай, Толя, а ведь как бы здорово получилось: Есенин и Шаляпина… А?.. Жениться, что ли?..

10

Случилось, что весной девятнадцатого года я и Есенин остались без комнаты. Ночевали по приятелям, по приятельницам, в неописуемом номере гостиницы «Европа», в вагоне Молабуха. Словом, где, на чем и как попало.

Как-то разбрелись на ночь. Есенин поехал к Кусикову на Арбат, а я примостился на диване в кабинете правления знаменитого когда-то и единственного в своем роде «Кафе поэтов».

На Тверской, ниже немного Камергерского, помещалась эта «колыбель славы».

А кормилицей, вынянчившей и выходившей немалую семью скандальных и знаменитых впоследствии поэтов, был толсторожий (ростом с газетный киоск) сибирский шулер и буфетчик Афанасий Степанович Нестеренко.

Когда с эстрады кафе профессор Петр Семенович Коган читал двухчасовые доклады о революционной поэзии, убаюкивая бледнолицых барышень в белых из марли фартучках, вихрастых красноармейцев и грустных их дам с обезлюдевшей к этому часу Тверской, когда от монотонного голоса соловели даже веселые забористые надписи на стенах кафе и подвешенный к потолку рыжий дырявый сапог Василия Каменского, – тогда сам Афанасий Степанович Нестеренко подходил к одному из нас и, положив свою львиную лапу на плечо, спрашивал:

– Как вы думаете, товарищ поэт, кто у нас сегодня докладчик?

– Петр Семенович Коган.

После такого неуместного ответа буфетчик громыхал:

– Не господин Коган-с, а Афанасий Степанович Нестеренко сегодня докладчик, да-с! Из собственного кармана, из вольте почувствовать.

В такие дни нам не полагалось бесплатного ужина.

Но вернемся же к приключению.

Оставшись ночевать в Союзе, я условился с Есениным, что поутру он завернет за мной, а там вместе на подмосковную дачу к одному приятелю.

Солнце разбудило меня раньше. Весна стояла чудесная.

Я протер глаза и протянул руку к стулу за часами. Часов не оказалось. Стал шарить под диваном, под стулом, в изголовье… Сперли!

Погрустнел.

Вспомнил, что в бумажнике у меня было денег обедов на пять – сумма изрядная.

Забеспокоился. Бумажника тоже не оказалось.

– Вот сволочи!

Захотел встать – исчезли ботинки…

Вздумал натянуть брюки – увы, натягивать было нечего.

Так, постепенно я обнаруживал одну за другой пропажи: часы… бумажник… ботинки… брюки… пиджак… носки… панталоны… галстук…

Самое смешное было в такой постепенности обнаруживаний, в чередовании изумлений.

Если бы не Есенин, так и сидеть мне до четырех часов дня в чем мать родила в пустом, запертом на тяжелый замок кафе. Сообщения наши с миром поддерживались через окошко.

Куда пойдешь без штанов? Кому скажешь?

Через полчаса явился Есенин. Увидя в окне мою растерянную физиономию и услыша грустную повесть, сел он прямо на панель и стал хохотать до боли в животе, до кашля, до слез.

Потом притащил из «Европы» свою серенькую пиджачную пару. Есенин мне до плеча, есенинские брюки выше щиколоток. И франтоватый же имел я в них вид!

А когда мы сидели в вагоне подмосковного поезда, в окно влетел горящий уголек из паровоза и прожег у меня на есенинских брюках дырку величиной с двугривенный.

Есенин перестал смеяться и, отсадив меня от окна, прикрыл газетой пиджак свой на мне. Потом стал ругать Антанту, из-за которой приходится черт знает чем топить паровозы; меня за то, что сплю, как чурбан, который можно вынести, а он не услышит; приятеля, уговорившего нас – идиотов – на кой-то черт тащиться к нему на дачу.

А из дырки – вершка на три повыше колена – выглядывал розовый кусочек тела.

Я сказал:

– Хорошо, Сережа, что ты не принес мне и подштанников, а то бы и их прожег.

11

Сидел я как-то в нашем кафе и будто зачарованный следил за носом Вячеслава Павловича Полонского, который украшал в эту минуту эстраду, напоминая собой розовый флажок на праздничной гирлянде.

Замечательный нос у Вячеслава Павловича Полонского! Нет ему подобного по всей Москве!

Под стеклом на столике в членской комнате СОПО хранилась карикатура художника Мака: нарисован был угол дома, из-за угла нос и подпись: «За пять минут до появления Полонского».

Я подумал: «А ведь даже и мейерхольдовский нос короче без малого на полвершка. Несправедливо расточает природа свои дары».

В эту самую минуту я получил толчок под ребро и вышел из оцепенения.

Рядом стоял Есенин. Скосив вниз куда-то глаза, он произнес:

– Познакомься, Толя, мой первейший друг – Моисей. Потом чуть слышно мне на ухо:

– Меценат.

