устранить этих десять или сто человек, чтобы сделать известными свои открытия всему человечеству».
Разумихин, как человек первичной эмоциональности, как «человек толпы», немедленно реагирует: «…все-таки кровь по совести разрешаешь… ведь это разрешение крови по совести… это, по-моему, страшней, чем бы официальное разрешение кровь проливать, законное…». Реакция Разумихина искренна: ему невозможно представить, что мысль может быть отстраненно безоценочна (в каждодневной жизни подавляющего большинства людей мысль всегда эмоциональна и оценочна). Реакция Порфирия внешне такая же, как у Разумихина, но это реакция с умыслом, о ней я скажу позже.
Между тем Раскольников-теоретик, разумеется, ничего не разрешает и ничего не запрещает, он отстраненно констатирует парадоксы истории:
«…ну, например, хоть законодатели и установители человечества, начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Солонами, Магометами, Наполеонами и так далее, все до единого были преступниками, уже тем одним, что, давая новый закон, тем самым нарушали древний, свято чтимый обществом и от отцов перешедший, и, уж конечно, не останавливались перед кровью, если только кровь (иногда совсем невинная и доблестно пролитая за древний закон) могла им помочь… Одним словом, я вывожу, что и все, не то что великие, но и чуть-чуть выходящие из колеи люди, то есть чуть-чуть даже способные сказать что-нибудь новенькое, должны по природе своей, быть преступниками – более или менее, разумеется».
Раскольников в этом месте опять оговаривается, что «это тысячу раз было напечатано и прочитано», но на этот раз он скромничает: так талантливо-иронично только он способен подать факты, которые описываются в книгах по истории, не производя такого неприятного впечатления. И понятно почему: историки пишут о прошлом, находясь в том настоящем, когда «новый закон» стал очередным «древним», и Магометы и Наполеоны утверждены беспрекословными героями, так что теперь царит новый статус-кво. Раскольников и это учитывает, говоря далее:
«масса никогда почти не признает за ними этого права, казнит их и вешает (более или менее) и тем, совершенно справедливо, исполняет консервативное свое назначение, с тем, однако ж, что в следующих поколениях эта же масса ставит казненных на пьедестал и им поклоняется… Первый разряд всегда – господин настоящего, второй разряд – господин будущего».
Парадокс Раскольникова замечателен тем, что в нескольких строчках он пересказывает смысл гегелевского понимания истории как эволюции развития человеческого общества на пути к некой цели, которую можно равным образом интерпретировать как идеалистически (конечное раскрытие замысла Абсолютного Духа), так и материалистически (устройство справедливого бесклассового общества). В этом весь Достоевский, ранний социализм которого по конечной цели не отличался от своеобразности его позднего христианства в смысле возможности устроить рай на земле. Русский радикал Раскольников целиком находится под влиянием Гегеля, неся в душе Гегелев эсхатологический оптимистический идеал, и он уверен, что этот идеал всечеловечен и, следовательно, приложим к истории России, – но уверен ли в этом Порфирий?
Как было сказано, Порфирий разыскал и прочитал статью Раскольникова за два месяца до совершения преступления. Порфирий в отличие от Разумихина умен и прекрасно понимает, что автор статьи не «разрешает убийство по совести», но отстраненно говорит о неизбежности кровопролития в ходе исторических общественных изменений. Гегель в своей философии тоже не отрицал кровопролитий и тоже мыслил отстраненно-объективно, не осуждая нравственно-субъективно наполеонов, исполняющих свой исторический долг. И это вовсе не означает, что в Гегеле жил потенциальный преступник. Но, понимая объективный смысл статьи, Порфирий при всем своем уме – или именно благодаря своему уму – не может относиться ни к статье, ни к ее автору тоже по-ученому, то есть объективно. И тут дело не только в том, что радикал европейского типа Раскольников пророчествует ему как представителю установленного порядка вещей в России неизбежность конца его положения как господина настоящего (что само по себе неприятно, даже страшно); наиболее невыносима для Порфирия мысль, что Раскольников пророчествует ему конец именно по-европейски, а Порфирий есть русский националист и он отрицает Европу для России.
Как я указывал выше, трактовка «Преступления и наказания» универсально принимается людьми различных, зачастую крайне противоположных мировоззрений как трагедия некоего человека вообще, посягнувшего своевольно, исходя из рациональных калькуляций, поднять руку на жизнь другого человека. Но Порфирий трактует роман совсем иначе и в своем национализме отрицает идею «человека вообще». «Ну, полноте, кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает?» – говорит он Раскольникову при их первой встрече и затем при последней: «Да и чего вам в бегах?.. а вам прежде всего надо жизни и положения определенного, воздуху соответственного; ну а ваш ли там воздух?.. Без нас вам нельзя обойтись». Курсив последних слов – это выделение самого Достоевского, но даже если он выбрал бы каждый раз писать курсивом слова «у нас», «наш» и «ваш», все равно, благодаря его стилистике, никто не обратил бы должного внимания на то, что на самом деле говорит, что думает и чувствует идейный человек Порфирий. Иронист Достоевский, выбрав из всех персонажей Разумихина, поручает именно ему заметить странность состояния Порфирия: «– Да что вы оба, шутите, что ли? – вскричал наконец Разумихин. – Морочите вы друг друга иль нет? Сидят и один над другим подшучивают! Ты серьезно, Родя? – Раскольников молча поднял на него свое бледное и почти грустное лицо и ничего не ответил. И странною показалась Разумихину, рядом с этим тихим и грустным лицом, нескрываемая, навязчивая, раздражительная и невежливая язвительность Порфирия».
