Роман жизни Оскара Уайльда — страница 2 из 5

Империя на глиняных ногах —

Наш островок: ему уже не сродно

Теперь всё то, что гордо, благородно,

И лавр его похитил некий враг;

И не звенит тот голос на холмах,

Что о свободе пел: а ты свободна,

Моя душа! Беги, ты не пригодна

В торгашеском гнезде, где на лотках

Торгуют мудростью, благоговеньем,

А чернь идёт с угрюмым озлобленьем

На светлое наследие веков…

(Перевод Н. Гумилёва)

Но всё же протест этот вылился тогда у Уайльда главным образом в форме эстетизма — так называлось возглавленное им движение, составной частью пропаганды которого и был вычурный костюм. В эстетизме, по сути, нашёл своё воплощение идущий от Рескина и Патера наивный призыв поклоняться Красоте во всех её проявлениях в противовес уродствам бездуховного бытия в век, пропитанный утилитаризмом. У Оскара Уайльда появились приверженцы, которые с огромным удовольствием слушали его велеречивые рассуждения на этот счёт и пытались подражать ему. Юмористический журнал «Панч» начал помещать шаржи и эпиграммы на длинноволосого провозвестника эстетизма в коротких панталонах, который казался на редкость удачной мишенью для насмешек. Однако Уайльд рано понял «механизм славы» и потому нисколько не сетовал ни по поводу этих карикатур, ни по поводу того, что в лондонских театрах появились одна за другой несколько комических пьес, герои которых пародировали его манеру поведения. Особенно способствовала его популярности имевшая колоссальный успех оперетта «Терпение». Так, прежде чем завоевать сцену как драматург, Уайльд завоевал её в качестве персонажа.

К тому времени он уже попробовал свои силы и в драматургии. Попытка эта не была особенно удачной, но для нас она весьма любопытна как одно из проявлений стойкого интереса Уайльда к России. Свидетельства этого интереса обнаруживаются и в его рассказе «Преступление лорда Артура Сэвила» и в его эссе, критических заметках, письмах, где встречаются весьма уважительные отзывы о Толстом, Тургеневе и особенно о Достоевском. Он высоко ценил русскую литературу за ту пронзительную ноту сострадания к людям, что звучит в ней.

Уайльд не только одним из первых на Западе воздал должное достижениям великих русских романистов, но и внимательно следил за развитием революционного движения в России в 1880—1890 годы. На двадцатипятилетнего Уайльда сильное впечатление произвели доходившие до него сведения о рисовавшейся ему в самом романтическом свете деятельности людей, которые боролись в то время с русским самодержавием,— народовольцев. В итоге появилась на свет первая пьеса «Вера, или Нигилисты». Незрелость этой мелодрамы очевидна, хотя некоторые места уже выдают руку будущего автора «Саломеи», а кое-какие удачные реплики перекочуют в позднейшие произведения. Уайльд закончил «Веру…» в 1880 году и отпечатал несколько экземпляров пьесы за собственный счёт, чтобы раздать друзьям и знакомым из театрального мира. Но в следующем году очередное покушение народовольцев на жизнь Александра Ⅱ увенчалось успехом, и мысль о постановке драмы с цареубийством на английской сцене пришлось оставить, поскольку королевская фамилия состояла в родстве с домом Романовых.

Впервые «Вера, или Нигилисты» была поставлена в 1883 году в Нью-Йорке благодаря тому, что Уайльду удалось заинтересовать ею американскую актрису Мэри Прескотт. В адресованном ей письме молодой поэт и драматург так объяснял свой замысел:

«Я старался выразить в пределах, допускаемых искусством, то титаническое стремление народов к свободе, которое в современной Европе грозит тронам и делает неустойчивыми правительства от Испании до России, от северных морей до южных. Но это пьеса не о политике, а о страсти. Она посвящена не политическим теориям, а просто мужчинам и женщинам; и нынешняя нигилистическая Россия со всем ужасом её тирании и чудом её мучеников — это огненный, жаркий фон, на котором живут и любят люди, явившиеся мне в воображении. С таким чувством эта пьеса писалась, и так её надо играть…»[2].

Уайльд специально приезжал на премьеру, но «Вера…» успеха не имела, и её быстро сняли с репертуара. То был уже второй его визит в Америку. Причиной первого приезда тоже была пьеса, но только не его собственная, а та самая оперетта «Терпение», где фигурировал похожий на него «идиллический поэт» и которую после благосклонного приёма лондонскими зрителями решили поставить в Соединённых Штатах. Занятная сама по себе, оперетта немало теряла в восприятии бродвейской публики из-за того, что та понятия не имела об эстетизме и его молодом вожде. И вот предприимчивый импресарио решил пригласить Уайльда в Нью-Йорк в качестве живой рекламы.

Слово «паблисити» ещё не имело той магической силы, которую приобрело оно в ⅩⅩ веке, но Оскар Уайльд уже тогда понимал, что «если неприятно, когда о тебе много говорят, то ещё хуже, когда о тебе совсем не говорят». Начинающему литератору никак нельзя было пренебречь подвернувшимся шансом умножить свою известность. Он надеялся сделать в Америке рекламу не только оперетте, но и себе. Расчёт этот полностью оправдался.

Американская глава занимает немаловажное место в биографии Уайльда. Он прибыл в Нью-Йорк 2 января 1882 года на борту лайнера «Аризона», сообщив при таможенном досмотре, но явно адресуясь к собравшимся газетчикам, что ему не о чем заявить в декларации, кроме своего гения. С таким «контрабандным товаром» озадаченному таможеннику сталкиваться ещё не приходилось, и Уайльду дозволено было ступить на берег Нового Света. Это был для него действительно совершенно новый мир, но он превосходно в нём освоился. Уайльд открывал для себя Америку, Америка открывала его.

