Россия. История успеха. После потопа — страница 7 из 31

И в самом СССР большевики устраивали кровопускания даже тому инженерному корпусу, который стал на них работать, – досточно вспомнить процесс «Промпартии», тысячи расстрелянных «вредителей», конструкторские бюро («шараги») в лагерях. То же относится к ученым – вспомним «академические чистки», расправы с представителями буквально всех наук[9]. Потери были бессчетны, но как же велика оказалась накопленная к 1917 г. российская культурная мощь, если буквально одной трети ее хватило на быстрое восстановление науки, техники, образования, развитие промышленности и обороны! Осознав это, ясно понимаешь, что экономические и научные успехи Российской империи были бы к 1941 г. неизмеримо выше достижений советской власти, к тому же купленных чудовищной ценой. Отдавая должное предвоенной советской науке, мы должны понимать, что восхищаемся умельцем с ампутированной рукой.

* * *

О том, что Февральская революция не носила стихийного характера, а была подготовлена и проведена под руководством и по плану «прогрессистов» (в первую очередь А. И. Гучкова, ненавидевшего Николая II животной ненавистью, а также А. И. Коновалова, Н. В. Некрасова, М. И. Терещенко, одного из руководителей Земгора М. М. Федорова), существует целая литература – правда, главным образом массовая. Из работ профессиональных историков, наиболее убедительно обосновавших эту точку зрения, следует особо отметить большую статью С. В. Куликова ««Революции неизменно идут сверху…» Падение царизма сквозь призму элитистской парадигмы»[10]. Излишне добавлять: такой заговор мог иметь успех лишь в стране, где правительство уже проиграло информационную войну.

Незадолго до начала волнений, 14 февраля 1917 г., Керенский произносит с думской трибуны: «Исторической задачей русского народа в настоящий момент является задача уничтожения средневекового режима немедленно, во что бы то ни стало». В каком парламенте воюющей страны было возможно такое? Газеты радостно подхватывали эти слова – журналисты и тогда были не умнее, – эти слова читали в окопах. Многие историки убеждены, что все эти речи были не случайны, что они входили в сценарий заговора по подготовке дворцового переворота и произносились, чтобы подготовить страну. Во время войны!

Добавляют также, что заговорщики спешили, желая опередить указ царя об «ответственном правительстве». Этот документ уже был подписан императором и лежал в столе у недавно (20 декабря 1916 г.) назначенного министра юстиции Н. А. Добровольского. Указ должен был быть обнародован на Пасху, 2 апреля[11]. Желание приурочить подарок к торжественной дате оказалось роковым.

Есть поразительное свидетельство о том, что Февральская революция началась как ярко выраженный флэш-моб (тогда и слова такого не было). Петроградский градоначальник генерал А. П. Балк следующим образом описывает события 23 февраля (8 марта по новому стилю), когда в «международный день работниц» в Петрограде была организована демонстрация женщин. Движение по Литейному и Невскому, пишет он, «необычное – умышленное. Притягательные пункты: Знаменская площадь, Невский, Городская дума. В публике много дам… Густая толпа медленно и спокойно двигалась по тротуарам, оживленно разговаривала, смеялась, и часам к двум стали слышны заунывные подавленные голоса: «хлеба, хлеба». И так продолжалось весь день всюду. Толпа как бы стонала: «хлеба, хлеба». Причем лица оживленные, веселые и, по-видимому, довольные остроумной, как им казалось, выдумкой протеста… Голода не было. Достать можно было все… Было приятное занятие ставить полицию в глупое и смешное положение. И таким образом многие вполне лояльные люди, а в особенности молодежь, бессознательно подготовляли кровавые события, разыгравшиеся в последующие дни»[12].

Остальное слишком хорошо известно читателю.

Стопроцентно однозначной картины заговора нет – свидетельств множество, но изобличающие документы не найдены. С другой стороны, в подобных случаях бумаге вряд ли доверяется что-то важное. Скептик, продолжающий верить в стихийный характер февральских событий, скажет: то, что группа людей воспользовалась теми или иными событиями, еще не доказывает, что она эти события подготовила, что бы потом ни говорили они сами, их враги и друзья.

