ет себя обремененным неизбывным изобилием мыслей. Он словно что-то отбрасывал и отвергал и в то же время что-то искал, что-то, что было прекраснее всего прочего. То, чем этот человек владел, было для него лишь вещью, которой он не без оснований тяготился. Лишь то, к чему он стремился, заслуживало его внимания, лишь то, чего он домогался, было предметом его желания. Поразило меня и то, как легко он скользил сквозь толпу, будто небрежно прогуливаясь, словно направляясь в ближайшую модную кондитерскую, для галантного рандеву с некоей дамой. Но это была маска, за которой персона, не любящая и не желающая обнаружить, как серьезны ее мысли, стремится скрыть их, чтобы тем успешнее им предаваться. Но что бы я ни вообразил себе, он являет для меня привилегированного и полномочного представителя всего того, что исполнено духа, и оставляет у меня впечатление, подсказывающее мне, что к числу его пристрастий принадлежит постоянная приверженность какому-либо пристрастию. Во всяком случае, он мне понравился в высшей степени, и в тот момент, когда я его увидел, он мне уже полюбился и внушил почтение. Правда, вскоре он исчез, и я тоже покинул то место, откуда я столь внимательно созерцал его.
ОСКАР
Он очень рано приобрел эту странную привычку уходить в сторону и испытывать явное удовольствие от пребывания в одиночестве. Позднее он ясно вспоминал, что никто не обращал его внимания на это обстоятельство. Это получилось просто само собой и стало для него потребностью — пребывать в одиночестве и отдалении от других. Сам по себе дошел он до мысли, как прелестно быть затворником, чтобы обрести свежую радость и ощутить стремление вновь оказаться среди людей. Это было своего рода уравнение, которое он решал, своего рода задача, которую он сам себе задавал. Он вселился в убогий, полуразрушенный дом на Бергштрассе; там он занимал невзрачную, маленькую комнатенку, обстановка которой отличалась заметным недостатком мебели. Топить он не разрешал, хотя была зима. Он не хотел комфорта. Все вокруг него должно было быть суровым, неустроенным и непритязательным. Он хотел переносить неудобства и терпеть лишения. Он приказывал себе это. И об этом ему тоже ни от кого не приходилось слышать. Совершенно самостоятельно он решил, что ему пойдет на пользу, если он прикажет себе, не теряя приветливости и добродушия, сносить неприятности и неблагополучие. Он устроил себе своего рода высшую школу. Он шагал, словно странный, необузданный студент на занятия. Ему нужно было проследить, как далеко он сможет зайти, на что сможет отважиться. В его комнату уже заглядывала робость и касалась его холодной пеленой отчаяния. Однако он, решившись однажды быть непохожим на других, должен был идти дальше, почти уже и не по своей воле. Кто пустился в странности, того они не отпустят и поведут повелевающими руками далее, увлекут прочь и уже не отпустят. В одиночестве проводил он дни и ночи. Два маленьких ребенка лежали в соседней комнате, прижавшись к стенке. Он слышал, как они то и дело принимались жалобно плакать. Целыми долгими темными ночами лежал он так, словно сон был его врагом, боялся его и бежал от него, а бодрствование, напротив, его добрым другом, который никак не мог с ним расстаться. Каждый день он обходил зимние замерзшие луга, а ему чудилось, будто он уже не первый день бредет по чужому, неизведанному краю. Дни текли совершенно однообразно. Никто из молодых людей не смог бы найти в такой жизни никакой прелести. А вот он повелел себе ощутить в этом образе жизни прелесть. Поскольку он хотел видеть прелести, он их и видел, поскольку он искал глубины, он ее находил, поскольку он хотел познать нужду, она ему открывалась. Радостно и гордо переносил он всю так называемую скуку. Однообразие и один и тот же цвет были для него прекрасны, а однозвучие было его жизнью. Он ничего не желал знать о скуке. Для него ее попросту не было. Так он владел собой. Так он жил. Почти осязаемыми телесными существами были для него часы и минуты, словно тихие женщины. Они приходили и уходили, и Оскар, как его звали, никогда не проявлял нетерпения. Оно было для него равнозначно смерти. Выдержка, которую он выбрал по доброй воле, стала его величайшим достоинством. Словно сладостный аромат розы охватывала и овевала его мысль, что он беден. Телом и душой, и всеми своими мыслями и чувствами, и всем сердцем он был на стороне бедных. Он любил потайные пути среди высоких заборов, и вечера были его друзьями. Он не знал более возвышенного наслаждения, чем наслаждение от смены дня и ночи.
НА УЛИЦЕ
Я вышел из дому в холодные утренние сумерки. Деревья и дома черны, а улица в тумане. Понемногу прояснялось. В окнах горел свет. Но вот о чем хочу сказать особо: я шел позади трех девочек, спешивших в школу. Множество других маленьких детей также торопилось на занятия. Но как прекрасно вышагивала одна из трех девочек. Ее маленькие, нежные и уже такие полненькие ножки были подобны очаровательнейшей музыке. Я не мог на них насмотреться. Две маленькие косички свисали ей на спину. Малышка была уже такой женственной при всей своей юности, уже такой зрелой при всей своей невинной незрелости. Прелестно было видеть ногу, так мягко, нежно и так совершенно заполнявшую ботинок, и всю фигуру, так легко и в то же время с приятной основательностью двигавшуюся передо мной, и маленький изящный каблучок, так прелестно сгибавшийся под чудной ношей. Формы ее были так округлы, излучали такую мягкость! Но вскоре девочки зашли в школу, а я продолжил свой путь сквозь холодное, темное зимнее утро. Несколько домов, несколько деревьев и редкие прохожие. Все было мне так по сердцу. Дорога и лужайка были совершенно промерзшими, а над горами лежала серая полоса облаков, прилепившаяся накрепко, словно и не оторвать. Чинно, как дети, на зеленой лужайке стояли деревца, а потом я увидел плавный, милый, пригожий зеленый пригорок и серую от старости крышу сельского дома, двух собак, еще одну собаку, ткнувшуюся в меня своим теплым влажным носом, словно она хотела пожелать мне доброго утра в такую свежую, холодную рань, и рабочих, разгружавших камень. Тут я заглянул в низкое окошко. Красивая молодая женщина в белоснежном обворожительном пеньюаре стояла за стеклами и смотрела на меня. Кое-что увидел и я. Всегда найдется на что посмотреть.
