Рождение Российской империи. Концепции и практики политического господства в XVIII веке — страница 4 из 49

ать эти два феномена в большей степени как идеальные типы, между которыми существует множество вариантов империй с признаками национального государства, так же как и единых/национальных государств с имперскими признаками[41]. Чтобы отразить процессообразный, местами ситуативный характер этого явления, некоторые авторы даже отказываются от термина «империя» и охотнее выбирают выражения «имперская формация», «имперская ситуация» или «имперская модель»[42].

Независимо от выбора терминологии, не существует разногласий в вопросе о том, что имперское мышление и действия предполагают в первую очередь различие: с одной стороны, разделение, усматриваемое внутри союза господства между «нами» — воображаемой, часто гомогенной с точки зрения языка и религии, связанной с метрополией господствующей элитой — и всеми теми «Другими», которые отличаются от этой центральной группы (опять же в основном по языковому и религиозному признакам) и относятся к перифериям[43]. С другой стороны, имперское господство также применяет политику различия в отношении многообразия народностей, не входящих в центральную группу, и правит различными этническими группами по-разному[44].

Как такая основанная на различии политика соотносится с колониальным господством? В основе колониализма тоже лежит политика, построенная на различии. Имперская политика понимается здесь как «родовое понятие», под которое подпадает и колониальное господство. Другими словами: не каждое имперское господство одновременно является колониальным. Колониальное же господство, напротив, осуществляется, как правило, только империями. Определяющими критериями колониального господства и современного колониализма в данной работе считаются признаки, указанные в широко признанном специалистами определении, данном Ю. Остерхаммелем. Определение Остерхаммеля подходит к феномену колониализма всесторонне, ограничивая, однако, центральное содержание этого понятия тремя критериями: это, во-первых, попытка управлять извне целым обществом, лишить его собственного исторического развития и переориентировать его на потребности и интересы колонизаторов; во-вторых, характерная для колонизаторов убежденность в более высокой ценности собственной культуры, на основании чего они формулируют и обосновывают тезис о том, что их глобальная миссия — перестроить колонизируемые общества; и в-третьих, ожидание, что колонизируемые будут перенимать навязываемые колониальной властью ценности и обычаи[45].

Эти три критерия (внешнее управление, осознание своего превосходства и ожидание аккультурации) образуют эталон, по отношению к которому ниже будут оцениваться различные концепции и практики властвования российской элиты в XVIII веке с целью определить, носили ли они только имперский или же более специфический колониальный характер. С помощью такой процедуры понятие «колониальный» применительно к Российской империи (как это оказалось необходимым и с тех пор было неоднократно осуществлено в отношении понятия «империя») будет освобождено от оценочных коннотаций, оно станет пригодно для чисто аналитического подхода, что облегчит изучение российской державы в рамках компаративных исследований империй и колониализма[46]. Прежде всего, использование понятия «колониальный» в приложении к Российской империи представляется эвристически полезным в тех случаях, когда можно различать политику, направленную на подчинение, повиновение, получение дани, и политику, выходящую за рамки этих целей. О колониальном господстве в том смысле, в котором это понятие применяется в данной работе, можно говорить только тогда, когда политический центр державы осуществляет попытки глубокого вмешательства во внутренние дела покоренного населения, обычно используя насилие или угрозу такового, руководствуясь ощущением собственного культурного превосходства и стремясь навсегда изменить прежний образ жизни покоренного населения в соответствии с предопределенными шаблонами и подчинить это изменение исключительно потребностям метрополии, минимально учитывая интересы местных жителей[47].