Настоящую сенсацию произвело появление лондонского «эстета» в театре на представлении «Терпения»: он пришёл в ставшем легендарным бархатном пиджаке и коротких штанах — и точно так был одет его «двойник» на сцене. Уайльду удалось заинтриговать американцев. С ним был заключён контракт на чтение лекций, и он провёл целый год в Соединённых Штатах, выступив во многих городах. Уайльд рассказывал о новом Ренессансе в английском искусстве ⅩⅨ века, о полотнах Тернера, о стихах Китса и Суинберна, об идеях Рескина и Патера, о членах «Прерафаэлитского братства» во главе с Данте Габриэлем Россетти. Он призывал всех чаще замечать Красоту вокруг себя и больше внимания уделять эстетике повседневного быта, «ибо Искусство — не игрушка и не прихоть, но непременное условие человеческой жизни… Это наглядное воспитание морали. Научиться любить Природу легче всего посредством Искусства. Оно облагораживает любой полевой цветок. И мальчик, который видит, как прекрасна летящая птица, вырезанная из дерева или написанная на холсте, возможно, не швырнёт традиционного камня в птицу живую. Нам необходима духовность в обыденной жизни…».

Он мог с лёгкостью иронизировать над всем, но в отношении к Искусству, в могущество которого свято верил, оставался предельно серьёзен (что не помешало ему завершить преамбулу к «Дориану Грею» словами: «Всякое искусство совершенно бесполезно»,— без этого Уайльд не был бы Уайльдом). Американцы с изумлением услышали от него:

«Я полагаю, что искусство, создавая для всех народов одну общую духовную атмосферу, могло бы,— если уж не осенить весь мир серебряными крыльями мира,— то хоть сблизить людей настолько, чтобы они не резали друг друга из-за пустого каприза, из-за глупости какого-нибудь короля или министра, как это бывает в Европе»[3].

На столь глубокие суждения вряд ли был способен герой оперетты «Терпение». Оставаясь тонким ценителем Красоты, Оскар Уайльд быстро вырастал из коротких штанов эстетизма, но великодушно оставлял публике воспоминание о них. А вскоре после возвращения в Европу обрезал и длинные волосы, сделав себе причёску как у римского императора Нерона, бюст которого понравился ему в Лувре.

Он мог выбрать себе прическу à la Нерон, мог заказать трость с набалдашником из слоновой кости и белую «рясу» для работы — копии тех, что были у Бальзака; мог заимствовать идеи Джона Рескина и подражать голосу Сары Бернар; его самолюбию льстило работать за столом, прежде принадлежавшим Томасу Карлейлю; он мог испытывать сильные литературные влияния,— но врождённый артистизм, безукоризненное чувство стиля и самобытность дарования позволяли ему в итоге оставаться оригинальным.

Эта оригинальность располагала к нему, а порою просто притягивала многих людей, в том числе весьма взыскательных. За океаном с ним благосклонно беседовали два величайших поэта Америки — Уолт Уитмен и Генри Лонгфелло. В свой первый же приезд в Париж (в 1883 году) он свёл знакомство с такими светилами французской поэзии и прозы, как Виктор Гюго и Поль Верлен, Альфонс Доде и Эмиль Золя, а также с живописцами Эдгаром Дега и Камилем Писарро; позже круг его французских знакомств ещё больше расширился, включив в себя Стефана Малларме и Марселя Пруста, Реми де Гурмона и Жана Мореаса, Пьера Луиса и Андре Жида.

Оскар Уайльд выступал во всех жанрах, кроме скучного. Но, судя по воспоминаниям современников, наиболее впечатляющ и великолепен он был в жанре разговорном, на который не скупился тратить свой талант. Его невероятное остроумие, фейерверки извергавшихся им парадоксов, неистощимая выдумка и умение очаровывать людей привели к тому, что он прослыл «Шехерезадой салонов» и старательно поддерживал эту репутацию. Блёстки ума, без конца расточавшиеся им, требовали огромного напряжения, и далеко не все его не только отдельные отточенные фразы, но и целые устные новеллы, притчи, стихотворения в прозе оказались потом занесёнными на бумагу — им самим или друзьями. Достаточно было всего нескольких слушателей, чтобы в полную силу начинал бить фонтан его творческой энергии.

«Человек, который может овладеть разговором за лондонским обедом, может овладеть всем миром»,— сказано в его пьесе «Женщина, не стоящая внимания». И Уайльд царил на всех званых обедах, на которых бывал (а количество приглашений стремительно нарастало по мере того, как он входил в моду). В совершенстве усвоив уроки светской «школы злословия» («В разговоре следует касаться всего, не сосредоточиваясь ни на чём»), он расточал вокруг тонкий яд иронии, сыпал бисером афоризмов, позволял себе роскошь быть восхитительно непоследовательным и противоречить самому себе, легко убеждал в уместности неуместного и во вздорности многих общепринятых мнений, ненароком воспарял от непринуждённой застольной болтовни к эффектным философским максимам. Своенравно жонглируя словами и мыслями, он шёл на светский раут с бутоньеркой в петлице, как избалованный вниманием зрителей актёр выходит на сцену, зная, что к нему прикованы все взоры, но необходимо подбросить пару новых поленьев в костёр всеобщего поклонения.