Из сборника «ПРОЗАИЧЕСКИЕ КОМПОЗИЦИИ»Prosastücke (1916)
ПРОНЫРА И ЛЕНИВЕЦ
Признаюсь, что сочинение истории, которую я тут рассказываю, стоило мне величайших трудов, хотя кое-кто, возможно, и сочтет ее немного нелепой. Речь в ней идет о ленивом проныре и проворном ленивце. Следует заметить, что тупая лень ленивца оставляла далеко позади проныру с его беличьим проворством, из-за чего тот немало изумлялся, что вполне понятно. Странность и примечательность этой простоватой и аляповатой истории, которая, к счастью, не разводит слишком долгих околичностей, заключается в том, что проныра, в сущности, ленив, а ленивец, в сущности, проворен, а это потому, что проныра-то был, к сожалению, слишком уж проворен, и потому, что ленивец при всей массе его ленивости, к счастью или к несчастью, добился блестящих результатов, поскольку был совсем не проворен и все же, в сущности, гораздо проворнее самого проворного проныры, в то время как проныра, к сожалению, при всем изобилии проворности и пронырливости хотя и был вовсе не ленивым, а все же намного ленивее самого ленивого ленивца, что, во всяком случае, достойно величайшего сожаления. Правда, проныра превосходил ленивца в ординарной проворности, однако попадал впросак и оказывался в конце концов далеко позади ленивца, который, если я не ошибаюсь самым грубым образом, хотя и намного превосходил проныру в ленивости, потому что был ленивее самой лени, все же был далеко не так ленив и гораздо проворнее, чем думал проныра, которого он оставил далеко позади себя и блистательно победил, так что достойный сожаления бедняга проныра чуть было не скончался от ужаса, осознав такое невероятное обстоятельство. Вот, мой дорогой читатель, это и есть история о проныре и ленивце или о ленивце и проныре, это в зависимости от того, как ты пожелаешь и как тебе будет угодно. Отнесись к ней снисходительно, посмейся над ней и не слишком гневайся на ее сочинителя, у которого она так прочно засела в голове, что он был вынужден записать ее, чтобы от нее избавиться.
ИТАЛЬЯНСКАЯ НОВЕЛЛА
У меня есть серьезная причина задаться вопросом, понравится ли история, в которой речь идет о двух людях, в общем-то молодых людях, а именно очаровательной милой девушке и о юноше, в своем роде столь же милом, славном, добром, которых связало самое прекрасное и проникновенное чувство взаимного расположения. Нежная и страстная любовь, которую они испытывали друг к другу, по своему жару была подобна летнему солнцу, а по чистоте и целомудренности — декабрьскому снегу. Их взаимное благосклонное доверие казалось нерушимым, а пламенная невинная симпатия росла день ото дня, словно чудесное благоуханное растение, усыпанное цветами. Казалось, ничто не сможет нарушить блаженнейшее состояние и наипрекраснейшее влечение. Все обстояло бы самым лучшим образом, если бы только славный, добрый и милый молодой человек не был таким прекрасным знатоком итальянской новеллы. Однако доскональное знание изящества, прелести и великолепия итальянской новеллы обращало его, как предстоит сей же момент узнать внимательному читателю, в совершеннейшего барана, похищало на время половину его здравого рассудка, а в один прекрасный день, утро или вечер, в восемь, в два или семь часов побудило, заставило и вынудило его объявить своей возлюбленной мрачным голосом: «Послушай-ка, я должен тебе сказать нечто, уже долгое время удручающее, мучающее и терзающее меня, нечто, что, быть может, сделает нас несчастными. Я не могу от тебя скрывать, я должен, должен тебе это сказать. Собери все свое мужество и всю свою стойкость. Быть может, это страшное и ужасное известие тебя сразит. О как хотел бы я надавать себе тысячу звонких оплеух и вырвать себе волосы». Бедная девушка, исполненная страха, воскликнула: «Я не узнаю тебя! Что мучает, что терзает тебя? Что же это такое ужасное, что ты от меня до сих пор скрывал и теперь должен поведать? Откройся же немедля, чтобы я знала, чего мне опасаться и на что я еще хоть как-то могу надеяться. Мужества, чтобы стерпеть самое жестокое и перенести самое худшее, мне не занимать». Правда, произнося это, она дрожала от страха, и предчувствие беды покрывало смертельной бледностью ее очаровательное, обычно столь свежее и милое лицо. «Знай же, — сказал молодой человек, — что я, к несчастью, слишком основательный знаток итальянской новеллы, и именно это познание составляет наше несчастье». — «Каким же образом, Господи милостивый? — спросила несчастная. — Как это возможно, чтобы образование и познание повергали нас в отчаяние и разрушали наше счастье?» На что тот соизволил ответить: «Потому что стиль итальянской новеллы остается непревзойденным в том, что касается изящества, силы и яркости, а наша любовь таким стилем не отличается. Эта мысль удручает меня, и я утратил всякую надежду на счастье». И тогда молодые люди повесили головы, минут этак на десять, а может, и больше,