Тихий и грустный Раскольников – это не Раскольников-убийца, это Раскольников, автор статьи о парадоксальности судеб человеческого общества. С Порфирием же происходит обратное: внезапное спокойствие Раскольникова, объясняющего свою статью, выбивает его из равновесия. Чем спокойней и вежливей Раскольников парирует его нападки («…Вообще ваше замечание остроумно… Это замечание ваше еще даже остроумней давешнего… Я должен согласиться, что такие случаи действительно должны быть. Глупенькие и тщеславные особенно на эту удочку попадаются; молодежь в особенности…»), тем с большим раздражением Порфирий старается вышутить оппонента, исказить его слова, грубо свести их к нелепостям, придать им буффонный смысл («Но вот что скажите: чем же бы отличить этих необыкновенных-то от обыкновенных? При рождении, что ль, знаки такие есть?.. нельзя ли тут одежду, например, особую завести, носить что-нибудь, клеймы там, что ли, какие?.. скажите, пожалуйста, много ли таких людей, которые других-то резать право имеют, “необыкновенных-то” этих? Я, конечно, готов преклониться, но ведь согласитесь, жутко-с, если уж очень много их будет, а?..»). Если бы Порфирий издевался над Раскольниковым как над подозреваемым, он поступал бы непрофессионально, против своих интересов следователя. Об этом справедливо говорит Разумихин, когда они с Раскольниковым вышли от Порфирия: «Но напротив же, напротив! Если бы у них была эта безмозглая мысль, так они всеми силами постарались бы ее припрятать и скрыть свои карты, чтобы потом поймать…» Нет, Порфирий действительно разгорячился, он в самом деле дает волю чувствам, он раздражен, даже зол, в его словах нет ничего от игры кошки с мышкой. Он полемизирует с Раскольниковым как с последователем Гегеля, то есть, в сущности, спорит с гегелевским пониманием хода истории и как будто знает, что тщетно спорит, потому что: ну что такое российский царский бюрократ по сравнению с универсальным величием европейской мысли? Даже родственник Разумихин засмеет его, если поймет, в чем тут дело: Разумихин не либерал, но он, как все его молодые, вполне современные образованные друзья, презирает ретроградство и вообще всю эту косную, коррумпированную (разговор с Зосимовым о взяточничестве Заметова), бюрократическую, «византийскую» сторону русской жизни, которая явно устраивает Порфирия, чей ближайший сотрудник и конфидант и есть тот самый Заметов.
Но в деле Порфирия далеко не все проиграно. Когда Раскольников заканчивает излагать свою интерпретацию хода истории, он говорит: «и так до Нового Иерусалима». Почему неверующий Раскольников не скажет по-гегельянски что-нибудь вроде «и так до момента, когда Абсолют (или Абсолютный Дух) окончательно раскроет себя в ходе истории»? Ему, конечно, не обязательно объясняться в трудных философских терминах, но еще менее обязательно, а главное, еще менее правдоподобно объясняться в терминах религиозных. Но Достоевский согласен с Порфирием: Раскольников – это не гегельянец и атеист «вообще», а русский гегелианец и русский атеист и, как таковой, не слишком состоятелен (как несостоятелен по сравнению с западным дураком-романтиком русский умный романтик в «Записках из подполья»). Не в этом ли причина того, что образ Раскольникова до такой странности противоречив и нереалистичен? Бедный российский студент середины девятнадцатого века, чье мышление настолько радикализировано, никак не мог бы существовать в социальном вакууме, у него были бы друзья-единомышленники левого образа мышления, те самые социалисты, на которых нападает Разумихин, и уж Разумихин никак не мог бы быть его другом. Раскольников же, по его признанию Соне, существует в вакууме собственных мыслей; только еще он существует в снах и фантазиях – он фигура не реалистическая, а символическая, и надо бы понять, какого рода символ он осуществляет, хотя, кажется, до сих пор никто (кроме Порфирия) не проявил тут догадку. В один момент (в разговоре с Соней) он говорит: «…Разве так убивают?.. Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!.. А старушонку эту черт убил, а не я…», а в другой момент (в «Эпилоге») судит себя «строго по совести» и не находит ничего предосудительного в том, что убил. В первом случае (если не знать содержание романа) говорит христианин, который сознает, что, совершив убийство, убил «себя», то есть свою душу; во втором говорит атеист-рационалист, оценивающий свое убийство по шкале морали, в которой живут, согласно Разумихину, те самые социалисты. Бедный русский радикал-рационалист Раскольников, который при всей своей бесконечной саморефлексии не знает себя! Не знает, как недалеко его сознание ушло от религиозного сознания его предков… И только во сне к нему приходит воспоминание о том времени, когда, держась за отцову руку, он шел в любимую церковь… Вот почему несколько минут спокойствия, в которое погружается Раскольников, вспоминая и пересказывая свою гегельянскую статью, – это мнимое спокойствие в эпицентре бури. Ах, если бы ему действительно в этот момент перенестись в Шварцвальд, как советует Достоевский