М. Шатров (его «Брестский мир» выстроен, кстати, строго по документам) уловил эту сталинскую «гибкость» уже в самом начале его пути государственного деятеля, чуть ли не на следующий день после превращения подпольщика и революционера в носителя власти. А. Рыбаков, реконструируя во внутренних монологах своего героя логику его чувств и поступков, пытается уловить закономерности, присущие всему жизненному пути Сталина, и путь этот предстает читателю непрерывным рядом измен.
Измена политике, в верности которой дана публичная клятва: «то, что намечалось Лениным „всерьез и надолго“, продолжалось совсем недолго. Сталин ликвидировал нэп, утверждая при этом, что выполняет заветы Ленина… вместо социалистической демократии, которой добивался Ленин, Сталин создал совсем другой режим».
Измена друзьям и сподвижникам, чья поддержка привела его к власти: «Истинный вождь приходит САМ, своей властью он обязан только САМОМУ СЕБЕ, — думает Сталин у Рыбакова. — Не они выбрали его, а он их выбрал. Не они его вытолкнули вперед, а он их вытянул за собой…»
И наконец, измена самой идее: «Что руководит революционером, что ведет его по тернистому пути? Идея?(…) Нет!Идея — лишь повод для революционера. Всеобщее счастье, равенство и братство, новое общество, социализм, коммунизм — лозунги, поднимающие массы на борьбу. Революционер — это характер, протест против собственного унижения, утверждение собственной личности».
Писателем — сказано. А вот критика, главная задача которой в том и состоит, чтобы переводить художественные образы писателя «на язык общественной мысли и тем превращать их в акт национального самосознания» (определение Ю. Буртина, очень, по-моему, верное. — Новый мир. 1987. №6.), — критика, восхищаясь романом, как-то робеет еще сформулировать главный, быть может, вывод, со всей несомненностью из него следующий: стремление Сталина во что бы то ни стало завоевать и удержать личную власть привело на путь фактической измены идее социализма.
Робость перед подобным выводом можно бы понять, будь у критики какие-то сомнения в верности романного образа его историческому прототипу, но ведь никто таких сомнений не высказывал? Конечно, догадка художника — довод далеко не для всех убедительный, тем более что документ, впрямую ее подтверждающий, вряд ли появится — таких признаний потомкам не оставляют. Но за нее, за эту догадку, и самый мощный, самый несокрушимый довод: иного, вне ее, объяснения политической практики Сталина мы не найдем. И это надо, надо наконец-то сказать: настоящим коммунистом Сталин никогда не был. Ни до революции, ни, тем более, после.
Впрочем, я ведь начал с того, что мне не хочется ограничивать предмет нашего диалога образом Сталина. К этому позвольте и вернуться. Ибо роман Рыбакова дает, по-моему, прекрасный материал для размышлений о вопросах более спорных и, в конечном итоге, более важных.
Хочу напомнить один наш давний и незавершенный спор. Если помните, я говорил, что, сводя все беды тридцатых годов исключительно к личности Сталина, мы тем самым сильно преувеличиваем роль личности в истории. Смысл Вашего ответа, если не ошибаюсь, сводился к тому, что роль такой личности, как Сталин, позволяет вообще по-новому взглянуть на старый этот вопрос.
Спор наш, несмотря на некоторую его философскую отвлеченность, имеет, по-моему, самое практическое отношение к поискам ответа на тот архиважный вопрос, как и почему произошла трагедия нашего общества, связанная с именем Сталина. Где искать ее причины?
Если все негативные особенности нашего общественного развития в конце двадцатых и в тридцатые годы сводятся непосредственно к воздействию на него Сталина и способов руководства, им насаждавшихся, тогда, вероятно, нам следует обратиться к событиям, разворачивавшимся в узком кругу партийных руководителей накануне и непосредственно после смерти Ленина. К тому, о чем в романе Рыбакова весьма убедительно размышляет сам Сталин: «Они не поняли главного: партийный аппарат — не дубинка (против Троцкого. — В. К.), партийный аппарат — это рычаг власти. Передав ему этот рычаг, они и вручили ему всю полноту власти. ЕГО гений в том, что он единственный это понял. Впрочем, Ленин тоже понял, но не сразу, а спустя почти год, поздно понял!»
Кстати, в этих событиях много неизученного, не до конца понятого, я представляю, с какой жадностью накинулись бы мы на серьезную историческую работу о них. И все же мне кажется, что подлинный ответ на вопрос «почему» надо искать не только здесь. Не только в конкретных промахах конкретных лиц.
Читая «сталинские» главы «Детей Арбата», я то и дело мысленно обращался к одной из горьковских статей 1918 года. В ней Алексей Максимович наметил два типа деятелей революции: революционера «вечного», подлинного и — «революционера сего дня». Последний, «не ощущая своей органической связи с прошлым мира… считает себя совершенно свободным (вспомните ту неподражаемую «вольность», с которой перекраивал Сталин и Москву, и историю, и судьбы целых народов!.. — В. К.), но внутренне скован тяжелым консерватизмом зоологических инстинктов, опутан густой сетью мелких, обидных впечатлений, подняться над которыми у него нет сил. Навыки его мысли понуждают его искать в жизни и в человеке прежде всего явления и черты отрицательные; в глубине души он исполнен презрения к человеку…»
Не правда ли, беглый этот контур охватывает всю суть детально прорисованного Анатолием Рыбаковым образа? А между тем никак ведь не скажешь, что это написано Горьким о Сталине. Выходит, личность Сталина не есть некий исключительный феномен — она типична, то есть в ней сконцентрированно выражены черты, идеи и настроения, и вне ее реально существующие, для данной исторической ситуации неизбежные, но в других — «размытые», недопроявленные.
