Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал»Сборник № 1
От редакции
При редакции журнала «Красная Новь» организовалась группа молодых писателей, прозаиков и поэтов. Основное ядро их связано с Комм. партией и Комсомолом. Другая часть беспартийна, но стоит на коммунистической точке зрения, либо близка к ней, являясь органически связанной с рабоче-крестьянской средой. Группа приступает к изданию своих сборников «Перевал», которые должны выходить периодически каждые три месяца.
Редакция обращается к молодым писателям, родственным по Октябрьской революции и идеологии, с просьбой присылать свои повести, рассказы, стихи, очерки. С особым вниманием редакция относится к произведениям, в которых будет отражаться новый фабричный и заводской быт нашего рабочего в недавнем прошлом и в настоящем, быт, почти незатронутый современной литературой. Рукописи следует направлять по адресу: Москва, Покровка, Б. Успенский пер., д. 5, кв. 36, редакция сборников «Перевал», тел. 19–82.
Владимир ВетровКедровый дух
Трава по болотам — резучка: не балуйся, не хватайся — живо до кости прохватишь. Резучка — жирная и высокая, а у дерев — корни, заскорузлые, как у старого землероба руки, и седые замшенные ветви-веки.
А люди — рослые, прямые и крепкие: кедры!..
В мае наехали техники по просушке болот — и по зубам согр[1], по огромным, по-пояс, кочкам, сверкая, лязгая и звеня, прыгает стальная мерная тесьма: 10 сажен… еще 10… еще… 50!
— Сто-ой! Забивай пикет и колышек!
71 — сочным синим карандашом на затесанном лице кола. Это от устья речки Тулузы — семь верст пятьдесят сажен. Бурая с волоконцами, цвета железной руды, кровь выпучивает из пробитой земли, растворяясь в воде, а пикет, березовый, белый, веселый, высматривает из-за вешек вслед другим, таким же, уходящим по ярко-зеленому с желтыми крапинами полю в голубое небо, — как оглядывается!
Вперед да вперед, разведчики-вешки, с клочьями мха на верхушках для приметы, тянутся по фарватеру болота. Все дальше, все выше, все ближе к разлому: его-то и надо! Оттуда уклон в разные стороны — в речку Черемшанку, в Кочегай, в Баксу.
Болота, болота, болота…
Согры, согры, согры…
Гнуса — видимо-невидимо: паутов, черно-желтых, гудящих, с перламутровыми глазами. Кишат на холщевых рубахах, на обутках. Это — когда солнце. Наползет туча, посереет все, зашелестит поросль, и с травы хором подымаются комары. Плачут да жалят, а насосется крови, тут же — не улетит, — валится, что добрый верующий в престольный праздник.
Едят здо́рово — однако, не обидно: уж очень зелена и душиста высокая трава, голубо широкое небо и лениво мрежит необъятное солнце, виснет над головой.
— Полднить пора уж. Вот и елань излучивается, поближе. Партия оставляет тесьму и гониометр[2] с кольями на линии, обозначенной вешками и вымятой травой, выходит, хлюпая, полднить. Из листьев, прошлогодних и высохших, и из пня, проеденного двухвостками и древоточицами, сгнилого, раскладывается курево. Закидываются на фуражки сетки, которые придают такой таинственный вид рабочим: ровно чародеи какие расхаживают. Убогий «запас» вынимается из мешечков, а то просто из карманов — что там: пучок лука, ломоть хлеба, щепоть соли в тряпочке от пестрядиновых штанов.
Между жевками, как меж кочками вода, теплая и густая — струятся ленивые слова…
— Слыхать, опять войнишка зачалась… А?.. товарищ Иванов?..
Техник Иванов — на спине с полузакрытыми глазами цедит:
— Да-а… с поляками…
Под плечами и к ягодицам ласково промокает от влажной земли.
— Ох, робя. Надысь мне Софроныч стрелся и таку загадку заганул… Быдто Англея, грит, Японция, Хранция и Америка, грит, во их сколь — пушку выдумали. Анатной прозвали. Черезо всю землю палит… а снаряду в ей — тыща пудов. Ох, ты, сволочь! Как типнул, — прихлопнул Матюшка паута. — Сговор у их: народ расейскай унистожить и землей завладать. Ну — грит — как нацелют, ахнут, так снарядина тучей прет. Упадет — и нет губерни. Была, впример, вот, наша Томская: сколь тыщ населу — мелеен. А тут, однораз — ямина.
— Дура ты… Я где был — землю произошел. Чемоданы — это двистительно. Кака Ерманска-то была. Этто брехня…
— А кто это у вас, товарищи, Софроныч-то?
— Софроныч? Это, браток, мужик-от… боле трех сажен у землю видит.
— А э… так это… старик завалящай — пыль в шары им тут пущаить, — сплюнул фронтовик Семен. — Серось.
— А сам-от трухишь ево… Он все знат… От наговора там, от раны-косовицы, от кисты лечит. На воде могет видать.
— Ну так врет ваш Софроныч.
— Вре-от, — криво усмехнулись мужики. — А ты, браток, не очень того… его охаивай. Он тебе живо кисту-то поставит. Он-те, язви-те…
Согры шепчут осиновыми, трепетными листьями и гуторят, легонько так, березовой листвой, а пьяный широтой, таежный бродяга-ветер чуть пошевеливает таловыми по болоту кустами, как челками на плешине, и дышит в горящие от укусов и жары лица.