Тем самым становится ясно, что колониализм рассматривается и анализируется в данной работе, как и в определении Остерхаммеля, прежде всего как отношение господства. А территориальному аспекту, то есть географической удаленности от метрополии, которую обычно связывают с заморским колониализмом и концепцией колонии, применительно к Российской империи отводится лишь незначительная роль как предпосылке установления колониального господства. Учитывая размытость границ между метрополией и периферийными областями, столь характерную для континентальных империй и препятствующую строгому географическому разделению, не представляется возможным (или можно лишь неудовлетворительно) однозначно отнести периферийные территории российского государства XVIII века к категориям колоний-владений, поселенческих колоний или колоний-баз в том смысле, как их понимал Остерхаммель[48]. В случае с южными и восточными окраинами речь шла скорее о территориях, на которые Российская империя заявляла претензии, в зависимости от обстоятельств, либо путем приграничной колонизации, либо в ходе захватнических войн, сформировавших ее как империю; в обоих случаях эти территории не были четко отграничены от метрополии[49]. Чтобы подчеркнуть эту особенность по сравнению с заморским колониализмом, можно, по аналогии с рассуждениями Клеменса Рутнера о Габсбургской империи, говорить о присущем Российской империи «внутриконтинентальном колониализме»: это понятие учитывает также и подвижные границы между центром и периферией[50].

Для обозначения географического аспекта имперского и колониального господства в российском государстве представляется более удобным использовать термин «фронтир» (frontier) вместо термина «колония»[51]. Под фронтиром понимается, так же как и у Ю. Остерхаммеля, «подвижная граница освоения ресурсов», или, точнее, «проявляющийся на обширных территориях тип процессуальной ситуации контакта», при котором «на определенной территории вступают в контакт минимум два коллектива различного этнического происхождения и культурной ориентации, преимущественно применяя силу или угрожая друг другу ее применением. Отношения между этими коллективами не регулируются унитарными и четкими государственным порядком и правовыми нормами»[52]. Один из этих коллективов выступает при этом в роли захватчика, его представители заинтересованы в первую очередь в присвоении и эксплуатации земель и/или других природных ресурсов[53].

Применительно к российскому государству такая «подвижная граница освоения ресурсов» может быть использована для описания как планировавшихся, так и реализованных случаев захвата многих территорий на юге и востоке, что одновременно также подпадает под определение «колонизации». В отличие от колониализма, который обозначает отношение господства, колонизация описывает процесс, при котором поселенцы захватывают земли, чтобы использовать их по своему усмотрению[54].

1.3. ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ И МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЕ ВОПРОСЫ

Но как в случае континентального государства с размытыми границами между центром и периферией отличить колонизацию приграничных районов, равно как и сопутствующую ей колониальную политику, от строительства государства? Разве не должны были такие характерные для раннего Нового времени процессы, как усиление и расширение государственных институтов, рецепция централистских концепций правления — «абсолютизма», камерализма, меркантилизма — и политика унификации и рационализации неизбежно сопровождаться таким способом правления, который элементарно вмешивается в жизнь подданных в том числе и в приграничных районах?[55] Действительно, данная работа исходит из того, что приграничная колонизация и строительство государства были тесно связаны между собой. Речь при этом идет об основном признаке построения империи (empire-building) континентальными государствами. В результате большое внимание будет уделено тесной взаимосвязи строительства государства и империи. Также вышеназванные формы господства и политико-экономические концепции играли значительную роль для российской политики правительства в XVIII веке[56].

В то же время в работе отвергается идея описывать с помощью понятия «строительство государства» все процессы, во время которых нерусские этнические группы, часть из которых столетиями ранее, а часть — только в XVIII веке были включены в состав российской монархии, в течение нескольких десятилетий были лишены собственного исторического развития, управлялись извне с политико-социальной точки зрения и были (в реальности или по плану) переориентированы на политические, военные и экономические потребности и интересы центра. Ведь тем самым именно процессы, которые при изучении морских империй как бы само собой аналитически причисляются к колониализму, в случае Российской империи уже в силу одной только ее континентальной протяженности рассматриваются как составляющие «абсолютистского» или камералистского строительства государства[57].

Однако не только императив сравнительной имперской и колониальной истории требует в данном случае другой перспективы. Не следует забывать и о сформулированной в рамках постколониальных исследований задаче историка — воздерживаться от взгляда на ситуацию с позиции лишь одной из действующих сторон[58]. Центральные понятия — и прежде всего они — должны быть такими, чтобы они не теряли своей валидности при взглядах с разных сторон. Так, например, понятие «строительство государства» при его использовании для обозначения российской политики фронтира XVIII века в значительной степени игнорировало бы точку зрения нерусского населения юга и востока страны.