А если так, если, придя к власти, Сталин лишь проявил и усилил некие черты и тенденции окружающей действительности, в них же найдя для своей власти опору, — тогда главные ответы на вопрос «как и почему» нужно, конечно, искать в социально-психологической истории общества, в том, как сложно взаимодействовали в нем новые и старые привычки, жажда идеала и инерция насилия, стремление к единству и скороспешная подмена его единым лозунгом, и многое, многое другое…
Вот с этой точки зрения давайте и посмотрим на «Детей Арбата» как на художественную модель нашего общества начала тридцатых.
Рыбаков строит свой роман как будто бы без особых затей — все линии разворачиваются параллельно, повествование покорно следует за хронологией, не забегая вперед и почти не заглядывая назад, в прошлое героев. Но эта простота обманчива. «Детям Арбата» присуще одно, редчайшее в наши дни, несмотря на обилие романов, качество — романное мышление. Смысл романа, движущая его идея не принадлежат ни одному из героев, ни одна из изображенных судеб целиком этот смысл не вмещает — только все вместе, в сложном, противоречивом взаимодвижении.
Основной сюжетный узел — арест Саши Панкратова — затрагивает впрямую далеко не все население романа, но именно в соотнесении с ним каждый из героев проявляет нечто в себе важнейшее, судьбоносное.
Население романа — это, в первую очередь, «дети Арбата», поколение, воспитанное эпохой, энтузиасты. Те, чьи «сердца наполнялись гордостью. Вот она, их страна, ударная бригада мирового пролетариата, оплот мировой революции. Да, они живут по карточкам, отказывают себе во всем, зато они строят новый мир».
Анатолий Рыбаков любит это — свое! — поколение, часто даже любуется им, болея за него, и все же ни на что в нем глаз не закрывает. Усвоим и мы эту любящую беспощадность взгляда.
Не будем говорить о доносчике Ковалеве, о мелком демагоге Кареве, оставим в стороне брата и сестру Марасевичей, которые «принимали действительность как данность, как неизбежные условия существования» и старались лишь получше устроиться в этих условиях, что сделало Вику стукачкой и потаскухой, а Вадима — театральным критиком, «удивительно умевшим держать нос по ветру», — тут все ясно.
Возьмем лучших из этого слоя, искренне верящих в социалистический идеал, искренне считающих себя несгибаемыми борцами за переустройство мира, — Лену Будягину, Нину Иванову, Максима Костина… Отчего так робки их попытки заступиться за Сашу? Я имею в виду даже не бессилие что-нибудь предпринять, но внутреннюю готовность смириться. Отчего Лена так легко поверила Шароку, его россказням о некой антипартийной организации в Сашином институте? Или — чем, в сущности, продиктованы рассуждения Нины:«…она (мать Саши. — В. К.) по другую сторону, потому что Саша тоже по другую сторону. Дико, но это так. Нина помнит, каким был Саша в школе, но трогательная дружба недостаточна для политического доверия… Шарок в прокуратуре. И это тоже дико.
И все же есть жестокая, но неумолимая логика истории. Если оценивать коммунистов только по личным качествам, то партия превратится в аморфную массу прекраснодушных интеллигентов».
Нина себя, в сущности, заговаривает, привычными словесными формулами заслоняясь от фактов. Ее «и все же есть жестокая…» — слишком похоже на вековечное: «Чур меня, чур!..»
А помните недолгую победу Саши? Когда Сольц восстановил его в комсомоле и в институте, Саша «был счастлив. Дело не в том, что он всем доказал. Он отстоял нечто гораздо более значительное, он защитил веру этих ребят». И вот через несколько дней, когда «вся история с Сольцем показалась нереальной», неожиданно выяснилось, что, хотя эти ребята ни себя, ни друг друга защитить не умеют, вера их защищает себя отлично — запросто вытесняет из сознания своих носителей все, что не укладывается в ее «отче наш».
Впрочем, Саша и сам плоть от плоти этого поколения. Было время, когда он так же неприязненно, как Нина на его мать, смотрел на старуху Травкину — «семью врагов»!А разве уже в тюрьме он не готов был поверить, что «здесь нет честных коммунистов, здесь сидят за дело. И Савелий за дело, и Чернявский, и он, Саша, за дело — пожалел Криворучко, проявил слабость и платится за это»? Это ведь вера его защищалась — столь яростно, что чуть самого Сашу не погубила. Да многих, верно и погубила. Сашу спас тюремный библиотекарь, который «отозвался на его голос, показал Саше пример человечности, бесстрашия и доверия». И после этого открылось вдруг Саше: «Это не человеческие слова, это шаманские заклинания. Шаманили Лозгачев и Азизян, шаманил Баулин…»