Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 1 — страница 5 из 39

— Ничо-о. Дай срок — подавятся, — протянул Хряпов. — Кровушкой поплатят.

— Дыть доведут. Все, грит, бует у опчества… Опчесвенное… и хлеб. Ну, сколь не сдаем — нет у нас в амбаре опчесвенном ни зернушка. А нацысь Петр Михалыч…

— Который этта?

— Павловскай… Купил пять пудов у свояка. Дык чо ты думашь — загребли и муку, и яво. Он взвыл: товаришшы! Как же мне без хлеба теперь и без сресвов?.. — ть у меня семьиша.

— Мда-а… сам-девят.

— То-то и есь. А в волосте́ яму: пыжжай, грит, в Вороново, там ссыпной пунк, — там те и выдадут. А тут неча спискуляцию огранизовывать. А Вороновска-то пристань, сами сведомы, старики, 75 верст!

— За пятью-то пудами. Ох-хо-хо! Вези, значит, свой хлеб туды, а потом оттедова получай. При-идумали.

— Зерно-то вот из-за эттого смешано ноне. А ведь земля-то, матушка, не везде однакое и однако принимат.

— Недолго эдак поцарствуют, — прошипел Хряпов. — Все развалоть и народ воздымут. Восет был у меня один человек, так сказывал: Лубков[8], грит, противу их пошел уж и хресьян скликат.

— Спекулянт это был у тебя, Хряпов; знаю я его, — вдруг вмешался Иванов. — Из тюрьмы беглый. А насчет Лубкова — сомнительно. Мужик он башковатый и к Советам приверженный.

— Нн-о, ты, Федор Палыч, известнай их защитник, — тишая, сверкнул исподлобья на техника Хрялов. — А наше дело чо? Гнут тя-сгибайся; ломают — хрусти да ни мыркай…

Так все разговоры протекали. Партийные тоинские почти что бессловесны. Когда приезжал кто из города либо волости — они еще храбрились и светлели, а то ходили с озиркой и ночь спали с тревогой. Как грачи мартовские, загаркивали их противники.

День меркнет. Ближе подсаживается к деревне тайга — глухая и пытливая. Сумеречная тьма полонит сначала речку Тою и надвигается на замшенные черные с прозеленью избы. Но вверху изжелта-светло, и над тайгой повязкой на лбу — малиновая тесьма зари. Оконные стекла коробятся и переливаются жарким блеском.

Пастушата в материных кацавейках и отцовских шапках гоняют скот на пасьбу. Мычанье, блеянье, ржанье и лай карабкаются друг по другу. А у школы пестрит толпа девушек и парней, сцепившись за руки.

Гори, гори ясно,

Чтобы не погасло…

«Некрутье» в обнимку бродят вдоль улицы, и итальянка выкрикивает:

Завари-ка, мамка, брагу

Серце рвет кручина-волк,—

В Сельсовет пришла гумага:

Д-собирайся, Ваня, в полк.

Мужики расходятся по-маленьку ко дворам, и техник, Федор Палыч, выдвигается из сумерок и тихонько отталкивает парнишку лет 12:

— Дай-ка я встану, поголю.

В парах смех и перешептыванье: Варьке и Семену бежать. Технику и неловко как будто, но тело размяться просит, и весь он, как ястреб, нахохлился, ждет наброситься на разлетающиеся жертвы. Тут и другие техники ломятся и смеются.

Шурша, как летучие мыши, разбегаются парень и девушка, перед тем поменявшись местами. Что-то крича, бежит Варя, жесткие коты дробью скользят по земле, а техник и не глядя в сторону Семена — который тут же петушится, — преследует девушку. И вот уж он играет с ней, загоняя в кедровник.

Тайга — вечерняя, морщинистая, старая — шаль-туман серую распахивает и укрывает, и пришепетывает над ними:

…«Нынче — как и летось по весне, как и десять, сто лет назад — горницы мои я зорями и потоками вешними вымыла, багульником и травой богородской выдушила и мягкие подстилки исподтишка выткала: много гостей я жду пиры-свадьбы пировать… Что же вы, гости мои, — не шибко веселитесь, не сладко радуетесь»…

Ежится сердце у Вари: хорошо от чего-то и жутко. Дятлом сердце в груди стучит — одна она. Кто — никто, Семен — все свой, деревенский, и отстал давно уж, а этот, городской, настигает.

А тайга, вечерняя, шепотит-хворостит:

«…Что же вы, гости мои, плохо подчуетесь? Всего я для вас припасла-призаготовила: наморила я, ребятушки, ржаного солоду красного, хмелю по чигинам-берегам вырастила, высушила, меду дуплового пахучего соты-пласты вынула… Пейте же брагу мою пенистую, душистую… Сотни, тысячи лет было так. Помню ли я, древняя, сколько лет было так»…

Опаляя, дышит таежная смуть в лицо и ловится за руки и ноги цепко. Мимобегом сорвала Варя вицу, запыхалась, остановилась, обернулась круто, взмахнула-ударила свежими прутьями и листвой голельщика по лицу: тут как тут он уж. С налету охватил, навалился на нее, и упали они наземь оба. Руки рознял, которыми закрывалась, и — как ни отворачивала, ни мотала головой — словно шоршень в венчик борца, втиснул в ее свои раскаленные губы.

Гулко отдалось у ней во всем теле и будто что надрубило.

А он пьет и пьет без отрыву и силу последнюю отымает и стыд, и кажется ей: как мак она трепещет — покачивается под полуденным ветром и растворяется в сладкий мед.