Аналогичные критические замечания справедливы для использования такого понятия, как «внутренняя» колонизация[59]. Включение в это понятие также осуществляемого в интересах метрополии захвата ареала расселения инородных коллективов и культур несет в себе опасность игнорирования значимости исходящей от этой метрополии экспансивной колонизации. Подобная колонизация включает господство над чужими этическими группами и в этом смысле она скорее эквивалентна «внешней» колонизации и превращению страны в колониальную державу[60]. Использование же термина «внутренняя колонизация», с другой стороны, означало бы возвращение к вышеупомянутой традиции таких знаменитых русских историков XIX века, как Н. М. Карамзин, С. М. Соловьев, В. О. Ключевский и С. Ф. Платонов, согласно нарративу которых «русская» территориальная и имперская экспансия проходила не как силовой захват, а как мирное освоение земель. Кроме того, применение этих понятий способствовало бы представлению истории российского многонационального государства — в традиции вышеупомянутых историков — как исключительно русской истории[61].

Господство в многонациональном государстве: этническое и географическое многообразие

Однако не только тесное переплетение процессов строительства государства и строительства империи представляет значительную трудность для исследователя российской имперской истории. Помимо этого, Российская империя присоединилась к ряду европейских империй — как морских держав, так и континентальных — еще и в том смысле, что на разных ее окраинах одновременно существовали различные формы правления. Эта столь типичная для империй особенность — наличие ступенчатых политических иерархий, гетерогенных правовых структур и регионально крайне отличных друг от друга подходов — в случае Российской империи выражалась в одновременном существовании типично имперских форм господства в отношении нерусских или не исконно русских подданных на севере и западе, то есть в Смоленске с 1654 года, в Эстляндии и Лифляндии с 1710-го, в Карелии, Старой Финляндии с 1721–1743 годов, на польских территориях, присоединенных в результате разделов, с 1772, 1775 и 1795 годов, и таких форм господства, которые сочетали имперские и колониальные фазы, как в Восточной Сибири, на Дальнем Востоке, в регионе северной части Тихого океана, на Русской Аляске, в южных степях и на Северном Кавказе[62].

В центре внимания данной работы находятся исключительно российские концепции и практики господства в отношении тех этнических групп населения империи, в отношении которых в XVIII веке производились попытки полностью подчинить и кардинально изменить их образ жизни в интересах российской метрополии, руководствуясь осознанием собственного цивилизационного превосходства, и которые, согласно выдвигаемому в этой работе положению, таким образом, в соответствии с приведенным выше определением, периодически находились под колониальным господством. Различные подходы царских правительств к различным этническим группам трактуются в данной работе как следствие субъективного восприятия российской элитой того, насколько соответствующая этническая группа была уже «цивилизована» или насколько она отчасти, как в случае остзейских губерний, даже могла служить образцом для желаемых изменений в коренных российских регионах[63]. В то же время, однако, необходимо не только различать, какие из российских концепций и практик особенно активно использовались в том или ином крупном регионе: прежде всего необходимо учитывать имевшие место внутри крупных регионов, таких как «восток» или «юг» страны, различия между определенными периодами и между формами политического правления, применявшимися в отношении различных этнических групп.

Нерусские этнические группы на Востоке

При рассмотрении политики в отношении нерусских этнических групп «Востока», а именно Восточной Сибири, Дальнего Востока и региона северной части Тихого океана, в данной работе проводится различие между правительственным курсом в отношении бурят и якутов, с одной стороны, и таких малых этнических групп Дальнего Востока, как чукчи, коряки, ительмены, алеуты, жители Курил и острова Кадьяка, с другой[64]. Первые после жестокого покорения в XVII веке смогли частично приспособиться в течение XVIII века к российским требованиям, сохранив при этом ряд определенных свобод и окрепнув экономически[65]. Поэтому в случаях бурят и якутов данная работа исходит из имперской политики конца XVIII века, а не из фаз колониального господства[66].

Иначе сложилась ситуация в случае этнических групп, проживавших на Крайнем Севере и в бассейне Тихого океана, — чукчей, коряков, юкагиров, ительменов, алеутов, кадьякцев и частично коренного населения Аляски[67].