* * *

Скинутая под откос Россия сумела вернуться к цивилизационному выбору, который однозначен на всем ее пути – от Крещения и до 1917 г. Но теперь, когда это произошло, слышны советы вести себя тихо и скромненько. Идеал таких советчиков – маленькая страна, где множество маленьких магазинчиков с бубенчиком над дверью. Да и Запад хочет от нас практически того же. Это мило, но не может быть нашим идеалом. Для России не ставить перед собой великие цели – не только неестественно, но и опасно.

Английский журналист индийского происхождения Эджей Гойял оказался зорче большинства своих коллег (прошу прощения за длинную цитату): «Мы спрашиваем себя – станет ли наконец эта необыкновенная страна обыкновенной? Превратится ли она в мягкое, безынициативное, бесцветное общество, приземленное, как и остальной западный мир, до уровня мыльных опер и потребительства или найдет свой путь, русский путь в будущее? Мы можем сколько угодно внушать, поучать, бесконечно спорить о России… но нам остается лишь восхищаться интеллектом, упорством, бравадой, выносливостью и юмором русских. Достижения России обесценивают западные схемы, основанные на стереотипах «хорошей жизни», демократии и рынка. Иностранцы, возможно, судят о России, исходя из своих смиренных стандартов, с позиций комфорта. Русские, похоже, ставят себе более высокие цели, и они намерены их достичь пусть даже «не тем» или «незрелым» способом. Решимость русских не следует недооценивать».

История всякого успеха терниста, но, ценя специалистов по терниям, приходится признать: они не способны увидеть цельную картину. Может быть, поэтому историю России никогда не писали как историю победителей. Успех – это вечный бой. Тема «Успех России» не закрыта. Более того, она едва открыта.

Часть перваяНевоплотимость утопии

Глава перваяБодрый новый мир

1. Задолго до всякой надежды

К исходу 20-х все упования и иллюзии иссякли. Гибель исторической России и ее морально-этических ценностей выглядела уже необратимой. Цивилизационный разрыв, материальное ограбление страны, слом ее общественного устройства и уклада жизни всех слоев общества, уничтожение всей системы российского права, увечье культуры, истребление целых сословий и классов, надругательство над религией, разрушение памятников, страшная смерть миллионов, нищета уцелевших, еще одно, после Петра I, роковое упрощение сложного общества – преодолеть и исправить все это выглядело совершенно немыслимой задачей. Такой вывод должен был казаться неизбежным всякому, кто осознавал размах катастрофы.

Проходили десятилетия, и, судя по многочисленным мемуарам, даже самым упорным из тех, кому хотелось увидеть хотя бы тень надежды, оставалось смириться с очевидным. Каждый из них подписался бы под словами Бунина из «Окаянных дней», если бы имел возможность их прочесть: «Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…» Начав общаться с вольнодумцами еще в 60-е, я не встретил ни одного, кто не был бы твердо уверен, что былое убито и похоронено. В этом вопросе, в отличие от других, сходились все – помнившие «те времена» старики, интеллигенты советского разлива, начинающие диссиденты, прозревшие самоучки, просто читатели самиздата. И все проглядели одну подробность. А именно, тот факт, что таких, как мы, незаметно стало великое множество.

В праве есть понятие: превратить то или иное деяние в «юридически ничтожное». Презирая коммунистический режим, мы делали ничтожными губителей исторической России, мы обнуляли их, а ее возвращали к жизни. Когда это начинает происходить в миллионах умов, последствия неизбежны.

