Шумно-матерно галдят поселковые и о фортелях агента, ночных, рассказывают, мотают сокрушенно головами.
— Вот и он.
— Ш-ш-ш!
Стихло все — мертво.
Не глядя ни на кого, прошел он к столу в глубине. С темными припухлыми подглазицами и мрачным взглядом. Мутно ему и стыдно настороженных мужиков — и от этого еще больше он ожесточается.
Сбоку болтается наган-револьвер, а сзади протискиваются оба милиционера, тоже опитых: вместе гулянку правили.
— Так что, товаришши, почтенное собрание, — замотался председатель у стола, — человек из города приехамши, аген. Насчет скота. Сам он все по-порядку доложит.
— Товарищи и друзья, — хрипло заговорил Стеннов. Хрипло, — и тяжелым взглядом уперся в Фильку, а тот заелозил и заморгал. — Республика Советов в оченно тяжелом положеньи. Наследство царизма осталось нам — война и разруха во всех областях. А от неистовой колчаковщины еще хуже стало. Поэтому Советская власть в невиданно тяжелом положеньи. И еще тяжелей ей от войны, которую нам навязала Антанта с поляками… — Остановился Стеннов, мутит его похмелье. Рыгнул он, и перегаром напахнул на ближних. — Все мы должны итти на поддержку нашей власти. Потому — это наша власть. Исконная — от нас завязалась. Республике теперь нужна конница — лошади, стало быть. Мясо ей нужно для армии. Стало, надо каждому понять. Новый хомут на нас буржуазия одеть хотит. И все силы мы должны употребить — власть свою и себя защитить. На вас, друзья, приходится — 60 лошадей, 40 коров и 30 овец. На вашу Тою. Так что раскладывайте. С кулака, с мироеда — конешно, поболе: все равно — не его трудами нажито. У кого помене — с того помене и взять. На голытьбу безлошадную совсем нечего накладывать. Прощу приступить.
Председатель Совета, рыжий, недалекий и опасливый, встал-заметался:
— Ну, как же, старики, почтенное собранье?..
А по собранию гуд пошел. Кряхтят мужики, скребут затылки — в спинах даже дрожит. И с ними тайга кряхтит — старая, темная, кондовая, замшенная.
Кормильцев-поильцев сдавать, значит.
— С голодухи помирать.
— Решить хотите люд чесной?
— Режьте лучше так!..
…«Так лучше режьте уж!..» — доносится обратно из гущи, из лесу.
Бабы и ребята малые в проемы сруба влипли, губами шевелят, а тетка Евленья крестится. По щекам, как по тине пересохшей, слезы текут.
— Налоги-те, орали, отменются. Вот те и отменили…
Подобрался к столу, к агенту, Филька и сверлит из-под клочковатых бровей:
— Ты нам объясни, значит, по-порядку господин-товариш…
— Ну-у, — буркнул тот. Нудно ему от истекшей ночи и от того, что этот мужичонко липнет, и от того, что за ним, за этим, тысячеглазая злобная темь притулилась, морем колышется.
— Я к тому, например, — слезливо моргает Филька под острым и чужим взглядом агента. — В нашей деревне шиисят дворов и всего-то. Как же это… Стало — пошти што по три скотины враз со двора сводить?
— Чо ты понимашь! — крикнул Василий-коммунист. — С тебя, обалдуя, и вовсе, может, ничо не возмут.
Мужики перекинули на миг глаза на Василья, загудели.
— Ишь застачват.
— Лыжник. Забегат.
Ты мне пуговку-то не крути, — мельком только скользнув по Василью, воззрился Стеннов на Фильку. — Шестьдесят дворов. В волости-то лучше про то знают — сколь у вас дворов. Вам только распределить, — у кого сколько свести. А наложили, значит, верно…
— А хто наложил-то?
— Таки же, как ты!
— Наложили… наложили…
— Нас-то не позвали, — орали Рублев и Хряпов со своими подголосками.
— А… а… а… — заклокотало, заворочалось в срубе, и сотни глаз налились тяжелым гневом.
— Выборные накладывали. Что вы, как псы, стервеете! — пробовал окриком взять Степан.
— Выборные?!
— О-ох! — гневно охнуло по собранью.
— А хто их назначал? Ты?
— Василей ездил.
— Василей да он.
— Он выбирал их, глот!
«…Он их выбрал!..» — рявкнула тайга.
Но и в Стеннове поднялось все. Все человеческое и гордое поднялось против этого нелепого зверя, разинувшего клыковатую пасть.
— Молчать! Колчаковцы вы! Контр-революционеры! Для Советской власти десятину жалеете. Сто тридцать возьмут еще 500 останется. И то жаль. Ну, Советская власть не така, не отступит перед вашим брюхом.
— Ага! Брюха-а… а у вас — животы?
— Ишь орет, как урядник.
— Каки пятьсот? А пало сколь за зиму, за весну…
— Не щитат, жнворез.
— Корма-те каки были?
— Товарищи… старики… к порядку. Господи! — лепетал побелевший председатель.
Но поселковцы уж закусили удила:
— Како право орать иметь? Кобель ты!
— Ишь чего расписыват!
— Не просили, да давали. А тут на!
— Кака Совэцка влась? Чо он облыживат? Камуния этта.
— Зачем это наша-то влась с винтовками-те тебя, халуя такого, послала? — пропел из задних рядов Хряпов. Вре-от он, старики.
— А сам-от чо не жретвашь? Псу под хвост, на гулянку этто вам!
