аким должен быть настоящий мужчина: при тоненьких непропеченных ручках и ножках трепещущий живот вытекает набок из ребер и импортных купальных трусиков; загорать не больше семи минут в день, а каждые тринадцать минут торжественно проглатывать какие-то капли не то пилюли; принимать пищу полагалось каждые двадцать восемь минут, но есть что бы то ни было при этом настрого запрещалось. Тесть дружески, как старший товарищ, наставлял меня (моя жена, гордясь его мудростью, радостно и многократно кивала), что напрасно я пренебрегаю комсомольскими нагрузками и – круглый, как шар, отличник – хватаю двойки по всяким научным коммунизмам: где-то
там это все прекрасно запоминают, а наука – дело серьезное…
Я страшно уважал тестя и даже отчасти трепетал, но – серьезной, мне казалось, должна быть только смерть, а жизнь должна быть обалденной, опупенной, сногсшибательной…
Все же я позволил избрать себя комсоргом – и через неделю потерял целую пачку комсомольских билетов. Но это осенью – а в то лето меня, уже через три дня шоколадного, то и дело неудержимо влекло к вбитому в пляж турнику, чтобы – раз, другой, третий – крутануть на нем “солнышко”: мне хотелось взлетать без усилия. Зато я начал падать в глазах супруги, хотя мои прогулки с ее образом оставались вполне возвышенными, особенно когда я перед сном удалялся от слоновьего забора к заливу, чтобы на глазах почитаемых мною людей не посещать слоновью же кабину уборной, где очко было опоясано тоже слоновой кости унитазным хомутом, сквозь который мне всегда было неловко видеть нашу – здесь, увы, посторонних не было… – продукцию. И я предпочитал анонимное растворение в природе…
Лунная дорожка, расширяясь, убегала из-под ног, в конце концов разливаясь во весь горизонт сияющей полоской, словно добравшись до какого-то царства ослепительного света. Бредя по мельчайше просеянному хладеющему песочку, просыпавшемуся из триллиона песочных часов, я нисколько не страшился бесконечности: ничтожная комбинация нуклонов и электронов, на мгновение сцепившихся электромагнитными полями, я бесстрашно смотрю в лицо
Космосу и пронизываю его своей мыслью от недостижимых вершин до непостижимых глубин!
Лет через пятнадцать на почечно-печеночном с селезеночным привкусом курорте моя бывшая жена с кудахтающей гордостью ошалевшей от обожания мамаши похвалялась налево и направо, что ее мужу нужен двести тридцать второй стол, на котором кормят лежа, через пластиковую кишку, что… И он был достоин любви, маленький скрюченный горбун с прикипевшей к лицу геморроидальной гримасой, в очках минус двадцать три, – лишенный употребления ног, рук, глаз (но только не языка, что – то вещавшего по-гречески), он был с торжеством пронесен ею мимо меня в двух авоськах, как наглядный урок: вот, мол, что ты упустил!
И все же их Дух был не чистый Дух, ибо считал себя
окончательной высшей ценностью, а подлинный Дух не замирает ни на миг, он всегда устремляется еще, еще куда-то, к еще большей бесполезности, которая лишь завтра сделается всеобщей Пользой.
Подлинный Дух должен всюду ощущать присутствие Духа, а ееные аристократы находили его лишь в себе самих, обращаясь с прочим человечеством с той преувеличенной любезностью, которую все мы держим для карликов и кротких слабоумных. Теща, помню, даже обнаружила в моем безупречном русском языке какой-то областной акцент, которым ей представлялось всякое проявление интереса к собеседнику.
Дух должен быть великодушен и, может быть, даже нежен к плоти, покуда она не пытается властвовать над ним.
Но когда я улетучивался из ее мира окончательных ценностей через заложенную, как нос, каминную трубу – со спортивной сумкой через плечо, – в те дни мне было до ужаса одиноко: я впервые в жизни по-настоящему ощутил, что моя жизнь и в самом деле всего лишь один из мириадов мириадов мириадов химических процессов, а потому и смысла в ней не больше, чем в жизнедеятельности двигателя внутреннего сгорания.
Воспользовавшись своим помертвелым видом, я с легкостью получил академку и – на третьих полках, на попутках, на товарняках устремился на Дальний Восток (свет с Востока?). До сих пор в груди взволнованно ёкает, когда услышу грозную волну стального грохота, накатывающуюся по товарным вагонам от бесцеремонного
(дрова везет!) рывка тепловоза: невольно ищу, за что бы ухватиться, чтобы снова не треснуться коленом об арматуру тормозной площадки.
Путь к Восходу я избрал не самый короткий – вниз по матушке по
Волге, – беспрерывно шлюзовался в какой-то оцепенелости, каждый раз оказываясь, в сущности, где и был: в мире смотреть было не на что, ибо все виделось в прямом утилитарном значении. Однако мною то и дело овладевало неудержимое стремление двигаться быстрее, быстрее – пусть и неизвестно куда. Власть материи -
обстоятельств – внезапно делалась невыносимой, я кружил по палубе, потом незнамо где срывался с теплохода, проявлял чудеса предприимчивости – только бы не стоять! – в поисках приработка, вкалывал как бешеный, до упаду, потом бежал на поезд, на автобус, но если хоть что-нибудь происходило не так, как
полагалось, то есть как я спланировал – кассирша захлопнула окошечко, кто-то в очереди подошел сбоку, – меня пронзало такой бессильной и безнадежной обидой, что я бросался прочь хоть пешком, лишь бы быть самому себе хозяином. Ночевал я на чердаках, на стройках (о, холодные волны бумажных мешков с цементом!..), один раз – на дворовом теннисном столе, другой – на шинели славного патрульного солдатика, с автоматом через плечо отслеживающего беглого убийцу.