В действиях Пол Пота, истреблявшего всех грамотных камбоджийцев, всех старше двадцати пяти, включая неграмотных, и всех горожан, достигших хотя бы школьного возраста, была своя логика. Бодрый новый мир возможен только с абсолютно пустого листа. Пол Пот рассудил так: любой помилованный им человек подобен голограмме или фракталу. Будучи малым фрагментом большого целого (т. е. буржуазного мира, подлежащего уничтожению), он каким-то образом содержит в себе все необходимое для воспроизводства этого целого. Поэтому, рассудил диктатор, не должен быть помилован никто[13].

Ленин, Троцкий и Сталин, не говоря уже об их преемниках, не дотянули до Пол Пота. Ушедшая Россия никуда не ушла. Миллионы уцелевших смогли передать ее нам, она была в нас, была всегда, пусть у большинства и в латентном состоянии.

Не будем недооценивать большевиков. Они бросили на борьбу с русской сутью огромный арсенал наличных средств – от сноса храмов и памятников и физического уничтожения целых классов и сословий до сплошного очернения отечественной истории (выражения «проклятое прошлое» и «родимые пятна капитализма» до сих пор живы в народной памяти). О том, как далеко были готовы зайти идеологи утопии в этом направлении, говорит следующий факт: в 1930 г. было объявлено о предстоящей замене кириллического алфавита латинским (чтобы «освободить трудящиеся массы от всякого влияния дореволюционной печатной продукции»). Лишь огромная дороговизна мероприятия, да еще на фоне надрыва индустриализации, избавила нашу культуру от такой беды. Что же касается клеветы на прошлое России, она настолько пропитала картину мира наших соотечественников, что разбираться с ней (и с целой субкультурой на ее основе) – работа поколений.

В своих усилиях искоренить веру, коммунисты делали все, чтобы народ забыл церковные праздники – сбился со счета, перестал их отмечать. С августа 1929 г. по август 1931-го в СССР действовал «революционный календарь». В каждом месяце было по 30 дней и шесть 5-дневных недель. Лишние 5 дней года именовались «безмесячными каникулами». Таким образом, в СССР в 1930 и 1931 гг. был день 30 февраля. (Найти бы людей с такой датой в свидетельстве о рождении!) Тридцатидневные месяцы отменили с 1 сентября 1931 г., введя 6-дневную неделю с фиксированным днем отдыха, приходящимся на 6, 12, 18, 24 и 30-е число каждого месяца (лишь вместо последнего дня февраля использовалось 1 марта), а каждое 31-е число рассматривалось как дополнительный рабочий день. В фильме «Волга-Волга» проплывают надписи: «Первый день шестидневки», «Второй день шестидневки». Обычная семидневная неделя была возвращена 26 июня 1940 г., но цель была отчасти достигнута: церковные праздники стали отмечать реже.

К счастью, в какой-то момент «кремлевские мечтатели» не то чтобы одумались, нет, но решили, что в своей опасной части историческая Россия бесповоротно истреблена, а в оставшейся – безвредна и даже годна для использования. Этим они приблизили свой конец.

Имела ли утопия, основанная на кабинетных домыслах XIX в., шанс восторжествовать? Теперь, когда она уже принадлежит истории, ясно: не имела. Зоркие люди поняли это уже на исходе Гражданской войны. Руководство большевиков надеялось, что их военная победа увенчается стихийным рождением принципиально нового справедливого общества, на зависть остальному миру. Но ни к чему подобному победа ленинцев в Гражданской войне не привела, оставшись сугубо военно-карательной победой с опорой на массовый террор. Безоружное и инстинктивное «сопротивление материала» оказалось неодолимым. Большевики просто не совладали с населением страны, которое отторгало жизнь по выдуманным схемам. Гражданская война закончилась нэпом, который уже заключал в себе скрытое признание невозможности утопии.