Руки высвободила и наложила на покорные глаза:

— Пусти меня… Федя… Увидят ведь… Семен увидит…

Одумался Иванов. Поднялся и ее поднял тоже на руках с земли. Тихо-тихонько, жалея, спросил, как кедр вершиной нагнулся:

— Варенька… обидел я тебя? Скажи — чем?

Молчит.

Опустил, поставил ее бережно.

— Обидел… Так стою вот я, открыт перед тобой. Ударь, хоть убей — как за ласку, за дар удар твой приму.

Молча оправила платье, платок на лоб сдвинула. И глянула ему прямо в глаза, осторожненько так, испытывая. Прямо в черные отуманенные нежностью глаза, в которых зрачки что светляки в оночелой траве.

— Ну тебя, леший… еще отвечать за тя будешь. А то — тронь, так облапишь опять, как жену — медведь. И то измял всю.

Ласково толкнула в грудь и отпрянула. Засмеялась — рассыпалась по кедрам, как бурундуки[9] запрыгали. Но Иванов нагнал ее снова и, обмякший весь к ней, поймал за левую руку и пошел рядом — как полагается в горелках.

А земля вздыхала и обволакивала их влажными испарениями, скользким шелестом росной травы и легким, пугливым хрустом палых игол и шишек:

«…Лето минет, — сверну я скатерти-самобранки и пуховики свои вытрясу. На промыслы уйду, в города перекинусь, а то в скиты — разбои замаливать. А по-за-зимой снова раскину — да только другим уж. Ничего назад не ворочается… А ноги на то и выросли, чтобы счастье по земле искать; а руки даны — подымать его; а губы — милого целовать. На что бы иначе эти, алые, как зори, и нежные, как свет заревый, — губы. И они не вечны ведь»…

— Семка-то, должно, совсем не побег, — протянула девушка, чтобы что-нибудь сказать.

«…Нету радости без горя и счастья без борьбы. И всегда кто-нибудь поперек стоит. Испохон за всякую долю бьются люди, внуки мои, и круче всех гуляет облитый чужой кровью»…

— Пристает он к тебе, Варенька. Скажи только — я его отважу, — озлобился внезапно и стиснул ее руку Иванов.

— Ишь ты. Заступник какой выискался. Мотри, кабы тебе парни бока не намяли за свою девку.

— Ну, это, пожалуй, сорвется, — усмехнулся Иванов, в надежде на узловатую силу свою.

А потом вновь проникла к его сердцу змея, и пригнулся он к глазам Вари:

— Лаком он до тебя, Семен-то… Уж не любишься ли ты с ним?

— Столь же лаком, как и ты, — вдруг рассердилась Варя. — И ни с кем не люблюсь я. — И, выдернув руку, пошла вперед.

— Штой-то вы там? Венчались ли чо-ли? — встретили их играющие и засмеялись.

— Ой, загнал, подруженьки. Измаял, леший, язви его. Чуть что не до поскотины гнал.

Семен, проходя, намеренно крепко задел техника плечом, а тот подозрительно и недобро проследил ему.

— Не гнал он ее, а в кустах мял, — выязвил Семен в сторону.

— Одни у те пакости на уме, Семка, — вспыхнула Варя. — Льнешь ты ко мне всю весну. Как муха к меду пристаешь. А срам я от тея только терплю. Охальник ты. И не указ мне.

— Ишь ты — фря-недотрога.

— Чо же не становитесь-то?

— Чо ей бегать-то больше? — ревниво и с натяжным смехом процедил Семен. — Достукалась: с царевичем-то неохота разлучаться… Рада кобыла овсу — на што ей трава в лесу?

— Ох, и ботало же ты коровье, Семка. И стыда у тебя на мизенец нет, — кинула ему девушка, уходя с поляны.

А ты думашь с техником-то шуру-муры завела, дык и в павы попала… Ты это брось, голуба, брось… — угрожаще протянул он ей вслед. — Мы и технику-то твому ребра пощитам.

— Что-то ты, дружок, больно крылья распускать начинаешь да клоктать, что индюк, — скривился в усмешку Иванов. — Ты бы, знаешь, скорей попробовал.

— Ниччо… попробуем… дай срок.

Иванов хотел что-то в ответ добавить, но промолчал, а, свернув цыгарку, отчетливо плюнул в сторону и запалил крицалом[10] огонь.

На работы с партией с той поры не ходил Семен.

4.

На другой день партия техника Иванова ушла на болота — еще туманы белые курились в выси.

Кончала она сегодня по этой линии разбивку, и последний пикет № 115+30 был забит в самую речку Черемшанку в болотном устье как раз против полудня. На берегу тут и Королева сторожка: полднить партия вышла к ней.

Король с семьей, оказывается, был на поле и вокурат только что отполдничал и Соловка в телегу впрягал.

— Здравствуйте-ка. И мы вам на помочь.

— Милости просим, Федор Палыч, — возвратил Король. Мужик росту невысокого, с широкой улыбкой и спокойными движениями — тихий и углубленный, по фамилии — Плотников, по прозвищу — Король. Фамилию-то его, однако, в Сельсовете разве только знали.

А Варвара, осветленная, только головой мотнула и прошептала:

— Здрастуйте, Федор Палыч.

— Косите, что ли? — спросил Иванов, вешая сумку с абрисами[11] на костыль в простенке и садясь на корявый сутунок[12] у сторожки. — Рано что-то: до Петрова дня неделя не дошла еще.

— Дыть нады-ть. Разряшенье специяльно в поселке брал. Вышло сено — бяда. И то уж я впоследях у дороги займовался.