— Ты гуляшь, а мы — жретвуй.
— Рабенка без куска оставляй.
«…Без куска… без куска… без куска…» — загремела тайга, и помутнелые от черной злобы глаза, и заскорузлые руки, судорожно скрючиваясь, полезли к агенту Стеннову.
А тот, волнуясь и не попадая, отстегивал кобур. Но когда увидали эти его жесты, еще больше завыло собранье. Жажда крови закипела и поднялась до краев. А тайга тут — машет над ними и красным в глаза дразнит.
Больше всех орал Семен, и Степнов, — уже бледный и отрезвевший, — крикнул:
— A-а… ты народ мутить. Арестуйте-ка этого коновода, товарищи!
Милиционеры было-потянулись к Семену. Но поздно уже было. Прорвало, как плотину, и понесло. Закружились головы, потные, со слипшимися волосами, ругань и желтая пена с оскаленных губ. Раз только и стрелил Стеннов из нагана и повалил Фильку (бедного Фильку!). Раз только и успел крикнуть, прощаясь с жизнью… А там чуть не на части разорвали Стеннова, и лицо — в кровавый, плоский блин.
Тяжело, наступая друг другу на ноги и на руки, били и топтали тело…
А милиционеры в гуще никого и не задели и винтовок не подняли, а покорно бросили их на пол. Избитых и истерзанных, их свели в пустой амбар, заперли и стражу приставили.
Ночью то, что осталось от кипучего человека, верного революционера Степана Стеннова, стащили за Баксу и там бросили в окна, в топь. Хлюпнула топь со вкусом и равнодушно затихла. Только один, пригнутый стебелек стал потом медленно, с отрывами, выпрямляться…
Но темный страх и оторопь засели с той поры в деревне.
А тут еще техник Иванов, который в тот день с молодняком одним был на болотах, жару подбрасывает, кровью исходя за них, за их темную, как темная ночь в бору, душу.
— Эх, старики, старики. Что вы наделали? Ну — тяжело вам, — послали бы человека от себя в губернию. Выяснили бы. А вы что? Человека неповинного убили. Как звери убили.
— Пес-он, а не человек, — храбрились поселковые. — Туда и дорога.
— Кто бы он ни был — но только, как слуга от настоящей власти, от революции послан был.
В отрезвелые на миг сердца — широкие и емкие — от этих душевных, острых слов вползали и гнездились еще большее беспокойство и неуверенность и ужас, колючий, как еж.
Насупился буйный лес — туго обдумывает.
А рыжий, как охра, лавочник Хряпов бегает из избы в избу, сдабривает сельчан, запугивает их и обнадеживает:
— Слышьте. Вы этому технику веры не давайте… День миновал, второй — никто из милиции не едет. Должно — самозванца мы спровадили.
А в другом месте нашептывает:
— Не едут голуби. Не до того им, слышь. Народ, замечай, поднялся. И живорезы лыжи навастривают. Верный человек мне сказывал. Свою бы им шкуру спасти — не токмо што. Так-то, други…
И на деревне то-и-се стали появляться какие-то «верные» люди, шептаться с Рублевым и Хряповым. Все чего-то нюхали они, чего-то гоняли вершники какие-то изредка — в сумерки и под рассвет.
А милиция, действительно, как в омут канула. Двое же (агентских) сидели, как зайцы, и участи ждали, питаясь — кто что бросит. Ячейковцы, не выходя, сидели по домам.
— Не дыхаоть! — злорадствовал Хряпов.
Старшего техника — за производителя работ который — не было: дня за четыре перед тем уехал в губернию.
За отъездом старшего руководство легло на Иванова.
По омутным из-сера водам широкогрудой Оби — по протокам; по бородатым борам и нарядницам-сограм; по малым речкам-притокам, как рыба, идущая для метания икры в верховья, — шли злобные, воровские слухи. Раскачивали столетние кряжи, ломали-рубили кусты и хворост мельчили; мяли поясные травы в лугах и тропы протаптывали к водопоям; а вечерами костры пылали и над деревнями вскипали облака — смутные и кровавые.
— Эй, мир хресьянской!.. На выручку поспешай!.. Вырывай закопанные-те винтовки. Вилы на копья оборачивай. Не дадим-са-а-а!..
Мужики сиднями засели в деревне, и даже Король свою косьбу бросил. Копошились по двору, кучками сходились, толковали и так и сяк о каких-то глухих событиях, особливо по вечерам. И если кто приближался из техников — куда там из ячейки! — стихали и хитро заводили речь про рыбу, про покос, а исподлобья поблескивали:
— Чо слоняешь… шпиён?
Выехать возможности не было, — имущество изыскательское на шесть подвод не уместишь: инструменты, планы, провиант на три месяца на пять человек. А тут и одной подводы не достанешь. Председатель валил на мужиков — не могу, дескать, сейчас не властен. А те чесали в затылках и тянули:
— Никак нельзя, Федор Палыч, в эко время от дому отлучаться. Хто яво знат. Вишь ты — дело-то како.
Настаивать, предъявлять свои права на прогон — нечего было и думать: не помиловали бы.
Тайга потчевала:
«…Пе-ей до-дна, гостенек дорогой»…
Но Иванов просто долг думал выполнить. Уезжать ему вовсе не хотелось, страха перед чем-то неясным надвигающимся он не испытывая и жалел этих, таежных, которые сбились с пути и перли теперь целиной — куда вывезет.
На работы Иванову ходить не приходилось — не с кем было.