Есть глухие указания на то, что между концом 30-х и концом 50-х гг. в высшем руководстве СССР рассматривались проекты выхода из утопии, но обсуждать это здесь нет смысла – эти проекты, если и были, не переросли в действия. В реальности же вся история СССР была сочетанием слабеющих попыток воскресить коммунистический проект (во все более редуцированных и уже не столь опасных для жизни версиях[14]) с оппортунистическим приспособлением власти к наличному народу. Встречное приспособление народа позволило коммунистам – через четыре десятилетия после переворота 1917 г.! – пойти на заметное сокращение размаха деятельности своей карательной машины. К тому времени она уже перемолола вполне ощутимую часть населения страны. Перемолола, но не сделала коммунизм необратимым.

Не раз звучал вопрос: почему эта беспримерно мощная карательная машина, подкрепленная тайной политической полицией, работала так долго? Для чего ей понадобилось столько жертв? Неужели в силу чистого садизма? Или с целью уменьшить толчею на стройплощадке коммунизма?

Можно услышать такое замечательное объяснение: всякий тоталитаризм держится на устрашении, вот коммунисты и устрашали. Так ли это? Запугивание действенно, если доводится до всеобщего сведения. Таким оно было в Гражданскую войну, когда большевики печатали в газетах и вывешивали на столбах списки расстрелянных и взятых в заложники. Но когда душегубы начинают действовать предельно скрытно, число умерщвляемых и само существование концлагерей становятся государственной тайной, репрессии яростно отрицаются, а официальное искусство и идеология изо всех сил изображают счастливую, жизнерадостную и практически бесконфликтную страну, это означает, что запугивание отошло на задний план, а на первом стоит другая задача – тихо истреблять тех, кто хотя бы в душе враждебен воцарившемуся строю, кто пусть и не сопротивляется явно, но мечтает о сопротивлении, кто ждет или предположительно ждет своего часа.

Выражение Бухарина «Пролетарское принуждение во всех формах, начиная (!) от расстрела… является методом выработки коммунистического человека из человеческого материала капиталистической эпохи» очень точно передает суть замысла. Не будем себя обманывать: идейные чекисты (именно идейные; совсем уж безграмотные садисты, психопаты и выродки[15] не в счет) видели врагов, у них был неплохой нюх на чужих и чуждых. С помощью «профилактического» террора они тайно ломали потенциал сопротивления; 90 % их жертв – простые люди, достаточно почитать мартирологи, особенно областные. Достаточно уже того, что многие из этих простых людей состояли в церковных «двадцатках», а значит, им был известен авторитет куда более высокий, чем Политбюро большевиков.

Если бы смысл работы карательных органов заключался в простом устрашении, количество жертв террора следовало бы признать бесконечно избыточным. Остается сделать вывод: сила карательного действия вполне адекватно отражала потенциал противодействия. Именно и только поэтому коммунистам была нужна диктатура – преодолевать открытое и скрытое противодействие. «Научное (! – А. Г.) понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть» (В. И. Ленин).

С годами «сопротивление материала» меняло формы, становясь у миллионов людей неосознанной частью натуры. Они бы сами удивились, если бы узнали, что «сопротивляются режиму». Карательные органы так и не смогли одолеть это вязкое сопротивление – ни во времена ГУЛАГа, ни во времена андроповских облав. Это был страшно медленный, но непрерывный процесс тканевого отторжения Россией коммунистического тоталитаризма по причине ее с ним биологической несовместимости. Процесс шел не только на безотчетном и подспудном уровне. Осторожная проверка режима на прочность происходила в тысячах точек вполне сознательно, хоть и без единого плана. В академической среде и в молодежной, на фронтах Великой Отечественной, на кухнях у технической интеллигенции и на лагерных зонах все советские годы велось нащупывание возможностей смены вектора. Эти искания получили мощный толчок в послесталинское время, на рубеже 60-х гг. С отменой цензуры во второй половине 80-х развитие событий резко ускорилось.

2. Откуда взялся авторитаризм?

Жесткая авторитарность коммунистического способа управления никак не была подготовлена предшествующим развитием России. Причины этой внезапной авторитарности не только в свирепых нравах Гражданской войны, не только в ленинской идеологии и практике. Произошел массовый наплыв крестьянской молодежи в города. Биографии подавляющего большинства советских деятелей не зря начинаются словами: «Родился в селе N такого-то уезда такой-то губернии»[16]. При эволюционном («думском») развитии страны такой наплыв малограмотных патриархальных масс во власть был бы невозможен.