О меценатах читывал я во французских романах, в собрании старинных анекдотов о жизни и выдумках российских чудаков, слышал от одного обветшалого человека о «Черном лебеде» Рябушинского, о журнале «Золотое руно», издававшемся по его прихоти на необыкновеннейшей бумаге, с прокладками из тончайшей папиросной, золотыми буквами и на нескольких языках сразу, а в сущности, и одного отечественного языка для «Золотого руна» слишком много, так как не было у него других читателей, кроме самих поэтов, удостоенных золотых букв.

Но чтобы жи-во-го ме-це-на-та, да еще в дни военного коммунизма, да в красной Москве, да вдобавок такого, который на третью минуту нашего знакомства открутил у меня жилетную пуговицу – нет! о таком меценате не приходилось мне грезить ни во сне ни наяву.

Был он пухленький, кругленький и румяненький, как молодая картошка, поджаренная на сливочном масле. На голове нежный цыплячий пух. Их фамилия всяческие имела заводы под Москвой, под Саратовом, под Нижним, и во всех этих городах – домищи, дома и домики. Ростом же так мал, что стоило бы мне подняться слегка на цыпочки, а ему чуть подогнуть коленки, и прошел бы он промеж моих ног, как под Триумфальной аркой. Позднее, чтоб не смешить людей, никогда не ходили мы с ним по улице рядом – всегда ставили Есенина посредине.

Еще примечательнее была его речь: шипящие звуки он произносил как свистящие, свистящие как шипящие, горловые как носовые, носовые как горловые; краткие удлинял, долгие укорачивал, а что касается до ударений, то здесь уже не было никаких границ его фантазии и изобретательности.

И при всем этом обожал латинских классиков, новейшую поэзию и певца «Фелицы» – Державина.

Сидя спиной на кресле (никогда я не видел, чтобы сидел он тем местом, которое для сидения предназначено природой), любил говорить:

– Короли были не так глупы, когда окружали себя поэта ми… Сережа, прочти «Березку».

Устав мотаться без комнаты, мы с Есениным перебрались к нему в квартиру.

После номера в «Европе», инквизиторского дивана в Союзе, ночевок у приятелей на стульях, составленных и расползающихся под тобой во время самого сладкого сна, наконец, у приятельниц, к которым были холодны сердцем, – его мягкие волосяные матрацы, простыни тонкого полотна и пуховые одеяла примирили нас со многими иными неудобствами, вытекающими из его нежной к нам дружбы.

Помимо любви к поэзии он страдал еще от преувеличения своих коммерческих талантов, всерьез считая себя несравненным комбинатором и дельцом самой новейшей формации.

Есенин – искуснейший виртуоз по игре на слабых человеческих струнках – поставил себе твердую цель раздобыть у него денег на имажинистское издательство.

Начались уговоры – долгие, настойчивые, соблазнительные. Есенин рисовал перед ним сытинскую славу, память в истории литературы как о новом Смирдине и… трехсотпроцентную прибыль на вложенный капитал.

В результате – в конце второй недели уговариваний – мы получили двенадцать тысяч керенскими.

В тот достопамятный день у нашего «капиталиста» обедал старый человек в золотых очках. Не так давно он еще был «самым богатым евреем в России». Теперь же не комбинировал, не продавал своих домов, реквизированных советской властью, и не помещал денег в верные дела с трехсотпроцентной прибылью.

«Наш друг», покровительственно похлопывая его по коленке, говорил:

– В отставку вам, Израиль Израильевич! Что же делать, если уже нет коммерческой фантазии.

И тут же рассказал, как вот он – новейшей формации человек – сейчас проделал комбинацию с таким коммерчески безнадежным материалом, как два поэта:

– Почему не заработать двадцать четыре тысячи на двенадцать… Как говорит русская пословица: «У пташечки не болит живот, если она даже помаленьку клюет».

Умный старый еврей поблескивал золотыми очками, поглаживал седую голову и мягко улыбался.

Месяца через три вышла первая книжка нашего издательства.

Мы тогда жили с Есениным в Богословском, в бахрушинском доме, в собственной комнате.

Неожиданно на пороге появился «меценат».

Есенин встретил его с распростертыми объятиями и поднес совсем свежую, вкусно попахивающую типографской краской книжку с трогательной надписью.

Тот поблагодарил, расцеловал и попросил тридцать шесть тысяч.

Есенин обещал через несколько дней лично занести ему на квартиру.

Недели через три у нас вышел сборник.

И снова на пороге комнаты мы увидели «мецената».

Ему немедленно вручили вторую книгу с еще более трогательной надписью.

На сей раз он соглашался простить нам двенадцать тысяч и заработать всего каких-либо сто процентов.

Есенин крепко пожал ему руку и поблагодарил за широту и великодушие.

Перед Рождеством была третья встреча. Он поймал нас на улице. Мы шли зеленые, злые – третьи сутки питались мукой, разведенной в холодной воде и слегка подсахаренной. Клейстер замазывал глотку, ложился комом в желудке, а голода не утолял.