Оно, конечно, гадать на суженого – грех, и за этот грех батюшка, вызнав при исповеди, епитимью наложит – молитвы вычитывать, земные поклоны бить. Так ведь издавна повелось – девицам судьбу пытать, и самая суровая матушка вздохнет да и махнет рукой: девки, тащите из курятника петуха, ставьте на пол тарелки с пшеном, плошки с водой, зеркальце кладите – пусть петух укажет, каков будет жених, богатый, выпивоха или охотник на чужую жену позариться. Потом, в пост, этот грех замолим.
На дворе Челищевых жила баба-бахарка, на всю зиму наняли – сказки сказывать, домашних женщин и девиц веселить, та баба столько гаданий знала – батюшка, приходивший как-то святить дом, при всех ее за это изругал и пригрозил, что не допустит до причастия.
Так ведь Святки! Как же не гадать?
– А хорошо ли, мамушка? – спросила Аннушка, когда Глебовна предложила ей погадать. – Батюшка бы не позволил.
– А хочется?
– Кому ж не хочется про суженого узнать… – и Аннушка покраснела.
– Ох, когда еще будет тот суженый, – вздохнула Глебовна. – Ну, как скажешь. Может, нам с тобой зачтется, что согрешить не пожелали…
Аннушка Обнорская не только без батюшки с матушкой осталась, но и в другую беду попала: когда боярина с боярыней и сестрицей в монастыри отправили, было ей пятнадцать, а ростом – с двенадцатилетнюю. Теперь же семнадцатый – и вдруг как взялась расти! И все старые наряды мигом малы сделались. Так рубаху-то сшить и самой можно, купчиха Решетникова штуку тонкого холста подарила, нитки для шитья и вышивания, ручки – свои, а с обувью туго. Младшая невестка купца Аннушке сапожки старые отдала, уже поношенные. В церковь ходить в них можно, а в гости на Святки – стыдно. Просить деньги у Решетникова – тоже стыдно, и без того столько для боярышни сделал, государева гнева не побоялся.
Мамушка Глебовна понимала: если Аннушку опять станут подружкой в княжеские терема звать, значит, увидят ее там женихи. Это ведь только люди несведущие считают, будто боярышня живет у батюшки, как в турецком гареме, из мужчин только самую близкую родню знает, людей дичится, при чужих двух слов связать не может. Это – правило старинного вежества, при гостях скромно молчать. А ведь у девушки есть и родные братцы, и двоюродные, а у них – друзья-приятели, которые в доме, а летом в саду бывают. И молодежь найдет способ высмотреть девицу, познакомиться и поговорить. Сестрицы братцам всегда услугу окажут, словечко передадут, на страже постоят, и мало ли свадеб сладилось почти без свахи, в цветнике или под яблоней.
Очень хотела Глебовна попировать на Аннушкиной свадьбе! Когда еще боярин Обнорский вернется, а девок нужно замуж отдавать, пока не переспели. Сам же в ножки мамке поклонится, если за хорошего жениха дочку отдаст.
Глебовна видела: питомица с каждым днем красотой наливается, скромница, рукодельница, опять же – рода Обнорских, да и государев гнев не вечен; глядишь, найдется молодец, что полюбит – и о приданом спрашивать не станет.
Когда приехали от Челищевых звать Аннушку к подружкам, Марфе и Устинье, Глебовна тут же додумалась, как быть. Челищевскую мамку, Петровну, усадила в сенях, а сама кинулась собирать питомицу.
– Мамушка, что это? – спросила Аннушка, глядя на новенькие сафьяновые сапожки казанской работы, на высоком, больше вершка, каблучке, яркие и нарядные, с узором из цветных треугольников.
– Обувайся скорее. Это я у Настасьи взяла. Настасья-то на сносях, ей не до нарядов, – ответила Глебовна.
Средняя невестка Решетниковых носила тяжело, из терема уже не выходила, а все больше лежала.
Аннушка привыкла Глебовну слушаться, и сапожки обула, и у той же Настасьи взятую нарядную теплую однорядку с дорогими пуговицами надела, и красивый косник в длинную косу вплела.
– А набелимся и нарумянимся ужо там, – пообещала мамка.
У Челищевых все было наготове. Княгиня сама присмотрела, чтобы стол ломился от угощения, какое полагается девицам. Вот стол и ломился – от орехов, сладких пирогов и оладий, сахарных петухов, медовых пряников, свернутых в трубочки левашей – клюквенных, черничных, малиновых, смородинных, – и как же без пастилы? В подклети ждали, когда позовут, голосистые девки из дворни – песни заводить, языкастая баба-бахарка – сказки сказывать, загадки загадывать. Две веселые румяные дурки – игры затевать, кувыркаться у княгининых ножек, шутки выкрикивать. Красавицы-княжны, Марфа и Устинья, подружек принимали, наряды обсуждали, новости вызнавали, а княжичи, Андрей, Савелий и младшенький, Иванушка, стояли на гульбище, что шло вдоль всего второго яруса княжеского дома, смотрели сверху, как девушки из саней выходят. Сестрицы обещали им, что ночью, когда начнется баловство с гаданиями, можно будет потихоньку с гостьями пошутить, кое-кому ручку пожать, ласковое слово на ухо шепнуть.
Для Аннушки уже и то было праздником, что с девицами встретилась. И странно ей показалось, что все веселятся, а Ульяна Соковнина словно мрачную думку затаила.
Хотя боярышень и княжеских дочек учили грамоте, да не всем она хорошо давалась. Ульяна оказалась способной – ей, когда княгиня вышла, доверили открывать и читать Псалтирь, кому что выпадет. Читала она очень бойко, Аннушке на зависть.