Правда, проводимая в их отношении политика различалась в зависимости от географического положения, российских интересов и силы их сопротивления[68]. Однако царские правительства на протяжении всего XVIII века продолжали практиковать не только методы покорения, использованные ими в Западной и Восточной Сибири веком ранее, — боролись с «непокорным» (то есть не желающим платить дань) туземным населением с помощью пушек, брали силой в заложники их детей и привлекали мужчин к принудительным работам, так что численность коренного населения резко сократилась как вследствие этих мероприятий, так и в результате болезней[69]. Прежде всего, именно ительмены, алеуты и кадьякцы подвергались такой экономической эксплуатации и их экономика была так последовательно перенаправлена на российские интересы в области промысла моржей и каланов, что они больше не могли выживать в своих традиционных структурах и все больше оказывались в жизненной зависимости от экономической помощи российского государства[70]. В то время как эти аспекты колониальной политики господства подробно охарактеризованы в литературе, в данной работе рассматриваются мало освещенные надрегиональные практики, которые проявлялись, в частности, в форме захвата заложников с серьезными последствиями как для коренного населения, так и для российской стороны.

Нерусские этнические группы на юге и юго-востоке

Одна из основных тем данной работы — российские концепции и практики господства над этническими группами на юге и юго-востоке государства, большинство из которых по полгода или круглый год вели кочевой образ жизни. В XVIII веке в числе российских подданных, проживающих в южных степных районах, были башкиры, калмыки, Малая и Средняя казахские орды и ногайцы. Если башкиры формально уже с середины XVI века частично являлись подданными царя, то их покорение методами колониальной экспансии началось лишь в 1730‐х годах[71]. Политике в отношении башкир в данной работе уделяется особое внимание, прежде всего потому, что для их завоевания была использована уникальная в мировом сравнении российская колониальная практика — окружение линиями укреплений.

Калмыки, которые как западно-монгольские племена под давлением восточных монголов и казахов перекочевали на юго-запад и в начале XVII века заселили степи севернее Каспийского моря, с середины XVII века рассматривались российской стороной в качестве подданных[72]. Их покорение в XVIII веке с помощью чередующихся имперских и колониальных методов занимает в данном исследовании одно из центральных мест постольку, поскольку и попытка сделать их оседлыми, и успешные усилия выхолостить содержание их традиционных структур господства сформировали модель царской политики, к которой позднее прибегали и в отношении других этнических групп.

Столь же важную роль для данного исследования играет и российская колониальная политика в отношении Младшего и Среднего казахских жузов[73]. Вместе со Старшим жузом, чей центр жизненных интересов располагался в Семиречье на востоке, казахи населяли огромные степные районы, простиравшиеся между Южным Уралом и Каспием на западе, Алтайскими горами и Тянь-Шанем на востоке и оазисами Средней Азии. Расположение этих территорий, представлявших для российских властей большой геостратегический интерес с точки зрения торговли с Индией и Китаем, в значительной степени определяло российскую имперскую политику от Петра I до Екатерины II[74]. Это привело к тому, что русская имперская элита в XVIII веке занималась вопросами и проблемами покорения казахов и господства над ними больше и интенсивнее по сравнению со всеми остальными этническими группами юга и востока.

Особое внимание в работе уделяется российской политике в отношении Младшего казахского жуза. Он не только первым из трех жузов уже в 1730‐х годах вступил в подданство русского царя, но и благодаря своему ареалу расселения, располагавшемуся ближе всего к русским поселениям к востоку и югу от реки Урал, находился в особенно интенсивном контакте с русским населением, осуществлявшим колонизационное продвижение на юг[75].

Из ногайцев, которые в результате московской экспансии XVI века разделились на три орды, только предводители Большой ногайской орды формально считались с 1557 года подданными русского царя[76]. В силу своей разобщенности (и частичного подчинения крымскому хану) они не представляли больших трудностей для российской имперской политики в XVIII веке. Тем не менее в данной работе они играют определенную роль как объект колониальной российской политики, поскольку впервые именно в их случае российская сторона объединила свою «политику цивилизирования» с правовой дискриминацией.

