учениях захваченного в плен гимназиста «было что-то символическое» (3, 247). Таким образом, Пастернак маркирует немиметическую функцию всей этой сцены.
Антипов-Стрельников окружен волшебным ореолом: «Антипов казался заколдованным, как в сказке» (3, 116). Если видеть в Галиуллине сходство с Юсуповым, а в Антипове-Стрельникове — с Распутиным, то не случайным кажется тот факт, что сказочным героем Антипов выступает в перспективе восприятия именно Галиуллина. В черновой редакции «Охранной грамоты» Пастернак, имея в виду в первую очередь распутинщину, хотя и не ее одну, писал: «Иванушка-дурачок был в моде…» (4, 822)[64].
Веским аргументом в пользу того, что в Галиуллине проглядывает Юсупов, служит одно из имен, которым наделяют белого генерала люди из народа: «Али Курбан». Род Юсуповых, согласно бытовавшей в их семье генеалогической легенде, восходит[65] к сподвижнику Мохаммеда и основателю секты шиитов Али (Али бен-аби-Талею)[66]. Пастернак мог знать о генеалогическом древе Юсуповых из домашних разговоров, слышанных в детстве[67].
Чтобы полнее разобраться в распутинско-юсуповской теме, зашифрованной в «Докторе Живаго», нам придется привести длинную выдержку из «Охранной грамоты»:
Генриэтты, Марии-Антуанетты и Александры получают все больший голос в страшном хоре. Отдаляют от себя передовую аристократию [Пастернак здесь явно оправдывает аристократический протест против царского двора; в «Докторе Живаго» явное станет тайным, аристократическим, рассчитанным на элитарное восприятие подтекстом романа. — И. С.], точно площадь интересуется жизнью дворца и требует ухудшенья его комфорта. Обращаются к версальским садовникам, к ефрейторам Царского Села и самоучкам из народа, и тогда всплывают и быстро подымаются Распутины, никогда не опознаваемые капитуляции монархии перед фольклорно понятым народом, ее уступки веяньям времени, чудовищно противоположные всему тому, что требуется от истинных уступок […]
Когда я возвращался из-за границы, было столетье Отечественной войны […] Поблизости происходил высочайший смотр, и по этому случаю платформа горела ярким развалом рыхлого и не везде еще притоптанного песку. Воспоминаний о празднуемых событиях это в едущих не вызывало […] И если торжества на чем и отражались, то не на ходе мыслей, а на ходе поезда, потому что его дольше положенного задерживали на станциях и чаще обычного останавливали в поле семафором.
Я невольно вспоминал скончавшегося зимой перед тем Серова, его рассказы поры писанья царской семьи, карикатуры, делавшиеся художниками на рисовальных вечерах у Юсуповых…
Из этих пастернаковских высказываний о Распутине, царской семье и Юсуповых в роман перекочевал мотив поезда, задержанного по экстренным обстоятельствам:
…сзади, стремительно разрастаясь, накатил оглушительный шум, перекрывший грохот водопада, и по второму пути разъезда мимо стоящего без движения эшелона промчался на всех парах и обогнал его курьерский старого образца, отгудел, отгрохотал и, мигнув в последний раз огоньками, бесследно скрылся впереди.
Разговор внизу возобновился.
— Ну, теперь шабаш. Настоимся.
— Теперь не скоро.
— Надо быть, Стрельников. Броневой особого назначения.
Пастернак повествует о Стрельникове так же, как он повествовал в «Охранной грамоте» о предреволюционных событиях в контексте, где царизм осуждался за распутинщину. В «Охранной грамоте» Николаю II противопоставлен гениальный Цезарь (4, 212). Мадемуазель Флери в «Докторе Живаго» коверкает фамилию Галиуллина так, что она превращается в имена Цезаря: «поручик Гайуль» (3, 148) = Кай Юл(ий). Если Стрельников — Распутин эквивалентен Николаю II, то Галиуллин — Юсупов — антиподу последнего русского монарха.
Стрельников побывал в немецком плену; Галиуллин воюет со Стрельниковым аналогично тому, как князь Юсупов боролся с немецким влиянием на царскую семью (ср. также попытку Галиуллина спасти комиссара Гинца, призывавшего дезертиров к продолжению военных действий).
Как и Комаровский в отношении к Маяковскому, Галиуллин не совпадает однозначно с князем Юсуповым (хотя бы уже потому, что будущий белый генерал плебейского происхождения). В той мере, в какой Пастернак усматривал в большевистской революции, в Стрельникове, продолжение распутинщины, он был принужден к тайнописи советскими цензурными условиями. Но перед нами не только случай эзопова языка. Скрытый роман Пастернака излагает реальную историю в большем объеме, чем явный. Те события русской истории, которые не вошли в эксплицитный текст «Доктора Живаго» (среди них и предреволюционный конфликт между аристократией и уповающей на чудотворцев из низов царской семьей), рассказываются Пастернаком косвенно. Роман-под-романом составляет, следовательно, память о событиях, не ставших непосредственно сюжетными.