Однажды на уютном постое я вдруг понял, что до сна буду
вынужден, – вынужден тупой материей! – дожидаться еще часа три. Я вскочил и, оправдывая бессмыслицу невнятицей, бросился на дорогу – высоченный грейдер (вытянувшаяся в бесконечность крышка гроба) – и на предельной скорости зашагал навстречу прозрачному, но с каждым моим лихорадочным шагом наливающемуся чужим светом иллюминатору луны.
Один битый, в шишках и ссадинах автобусик с устарелым острым носиком проявил великодушие. Его благородный водитель подбрасывал каких-то запоздалых огородников, которые отрабатывали проезд беспрерывными славословиями: “Вот водит так водит!” Шофер и подлинно бесстрашно ввинчивался в самые крутые виражи, еще и кренясь туда-сюда, словно мотогонщик.
Вглядевшись, я понял, что он вмертвую пьян, но, тоже двигатель внутреннего сгорания, только уселся покрепче да на поворотах приглядывался, куда доведется кувыркаться.
Внезапно распорядитель наших жизней на полной скорости бросил руль и принялся через голову стаскивать рубаху. “Вот водит так водит!” – еще пуще заголосили курильщики фимиама рыдающими от ужаса голосами, а я только и подумал: “Вот так все просто и бывает”, – простое, мол, и уничтожается простым. Из-под полудохлой, обвисающей майки героя-гонщика выглянул татуированный меж лопатками кладбищенский крест – игривая Жизнь все-таки должна порезвиться перед убийством. Замерцали огни поселка, вспыхнул желтый горсуд – и нас выпустили на волю: поняли, мол? Вот и не забывайтесь! Огородники, благодарно гомоня: “Вот водит так водит!”, растаяли во тьме, а я, минуя нашего спасителя, увидел у него за шиворотом целую церковь, а вовсе не могилу. На нем лица не было – все черты стекли и повисли, как индюшьи сопли. Но ночевать к себе он повел меня в абсолютно черной тьме без единого промаха: вот водит так водит!
Так же безошибочно шатаясь, он повлек меня сквозь бесконечные анфилады, в которых ощущалось дыхание спящих вповалку десятков мужчин и женщин. “Притон”, – равнодушно констатировал я, и в некоем окончательном тупике, во тьме расстелил свой ватник на каком-то эшафоте, приладил в предполагаемых головах обмякший рюкзачок и на всякий случай переложил деньги в нагрудный карман рубашки и изнутри, умело, как бывалый слепец, булавкой заколол карман с изнанки. Лег ногами к предполагаемому входу, чтобы, если что, ударить обеими сразу.
Сейчас бы я, разумеется, глаз не сомкнул, но тогда спал уже через три минуты. Проснулся я оттого, что кто-то осторожно охлопывал меня прямо по карману, где хранилось рублей как бы не сорок. Я мгновенно сгруппировался и двинул двумя ногами сразу в предполагаемом направлении.
Когда меня через год грабили в Красноярском аэропорту, я уже не проявил подобной рассудительности. Я летел на перекладных из
Баргузина через Улан-Удэ, где мне удалось слегка прийти в себя после чрезмерно пышного прощания с родной плотницкой бригадой. В
Красноярске самолет задержали аж до вечера, и я ввязался в автобусную экскурсию.
Заповедник “Столбы”, запах горячей хвои и коры, запах горячего песка, пробуждающийся только тогда, когда горячие (не жаркие, а именно горячие!) дни стоят уже долго; причудливые скальные выходы и выходки, а ведь если вещь является и собой и одновременно намекает еще на что-то… Скала “Дед”, скала “Перья”…
Отсебятина глубоко, но мощно плеснулась в глубине.
Волшебно-эклектичный музей – эхо Египта и Коринфа, отозвавшееся на Енисее; заворочавшийся во мне тугодумный интерес к авангарду двадцатых, лишь в провинциальной ссылке обретшему величие, не заслоненное гектарами Айвазовских и Репиных: странное искусство, не желающее раболепствовать перед реальностью. В преддверии храма искусства вся толща воздуха внезапно засветилась серебристым сиянием, и – ударил пыльный шквал. Но не успел я взлететь на высокое крыльцо, как все так же мгновенно стихло – только асфальт был покрыт ковром из сломанных веток (довольно толстых).
Я шел к величественному зареву и аэрореву по темной аллее, предупредительно посторонившись от бегущего мне навстречу силуэта. Вдруг силуэт резко вильнул в сторону и с налету сшиб меня с ног. И тут же со всех сторон на нас бросились другие силуэты. Я барахтался, как жук, на своем проклятом рюкзаке, а они беспорядочно со мной боролись (причем один, совсем ополоумевший, совершенно без толку крутил мне ухо) и выворачивали из штанов свалявшиеся трешки. Самая дельная рука выдернула из одного нагрудного кармана паспорт с билетом, а по второму (вот оно, мастерство