Нерусские этнические группы на Северном Кавказе

Третьим регионом, включенным в анализ концепций и практик господства как имперской, так и колониальной политики, является Северный Кавказ[77]. Среди более чем пятидесяти этнических групп северной части этого горного региона особое значение для российской политики XVIII века имели черкесские (адыгские) кабардинцы[78]. Обласканные вниманием османского султана, персидского шаха, кумыкского шамхала и крымско-татарского хана, кабардинцы, населявшие предгорья к западу от Терека, наряду с кумыками принадлежали, благодаря высокой степени социальной дифференциации и могущественному княжескому слою, к политическим «тяжеловесам» региона. С принятием кабардинских князей в российское подданство в 1588 году связано начало практики взятия заложников Московским государством[79]. Ее анализу, как и дальнейшему развитию этой практики, исходившей из Кабарды, в работе придается большое значение.

В XVIII веке кабардинцы оказались геополитическими пешками в борьбе между Османской и Российской империями за господство на Северном Кавказе[80]. Только после заключения Кючук-Кайнарджийского мира (1774), по которому Османская империя должна была отказаться от притязаний на Кабарду и признать российскую власть над ней, российская сторона смогла применить здесь имперские и колониальные концепции и практики, которые она уже опробовала на других периферийных территориях. К ним относится, например, практика, примененная в отношении башкир, — строительство укрепленных линий для колониального завоевания.

Участники событий и их названия

Контакты с вышеназванными этническими группами (в русском языке обозначаемыми словом народы) для российской элиты влекли за собой не только проблему, как именовать ту или иную группу, но прежде всего как интерпретировать характерный для нее уклад жизни. При присвоении названия следовали преимущественно самоназванию этнических групп, хотя это нередко и сопровождалось недоразумениями, неоправданными обобщениями и ошибочной идентификацией (поэтому историки призывают относиться к ним с осторожностью)[81]. Самая большая проблема для российской стороны состояла в том, что структуры власти преимущественно кочевых этнических групп существенно отличались от государственной структуры оседлого населения метрополии, занимавшегося земледелием и торговлей. Поэтому требуется особая осторожность, чтобы не попасть под влияние колониального образа мышления, который, согласно возникшему в XVIII веке представлению о возможности расположения всех «народов» на «цивилизационной лестнице», концептуально превратил негосударственные союзы в догосударственные коллективы.

По этой причине в данной работе крайне сдержанно применяется термин «племя» (Stamm). Это понятие как научная категория уже отвергается антропологией, так как во многих случаях европейского колониального управления XIX века оно ассоциировалось с отсталостью[82]. Кроме того, также по мере возможности не употребляется многозначное в немецком языке понятие «народ» (и соответствующее ему политически дискредитированное прилагательное «народный» (völkisch)), равно как и спорное понятие «этнос». Они заменяются понятием «этническая группа» (ethnische Gruppe) для обозначения таких групп, члены которых объединены общим прошлым, выражавшимся в исторических преданиях, обычаях, языке, религии и образе жизни. Чтобы четче дистанцироваться от понятия «этнос», необходимо указать на ситуативный характер этнической принадлежности, минимизировать опасность эссенциализации, которая часто подвергается критике в науке, и прежде всего избежать имплицитного понимания этносов как предшественников современных наций[83].

То, что сказано выше о важнейших для данного исследования регионах и этнических группах, показывает, что центральная задача и специальный интерес данного исследования состоит в том, чтобы проанализировать имперскую российскую политику в рамках трансрегионального подхода[84]. Вопрос состоит в том, существовали ли и в какой степени особые концепции и практики российской элиты, которые применялись одинаковым или сходным способом на разных периферийных территориях, и это несмотря на гетерогенность и фрагментарность Российской империи, подвижность и прагматичность российской элиты, а также особенности акторов из числа коренных жителей и обстоятельств на местах.