— Не верю я, товарищи, в этаких Софронычей: сколько ни видел их — одного такого колдунка побил даже, до сей поры никакой кисты не имею. Сказки древние это.
— Ну, он, Софроныч-то, боле по-насерку[3] действует.
— Мда-а. Летось-то: эдак же Васька Хрущ облаял его — ну и пострадал. Во-о с какой брюквой ходит.
Иванов подымается с земли, выплевывает окурок и делает два шага к болоту. Удавливает ногой ямку — заливается вода: он зачерпывает ее берестом и пьет тяжело и шумно.
Не вода, а настой на травах и букашках.
— Вы вот передайте-ка, ребята, Софронычу вашему: дурак ты, мол, старый. Ан-тан-та — это не пушка, а союз государств буржуйских. А, кроме того, скажите: если ты, чортов дядя, технику Иванову кисту не поставишь, — он тебе фонарь, мол, на морде поставит. Не смущай сказками народ.
— Ужли не трухишь, Федор Палыч?
— Тьфу ты, язви вас. Слушать тошно. Киста, иначе грыжа, ведь. И получается от подъема тяжестей, телу слабому непосильных. Вот и все колдовство тут.
Мужики, недоверчиво ухмыляясь, идут за техником на болото. Снова сверкает и лязгает тесьма и зубасто ляскает топор по кустам, которые застят щель гониометра.
Когда солнце скатывается на запад, партия — усталая, наломанными по кочкам ногами — тянется в деревню Тою. А закат раскрашивает коричневые от загара лица в малиновые и лиловые цвета.
Все идут пошатываясь: упоила их четырнадцатичасовая работа, рябое солнышко медовой жарой и гулящий ветерок пенистой брагой расцветающих трав. Комары пискливо и жалостливо липнут и вьются: отсталые пауты гудят, как бородатые мужики на сходке; а подслепый туман встает сзади и тупо зорит вслед…
Тайга…
Темная, костоломная, каторжная.
Полная неуемных сил. Неповоротливая, тугая на мозги…
Вешечник Михайло, старый, но вникающий, рядом с техником Ивановым идет и боли, деревенские, таежные, рассказывает. Языком, густым и шершавым — как измозоленными руками по шелку водит.
— Кто не бил ее, тайгу-то? Царские стражники скулы выворачивали, зубы вышибали, секли и вешали…
Выла тайга и злобилась. До 17-го году ничего бы, сошло, а тут воли понюхали:
— Человек, говорят, ты такой, как и все.
Выла тайга и злобу копила, а она в глаза — волчьи уж — вылезала и колола:
— Растерзать!..
Бросали избы и хозяйства: в зиму — когда до сорока морозу доходило — теплый насиженный угол бросали и шли голыми руками давить Колчаковскую свору и рвать буржуев.
Молили:
— Господи! Вскуе оставил… Ужли не возворотишь большевиков…
Молились их имени, как святому Пантелеймону, о скоте, доме..
Спроворили, наконец, Колчака, и первое время, когда алые банты просто и весело прошли деревню — возликовали.
Вздохнули мужики и принялись налаживать хозяйство. И тут же жертвовали последним на Красную армию, на то, на се… Портки с себя сбрасывали, собирали хлебом, яйцами — кто чем мог. Слали, сдавали — куда, почти что не спрашивали:
— Веровали!
Коммуну образовали — ну и помоги себе ждали: усадьбы, нарушенные, поправлять — топоров, гвоздей: снасть хозяйственную восстановлять — воровины, шпагату, железа: землю обихаживать — плугов, литовок, машин…
— Нет ничего.
Обутки посбдрипались — ни сапогов, ни котов…
Далеко очень — глушь. 75 верст от пристани и путей.
Газет даже не слали — не слыхивали. А и слали — так в волости где-то затеривались: до нее тоже 30 верст.
Комячейка своя была — ну, слабая: четыре человека и с одним только желанием что-то сделать, а приступить, — не знали как.
А из города помощи не было: некогда, некогда, некогда.
И — некого.
Там — Чекатиф, Грамчека и просто Чека. Людей на себя не хватало, не то чтобы еще на край света посылать.
Истинно край света, До Баксы еще кое-как видать… А там уж — о-хо-хо-хо! Одно слово — темь.
Интеллигенция, верно что, пужливая, разбежавшаяся, по своясям повсюду возвращалась; да и в деревню не шибко охота — больше в городе пристраивалась бумагу марать.
Словом, город сам покуда выправлялся и про деревню таежную забыл. А в ней все по-своему шло. Была потуга к искровой правде, выношенная рабским и звериным житьем, — так она туго и слепо шла одна вперед, хватаясь и шаря. Ничего не давал город деревне, а тянул с нее все, все как есть — тянул.
Приедет какой-не-на-будь, поет, поет — и чо-не-на-будь да попросит: сена, хлеба, того-сего…
А чуть што супротив скажи, — чичас:
— A-а, ты буржуй… к Колчаку хотится?
Прогонами, вывозом, сдачей — тоже маяли. А тебе — обратно — нет ничего. Школа стоит недостроенная, загнивает. Сами бы в момент возвели — клич некому гаркнуть…
Где они? Мы даем, а они — хушь бы чо…