Высокая доля вчерашних (или позавчерашних) крестьян была в послереволюционные десятилетия нормой почти в любой аудитории, почти в любом коллективе. Именно они принесли с собой присущее патриархальной семье представление об авторитарном «отце», суровом и деспотичном, но справедливом, и об авторитарном управлении как единственно возможном. Они приняли и в массе приветствовали такое управление, ибо сами управляли бы так же. И управляли – кому довелось.

Коммунисты максимально использовали этот ресурс авторитарности. СССР 1930—1940-х гг. был сильно упрощенным обществом, где все держалось на неукоснительном (в теории) исполнении приказов. Но даже таким государством управлять оказалось непросто: сигнал, проходя по субординационной цепочке, сильно искажался, а то и гас. Согласованность щупалец власти была ниже всякой критики, и жизнь в стране просто заклинило бы, если бы не важнейшее управленческое ноу-хау: партийный руководитель, каждый на своем уровне, постоянно собирал людей, которые не могли приказывать друг другу, зато он мог приказывать им всем (или почти всем), обеспечивая их взаимодействие. Саму эту идею большевики заимствовали у масонов: в ложах люди самого разного положения и статуса, не встречавшиеся между собой в обычной жизни, становились «братьями», могли договариваться о совместных действиях.

Территориальное партийное руководство обеспечивало горизонтальные связи всех структур власти и экономики своей республики, области, района или города. Таким образом, устройство СССР было завязано на ВКП(б) – КПСС не только по вертикали, но и по горизонтали. Это был каркас, на котором держалось все.

Казарменно-приказное управление показывало свою эффективность (хотя некоторые авторы оспаривают и это) лишь на тех направлениях, куда ресурсы бросались с двойным запасом или вообще без счета. На прочих направлениях, вопреки номинально плановой экономике, царил обычный советский более или менее бардак – правда, для помнивших худшее это была нормальная жизнь.

Но долго такая жизнь продолжаться не могла. Усложнение страны вступало во все большее противоречие с системой управления. Авторитарность перестает быть подразумеваемой со сменой поколений, с обновлением социальной структуры общества.

После войны пополнение советской элиты выходцами из села резко падает. Носители патриархального сознания теперь могут претендовать лишь на низшие социальные роли, хотя переселение в города продолжается. В 1970-е сильно ослабевает и оно[17], а с ним – и подпитка традиционного патриархально-авторитарного сознания. К этому времени – из-за коллективизации и других способов раскрестьянивания, из-за массовой гибели мужчин на войне – от традиционной авторитарной крестьянской семьи на селе уже мало что остается. Дети же и внуки сельских выходцев прежних призывов выросли горожанами. Ключевой общественной силой постепенно становятся люди, все менее согласные принимать и даже просто терпеть правила поведения и жизненные стандарты, казавшиеся предыдущим поколениям разумными, естественными, единственно возможными.

СССР за время своего существования так и не смог выработать внутренние механизмы самообновления. Именно это сделало коммунистический эксперимент столь краткоживущим. 74 советских года (1917–1991), по историческим меркам, – краткий срок, обычная человеческая жизнь, даже не жизнь долгожителя. На фоне двенадцати веков русской государственности время утопии – краткий и случайный эпизод, опечатка истории.

Зоркие люди видели Россию всегда, даже в самом глухом Эс-Эс-Эс-эРе. Свидетельствует Борис Пастернак: «Сквозь прошлого перипетии /и годы войн и нищеты/я молча узнавал России/неповторимые черты. /Превозмогая обожанье, я наблюдал, боготворя: / здесь были бабы, слобожане, учащиеся, слесаря. / В них не было следов холопства, которые кладет нужда, / и новости и неудобства они несли как господа».

Глава вторая