Широкий географический и этнический охват настоящего исследования вместе с тем не должен заслонять того факта, что взаимодействие нерусских этнических групп на юге и востоке с российской имперской элитой освещается в работе асимметрично. Центральным является вопрос, когда и как внутри российской элиты возникли имперское сознание и имперские и колониальные концепции и практики господства и как они изменялись. Такой взгляд, при котором внимание ограничивается акторами из среды российской элиты, вызван тем, что империи раннего Нового времени создавались в первую очередь элитами[85]. Отсюда следует, что в данной работе речь идет преимущественно об образе мышления и действиях очень узкого слоя политических, военных и административных государственных чиновников в правительственном центре и на периферийных территориях, различным действиям которых время от времени оказывали поддержку представители царского правительства, не имеющие статуса государственных чиновников[86].

Под понятием имперской российской элиты, которая никоим образом не представляла собой монолитного блока и чьи порой противоречащие друг другу позиции и подходы рассматриваются в отдельных главах, следует понимать всех тех, кто стратегически и оперативно осуществлял построение империи и ее сохранение. Это понятие охватывает множество лиц — от сотрудников Коллегии иностранных дел в Санкт-Петербурге до командующих войсками вдоль Сибирской линии укреплений, от купцов и моряков, именем царя производивших захват островов в пользу империи и для этого бравших заложников из коренных жителей в северной части Тихого океана, до губернатора Астрахани и географа и хрониста Оренбургской экспедиции. Понятие имперской элиты, таким образом, в принципе включает в себя и тех ученых или исследователей, которые писали об империи как империи, идентифицировали себя с ней и своим трудом непосредственно обслуживали нужды тех, кто принимал политические решения.

Однако при этом многочисленные этнографы и народоведы, которые в течение XVIII века с исследовательским энтузиазмом принимали участие в бесчисленных экспедициях и ознакомительных поездках петербургской Академии наук прежде всего в Сибирь, на Дальний Восток и Северный Кавказ, играют в данном исследовании скорее вспомогательную роль. Хотя они и способствовали распространению в центре империи знаний об этнических группах периферийных территорий и в этом смысле укрепляли имперскую власть, все же их статистика, топография и отчеты о путешествиях носят совершенно иной характер по сравнению с письменными свидетельствами их современников из непосредственного окружения политических и военных руководителей державы. Сознание собственного цивилизационного превосходства не занимает центрального места в научных трудах этнографов и народоведов. Они характеризуются преимущественно рационализмом и непредвзятой научной этикой, выражающей глубокое уважение по отношению к Творению и к разнообразию человечества[87].

Однако было бы неверным делать вывод на основе характера работы российских ученых, что в XVIII веке в российском государстве вообще не существовало сознания цивилизационного превосходства[88]. Скорее различия между разнообразными группами акторов ясно показывают, что представители разных профессиональных сообществ ощущали себя принадлежащими к разным мирам[89]. Только некоторые ученые видели себя на службе или орудием имперской политики. Напротив, представители имперской администрации не только анализировали свой опыт контактов с нехристианскими этническими группами на юге и востоке с начала XVIII века с учетом парадигмы цивилизованности, но и вырабатывали на основе этой парадигмы стратегии для изменения этих групп. Взаимодействие между научной средой, с одной стороны, и политико-административно-военными кругами, с другой, в XVIII веке происходило лишь в редких исключительных случаях. Поэтому в российском контексте не может идти речь о широком соучастии этнографов в колониальном господстве, как это происходило среди англичан и французов, о чем упоминает Эдвард Саид в характеристике введенного им термина «ориентализм»[90].

Принципиальным для понимания «российской элиты» в данной работе является учет ее полиэтничного состава. Понятие российской элиты включает в себя и остзейских немцев-помещиков, и переводчиков тюркского происхождения, и служилых людей из русскоязычных семей[91]. По этой причине прилагательное русский используется в нашей работе только тогда, когда речь идет об обозначении русского языка, о коренном населении русско-православной веры, чьим родным языком являлся русский, или о становлении Великого княжества Московского в дополиэтничный период его существования. Во всех остальных случаях, особенно для обозначения государства и его политической, военной и культурной элиты, последовательно используется термин российский, а сама страна называется «державой», «царством» (Reich) или «империей» (Imperium), но не «Россией».