– Ты и писать выучилась? – спросила она.
– Выучилась, а ты?
– А я умела, да все забыла…
– Ничего, нужда научит, – загадочно ответила Ульяна.
Хороша была Ульяна – всего у нее в меру, и роста, и дородства, и глаза большие, синие, и коса – летом на солнышке золотом отливает. А лет-то уже девятнадцать, двадцатый годок, а батюшка свах со двора гоняет – не хочет пока замуж отдавать, и что у него за блажь на уме – поди разбери; может, и до того додумался, чтобы отправить свою красавицу в девичью обитель, сделать черноризкой, пусть его грехи замаливает…
Гадания были веселые – петуха из курятника в светлицу приносили, чтобы по кучкам рассыпанное зерно клевал и хорошее замужество сулил; растопленный воск в холодную воду лили и видели в его выкрутасах коней, сундуки, даже кошек, к чему кошки – неведомо; даже открывали наугад большую Псалтирь, у князя из крестовой палаты утащенную, и оттуда строчки читали, хоть это и вовсе грешно. А ночью хотели было снег ножом резать, да побоялись: это ж черта поминать придется.
Был еще способ: выйдя в полночь на улицу, окликать прохожих – как, мол, звать. И сказанное имя – верная примета будущего жениха. Но княгиня Челищева строго запретила такие проказы, сказав, что это – забава для зазорной девки с Неглинки, а не для боярышни или княжны.
Так что пошли девицы башмачки и сапожки за ворота бросать – в которую сторону носком, оттуда и жди сватов. А если в сторону дома – сиди пока в девках.
Аннушка давно не была на людях и все делала чуточку невпопад, очень уж старалась: и пела громче всех, и в гаданиях была бойчее всех. И первая побежала в заснеженный сад, в дальний угол, когда затеяли бросать башмачки. Глебовна поспешила следом, чтобы поддержать под ручку, пока девки будут за брошенной обувкой бегать…
Тут-то и стряслась беда.
В саду тоже были ворота – для хозяйственных надобностей. Решили – сперва все поочередно бросят обувку, а потом позовут сторожа Стеньку, он отворит ворота, и сенные девки выбегут смотреть, как удалось гаданье. Они и принесут хозяйкам башмачки и сапожки.
Так все боярышни и комнатные девки, кому было позволено, кидали через левое плечо – и ничего. Аннушка же метнула изо всей силы, сапожок взлетел – и миг спустя из-за высокого забора донеслось:
– Ах ты, мать честная!
– Куда угодило-то?
– Да прямо в лоб!
– Ну, девки!
Стало ясно – какие-то молодцы подслушивали под забором девичьи проказы.
Гадальщицы в ужасе притихли.
– Хорошо хоть глаз не вышибли этаким каблучищем, – сказал незримый молодец. – Ну, заберу-ка я с собой этот сапог, а потом дознаюсь, чей! Без выкупа не обойдется!
И расхохотались его товарищи, и заскрипел снег – парни убежали с добычей.
Стенька отворил ворота, сенные девки выбежали, принесли обувку – так и есть, Аннушкин сапожок молодцы унесли.
– Ахти мне… – прошептала Глебовна. – Бог наказал!
Кое-как дотащила она Аннушку до крыльца. Другие подружки смеялись, глупые советы давали, Аннушка в конце концов расплакалась. Вот тебе и Cвятки…
– Прав был батюшка, – сказала Аннушка. – Вот согрешили – и сразу наказаны…
– Мой грех, мой грех, – твердила Глебовна. – Ох, как же теперь замолить-то?
Ночью, в жарко натопленной светлице, Глебовна шепотом повинилась – сапожки Настасьины взяла без спросу. Думала – дня через три их так же незаметно вернет. Как же быть?
– Воровками нас назовут, Глебовна… – прошептала Аннушка. – Перед Гаврилой-то Романычем как стыдно… Нужно сапожок вызволять.
Княгиня Челищева велела ключнице дать Аннушке другие сапоги, а как искать пропажу – не знала. Мало ли кто забредет святочной ночью в закоулок за княжеским садом – подслушивать и подглядывать?
Глебовна не могла объяснить княгине, в чем настоящая беда, только увела с собой Аннушку в крестовую палату – молиться.
– Ввек больше никого я, дура старая, гадать не позову, – каялась она. – Господи, избави от позора и поношения!..
Аннушка думала, думала – и додумалась.
– Это, Глебовна, кто-то доподлинно знал, что мы гадать собрались. Иначе зачем бы ночью там под воротами стоять? А пришел он, видать, с хитростью – нужный башмачок повернуть носком в ту сторону, откуда сам свататься явится. Не для того же, чтобы слушать, как мы визжим… Может, знак кому-то подавал, что свататься хочет?
– Верно, голубушка моя! И девку он давно высмотрел – иначе как бы ее сапог среди других опознал? Ну-кась, у кого из девиц носок к дому указывал, у кого – от дома?
Все вспомнили мамка с питомицей. И оказалось – гадание сулит скорое замужество лишь двум девицам – Марфе Челищевой да Ульяне Соковниной. У прочих – или к дому, или непонятно куда.
– У Марфы три братца, ей жених и через брата может дать знать, – рассудила Глебовна, – а вот Ульянка у родителей одна, ее пуще глаза берегут, и что она к Челищевым выпросилась – диво! Уж не в инокини ли ее готовят – грамоте обучена, что твой подьячий! Потолкую-ка я с ней…