Чтобы завершить этот раздел, остается сказать, что борьба Галиуллина и Стрельникова полиаспектна. Будучи дружбой-враждой татарина и русского, она возвращает нас к той трактовке Куликовской битвы, которую дал ей Блок в стихотворном цикле «На поле Куликовом». Под этим углом зрения конфликт Галиуллина и Стрельникова далеко выходит за рамки распутинско-юсуповской темы. Но и границы даже дальней русской истории ему малы. Стрельников присваивает себе роль судьи на Страшном суде, т. е. выступает как антихрист:
— Сейчас страшный суд на земле, милостивый государь, — говорит он Юрию Живаго, — существа из Апокалипсиса с мечами и крылатые звери, а не вполне сочувствующие и лояльные доктора.
Неведомые революционеры из народа, которые именуют противника Стрельникова Галилеевым, отождествляют его с Христом, с Галилеянином. История, запрятанная Пастернаком в толще его романа, имеет тенденцию расширяться до своего края, до последних времен (ср. финал стихотворения «Гефсиманский сад»), до (христианской) войны за окончательное обладание миром и истиной, пусть пока и не законченной, до памяти о будущем[70].
4. Палых = Штирнер
Многие сюжетные линии «Доктора Живаго» переплетаются с сюжетом романа А. Н. Толстого «Сестры». К этим, унаследованным из «Сестер», линиям относится, например, убийство зыбушинцами комиссара Гинца (ср. V.2.2.2). В романе Толстого, как и позднее в «Докторе Живаго», присланный Временным правительством на Западный фронт комиссар держит патриотическую речь перед солдатами, не считаясь с тем, что они устали от войны; один из слушателей убивает запальчивого оратора:
Подполковник Тетькин […] видел, как сутулый, огромный, черный артиллерист схватил комиссара за грудь […] Круглый затылок Николая Ивановича уходил в шею, вздернутая борода, точно нарисованная на щеках, моталась. Отталкивая солдата, он разорвал ему судорожными пальцами ворот рубахи. Солдат, сморщившись, сдернул с себя железный шлем и с силой ударил им Николая Ивановича несколько раз в голову и лицо…[71]
Хотя Гинц погибает после своей неудачной речи не от ударов каской, а от пули и штыков, его — подозреваемый Юрием Живаго — убийца имеет черты портретного сходства с артиллеристом из «Сестер». Вдобавок к этому строение черепа у Палых таково, что он прирожден носить как бы металлический головной убор — аналог каски, которая послужила орудием смерти в «Сестрах»:
Памфил Палых был здоровенный мужик с черными всклокоченными волосами и бородой и шишковатым лбом, производившим впечатление двойного вследствие утолщения лобной кости, подобием кольца или медного обруча обжимавшего его виски. Это придавало Памфилу недобрый и зловещий взгляд человека […] глядящего исподлобья.
Внимание читателей направляется на лоб Палых и вне связи с «Сестрами»:
— Я очень хорошо знаю Палых […] Такой черный, жестокий, с низким лбом.
…он бродил на свободе по лагерю, с упавшею на грудь головою, ничего не видя мутно-желтыми, глядящими исподлобья глазами.
Как бы это ни выглядело странным в первом приближении, Пастернак подчеркивает особые свойства лба у Палых, с тем чтобы указать читателям путь для отождествления этого примитивно-низкого персонажа с философом Максом Штирнером (ср.: «Stirn» — «лоб»). Имя «Макс» присвоено в романе Максиму Клинцову-Погоревших, с которым Памфила Палых объединяет не только их общее участие в создании Зыбушинской республики, но и значение их фамилий (содержащих в себе семы «огонь», «пожар»), а также и форма этих фамилий (ср.: «ПогоревшИХ» — «ПалЫХ»)[73].
Сопоставленность Палых со Штирнером потеряет всю свою странность, если взять в расчет, что в ранних набросках к «Доктору Живаго» (глава «Надменный нищий») основной труд Штирнера, «Der Einzige und sein Eigentum», концептуализуется как разбойничья философия. Книгу Штирнера читает дядя Патрика (в будущем Юрия Живаго), Федор Степанович Остромысленский:
Потом присел к окошку с «Единственным и его достоянием» Макса Штирнера, книгой действительно вредной и полной грубых заблуждений, но на которую он стал бы шипеть и в том случае, если бы это был глагол самой истины. Книги, вообще говоря, читал он только затем, чтобы потом их опровергать в моем и Мотином обществе. За чтением имел он привычку напевать что-нибудь вполголоса, а слуху у него не было никакого. Штирнера этого читал он почему-то на мотив «Среди долины ровныя», прерывая его восклицаньями: «Ах,