Такой выбор лексики представляется уместным не только потому, что он отражает языковую дифференциацию языка источников XVIII века. Именно в эту эпоху, с приданием законченной формы петровскому государству, прилагательное российский вошло в повседневный язык для обозначения полиэтничного государства, а сама держава отныне именовалась Российской империей[92]. Однако прежде всего данная система понятий отражает растущее осознание имперской элитой этнического многообразия империи и тем самым является предметом данной работы.

Анализ имперского господства и постколониальные исследования

Поскольку в настоящем исследовании взаимодействие российской элиты и представителей нерусских этнических групп на юге и востоке освещается асимметрично, а акцент делается не на коммуникациях, сотрудничестве и жителях приграничья, а «только лишь» на концепциях и практиках российской стороны, данную работу можно было бы упрекнуть в том, что она «в очередной раз» предлагает исследование из ряда трудов «старой» историографии «белой» политики в отношении коренных этнических групп, где в качестве действующих лиц выступают прежде всего колонизаторы или колониальные власти, в то время как коренным народам присваивается статус объекта[93].

В действительности коренные этнические группы важны для настоящей работы настолько, насколько им удавалось влиять на концепции и стратегии имперской российской элиты, изменять их, препятствовать их реализации или вообще порождать их. Однако именно с учетом этих аспектов можно плодотворно использовать результаты постколониальных исследований в данной работе, в которой middle ground, поиск гибридных культур или идентичностей, не является основным предметом исследования[94].

Так, например, постколониальные исследования справедливо указывают на то, что стратегии имперских элит не следует приравнивать к их успешной реализации и, соответственно, не следует низводить колонизируемых до пассивно реагирующих в том смысле, как это понимал Э. Саид[95]. Вместо этого следует учитывать расхождения между ожиданиями имперских акторов или колониальных властей, с одной стороны, и фактическим поведением коренных этнических групп, с другой, то есть необходимо различать притязания на власть и властные отношения[96]. При этом необходимо всегда иметь в виду и учитывать неопределенность населения фронтира, изменение участников местных и коренных миров, а также их взаимное влияние[97]. Особого внимания заслуживает тот факт, что концепции и практики российской элиты постоянно обогащались опытом, полученным российскими акторами прежде всего посредством контакта с коренными народами в целом, а также с местными коренными элитами[98]. Итак, данный труд обязан результатам постколониальных исследований, но для него актуальна не их тематика, а их методический подход и мультиперспективность, позволяющие рассмотреть, где это представляется очевидным, прямо выраженный или косвенный «протокол», касающийся местных жителей, который учитывался в концепциях и практиках правления российской элиты[99].

С другой стороны, важно не перегнуть палку, обоснованно отказываясь от строгого разделения метрополии и периферии, и взять в качестве объекта исследования исключительно «совокупности различных имперских ситуаций» и особенно синхронных ситуаций местного уровня[100]. Семантика мгновенности, связанная с понятием «ситуации», несет в себе опасность упущения многовековых концептуальных и практических традиций российского имперского господства, а также их модификаций. Как показано в настоящей работе на примере различных сфер политики, основы имперских методов российской элиты возникли как раз не из конкретных коммуникаций или синхронно задуманной «совокупности различных имперских ситуаций». Скорее многие из рассматриваемых здесь практик веками передавались от правительства к правительству и опробовались, развивались и адаптировались к обстоятельствам в зависимости от изменения концепций, условий и сопротивления. Одной из таких принципиально новых концепций было принятие парадигмы цивилизованности.

К тому же подход, при котором любое взаимодействие метрополии и периферии рассматривается только как «имперская ситуация», таит в себе опасность упущения концепций и практик господства, перенесенных имперской элитой с одной периферии на другую. Поэтому исследования, которые обращаются к микроуровню коммуникаций отдельных лиц или малых групп, хотя и необходимы, но в то же время должны быть дополнены работами, рассматривающими широкие связи как на межрегиональном, так и на диахронном уровне, без нивелирования при этом имперского многообразия как в центре, так и на периферии[101]. В этом смысле работа выступает за более тесное, чем ранее, сочетание ситуативного подхода в истории империи с акцентом на административной преемственности и трансфере административных практик[102].

1.4. СТЕПЕНЬ ИЗУЧЕННОСТИ ПРОБЛЕМЫ И ИСТОЧНИКИ